генетический контроль соматической изменчивости 2 глава
Некоторые предпочитают определять нос по его «функции» – восприятию запаха. Но если вы проанализируете это определение, то придете к тому же самому, только при помощи временнóго, а не пространственного контекста. Органу приписывается некий смысл в соответствии с тем, какую роль он играет в последовательных взаимодействиях существа с его окружением. Я называю это временны´м контекстом. Временнáя классификация контекстов пересекается с пространственной. Но в эмбриологии первое определение всегда должно быть основано на формальных отношениях. Эмбриональный хобот вообще не может воспринимать запахов. Эмбриология формальна. Связь этого рода, этот связующий паттерн, можно дополнительно проиллюстрировать открытием Гете. Он был выдающимся ботаником с необыкновенной способностью видеть нетривиальное (т.е. распознавать связующие паттерны). Он привел в порядок словарь общей сравнительной анатомии цветковых растений. Он сделал открытие, что правильное определение «листа» состоит не в том, что это «плоский зеленый объект», а «стебля» – не в том, что это «цилиндрический объект». Правильный подход к этому определению – несомненно, отражающий какие-то глубокие процессы роста растений – состоит в том, что почки (т.е. зародыши стеблей) образуются в основании листьев. Отправляясь от этого, ботаник строит определения на основе отношений между стеблем, листом, почкой, основанием, и т. д. «Стебель – это то, на чем растут листья». «Лист – это то, у чего в основании находится почка». «Стебель – это то, что когда-то было почкой в этом месте». Все это известно, или должно быть известно. Но следующий шаг может оказаться новым.
Подобная путаница существует и в обучении языкам, и в этом вопросе все еще не наведен порядок. Профессиональные лингвисты теперь, может быть, понимают суть дела, но детей в школах по-прежнему учат нелепостям. Им говорят, что «существительное» – это «название человека, места или вещи», что глагол – это «слово для обозначения действия», и так далее. Иначе говоря, в столь раннем возрасте их учат, что вещи определяются тем, чем они якобы являются сами по себе, а не тем, какие отношения связывают их с другими вещами. Кому из нас не говорили, что существительное – это «название человека, места или вещи»? И мы помним, до чего скучно было делать грамматический анализ предложений. Пора все это изменить. Детям можно было бы говорить, что существительное – это слово, находящееся в определенном отношении к сказуемому. Глагол находится в определенном отношении к существительному, своему подлежащему. И так далее. Определения можно было бы основывать на отношениях, и любой ребенок тогда увидел бы что-то странное в предложении «“Идти” – это глагол». Помню, как я скучал во время грамматического анализа предложений в школе, и позже, в Кембридже, на занятиях по сравнительной анатомии. В том виде, как их нам преподавали, оба эти предмета были мучительно нереальны. Нам могли бы рассказать что-нибудь о связующем паттерне: что любая коммуникация обязательно нуждается в контексте, что без контекста нет смысла, и что контексты образуют смысл, потому что существует классификация контекстов. Преподаватель мог бы объяснить, что рост и дифференциация должны контролироваться коммуникацией. Формы животных и растений – это преобразованные сообщения. Сам язык – это форма коммуникации. Структура ввода должна как-то отражаться на структуре вывода. Анатомия должна заключать в себе аналогию с грамматикой, поскольку вся анатомия – это преобразование сообщений, которые непременно формируются. И, наконец, формирование посредством контекста – это всего лишь синоним грамматики.
Итак, мы возвращаемся к паттернам связи и к более абстрактному, более общему (и совершенно пустому) утверждению, что существует еще и паттерн паттернов связи. В этой книге я исхожу из того, что все мы – части живого мира. В эпиграфе к этой главе я привел отрывок из Блаженного Августина, ясно выражающий его эпистемологию. В наше время такие суждения вызывают ностальгию. Мы почти утратили чувство единства биосферы и человека, которое связывало бы и поддерживало нас всех утверждением прекрасного. Мало кто сейчас верит, что, при всех положительных и отрицательных происшествиях в нашем ограниченном опыте, высшее целое в сущности прекрасно. Мы утратили сущность христианства. Мы утратили Шиву, танцующего бога индуизма, чей танец на первый взгляд воплощает в себе творение и разрушение, но единство их прекрасно. Мы утратили Абракса, ужасного и прекрасного бога дня и ночи в гностицизме. Мы утратили тотемизм, чувство параллелизма между человеческим миром и миром животных и растений. Мы утратили даже Умирающего Бога. Мы начинаем играть с идеями экологии, и хотя мы тут же опошляем эти идеи, сводя их на уровень коммерции или политики, в наших душах еще живет стремление к объединению и, следовательно, к освящению всей природы, к которой принадлежим и мы сами. Заметим, однако, что в мире было и есть много разных и даже противоположных эпистемологий, но все они подчеркивали существование некоего всеобщего единства, а также (хотя этого нельзя утверждать столь же уверенно) эстетический характер этого единства. Единодушие в этом вопросе всех эпистемологических систем внушает надежду, что при всем огромном авторитете количественных наук они, может быть, не смогут разрушить понятие об окончательной всеобъемлющей красоте. Я исхожу из того, что утеря чувства эстетического единства была попросту эпистемологической ошибкой. Может быть, это более серьезная ошибка, чем все мелкие нелепости, которые были свойственны прежним эпистемологическим системам, сходившимся в вопросе о фундаментальном единстве. Частично история о том, как мы утратили чувство единства, была изящно изложена в Великой Цепи Бытия [6] Лавджоя, где эта идея прослеживается со времен греческой классической философии до Канта и начала немецкого идеализма в восемнадцатом веке. Это история идеи, согласно которой мир создан вне времени по законам дедуктивной логики. Эта идея хорошо видна в эпиграфе из Града Божия. На вершине дедуктивной цепи находится Высший Разум, или Логос. Ниже располагаются ангелы, затем люди, затем обезьяны, и так далее вплоть до растений и камней. Все подчинено дедуктивному порядку и встроено в него посредством исходной посылки, являющейся прообразом второго закона термодинамики. Согласно этой посылке, «более совершенное» никогда не может возникнуть из «менее совершенного».
В истории биологии человеком, обратившим великую цепь бытия, был Ламарк[7]. Настаивая на том, что разум присущ всем живым существам и, возможно, является причиной их трансформаций, он избежал отрицательной предпосылки направления, согласно которой совершенное всегда предшествует несовершенному. Затем он выдвинул теорию «трансформизма» (которую мы назвали бы эволюцией). Согласно этой теории, трансформация началась с инфузории (простейших) и восходила к человеку. Но биосфера Ламарка была, по-прежнему, цепью. Единство эпистемологии сохранялось, хотя акцент и был перенесен с трансцендентного Логоса на имманентный разум. В последующие пятьдесят лет происходило бурное развитие Промышленной Революции, Техника торжествовала над Разумом, поэтому соответствующая духу времени эпистемология Происхождения Видов (1859) была попыткой не привлекать разум в качестве принципа объяснения. Это было сражением с ветряными мельницами. Были и протесты, гораздо более глубокие, чем вопли фундаменталистов. Сэмюэл Батлер, самый серьезный критик Дарвина, понимал, что отрицание разума в качестве принципа объяснения недопустимо, и пытался вернуть эволюционную теорию назад к ламаркизму. Но у него это не вышло из-за гипотезы (разделяемой даже Дарвином) о «наследовании приобретенных признаков». Эта гипотеза, состоящая в том, что реакции организма на внешнюю среду могут отражаться на генетике его потомства, была ошибочной.
Я утверждаю, что эта ошибка была не чем иным, как эпистемологической ошибкой на уровне логических типов, и далее я предложу определение разума, весьма отличающееся от понятий, смутно сознаваемых Дарвином и Ламарком. И самое главное, я покажу, что мышление напоминает эволюцию тем, что является стохастическим процессом (см. Словарь). В этой книге место иерархической структуры Великой Цепи Бытия занимает иерархическая структура мышления, которую Бертран Рассел описал в виде логических типов. В ней также будет сделана попытка предложить картину священного единства биосферы, содержащую меньше эпистемологических ошибок, чем версии этого священного единства, предложенные различными религиями за все время существования человечества. Важно, чтобы эпистемология – верна она или нет – была недвусмысленной. Только тогда будет возможна столь же недвусмысленная критика. Итак, непосредственная задача этой книги – показать, как разумные аспекты мира соединяются в единое целое. Как связаны друг с другом идеи, информация, этапы логического или прагматического согласования, и тому подобные вещи? Каким образом логика – классическая процедура построения цепочек идей – связана с внешним миром вещей и живых существ, частей и целого? Действительно ли идеи всегда образуют цепочки, или эта линейная (см. Словарь) структура навязывается учеными и философами? Как мир логики, старающийся избежать «замкнутых аргументов», связан с миром, где замкнутые последовательности причинно-следственных связей – правило, а не исключение? Что нуждается в изучении и описании, так это общая структура или матрица сплетенных друг с другом сообщений, абстрактных тавтологий, предпосылок и примеров. Но и сейчас, в 1979 году, еще не существует общепринятого метода описания всего этого хитросплетения. Мы даже не знаем, с чего начать. Пятьдесят лет назад мы предположили бы, что лучше всего для этой задачи подходит логический или количественный метод, или оба вместе. Но мы увидим – и это должен знать каждый школьник – что применение логики к описанию замкнутых цепей неизбежно приводит к парадоксам, и что количество – это вовсе не то, что нужно для понимания сложных систем коммуникации. Иначе говоря, логика и количественный подход оказываются непригодными для описания организмов, их взаимодействий и внутренней организации. Подробнее мы рассмотрим этот вопрос позднее, а пока лишь отметим тот факт, что сейчас, в 1979 году, не существует общепринятого способа объяснения или даже описания явлений биологической организации и человеческого взаимодействия.
Тридцать лет назад в своей Теории игр Джон фон Нейман заметил, что в науках о поведении нет такой простой модели, которая сыграла бы в биологии и психиатрии ту же роль, которую ньютоновская частица сыграла в физике. Существует, однако, несколько разрозненных мыслей, которые помогут достичь моих целей. Поэтому я воспользуюсь методом Малыша Джека Хорнера* и буду вынимать сливы, показывая их одну за другой; тем самым мы получим последовательность, позволяющую перейти к перечислению некоторых основных критериев процессов мышления. В Главе 2, «Каждый школьник знает», я приведу несколько примеров тех истин, которые считаю просто необходимыми – во-первых, для школьника, если он хочет когда-нибудь научиться мыслить, во-вторых, я уверен, что живой мир устроен в соответствии с этими простыми утверждениями. В Главе 3 я делаю то же самое, но вниманию читателя предлагается ряд случаев, когда объединение двух или более источников информации порождает информацию, принципиально отличающуюся от той, что поступает от каждого из этих источников. В настоящее время не существует науки, занимающейся объединением отдельных частей информации. Но я покажу, что эволюционный процесс должен зависеть от такого двойного приращения информации. Каждый эволюционный шаг – это добавление информации к уже существующей системе. Поэтому комбинации, гармонии и диссонансы между последовательными частями и слоями информации создают множество проблем для выживания и множество направлений для изменения. В Главе 4, «Критерии разумности процесса», описывается ряд характеристик, сочетание которых в нашей биосфере, по-видимому, всегда приводит к возникновению разума. В остальной части книги мы более подробно рассмотрим проблемы биологической эволюции. Основной тезис этой книги состоит в следующем: я убежден, что полезно и возможно размышлять о многих проблемах порядка и беспорядка в биологическом мире, и что мы в настоящее время обладаем большим набором инструментов мышления, которыми не пользуемся – частично из-за того, что не знаем многих уже доступных идей (это в равной мере относится к профессорам и к школьникам), частично – из-за того, что боимся последствий, которые неизбежно возникнут в результате отчетливого взгляда на человеческие дилеммы. II. КАЖДЫЙ ШКОЛЬНИК ЗНАЕТ… Воспитание обычно направляет нас по ложному пути; Мы верим в то, что нам было внушено. Священник продолжает то, что начала нянька, И так взрослый оказывается под влиянием ребенка. Джон Драйден, Лань и пантера Наука, подобно искусству, религии, коммерции, войне и даже сну, основана на предпосылках. Однако она отличается от большинства других областей человеческой деятельности тем, что предпосылки ученых не только определяют направление научного мышления, но и самые цели ученых состоят в том, чтобы проверять и пересматривать старые предпосылки и создавать новые. Что касается научной деятельности, то, очевидно, желательно (хотя это и не безусловно необходимо), чтобы ученый сознавал и был способен формулировать собственные предпосылки. Для научного суждения также полезно и необходимо знать предпосылки других ученых, работающих в той же области. И прежде всего, читателю научных работ необходимо знать предпосылки автора. Я преподавал различные разделы биологии поведения и культурной антропологии самым разным американским студентам – и первокурсникам, и ординаторам психиатрической больницы, я вел занятия в разных учебных заведениях и клиниках и обнаружил, что в мышлении всех студентов имеется очень странный пробел, объясняющийся недостатком определенных средств мышления. Этот недостаток в равной мере встречается на всех уровнях образования, у студентов обоего пола, гуманитарных и научных специальностей. Я имею в виду незнание предпосылок не только в науке, но и в повседневной жизни. Как ни странно, этот пробел менее заметен среди двух групп студентов, которые, как можно было бы подумать, должны резко отличаться друг от друга: среди католиков и марксистов. Представители обеих этих групп что-то думали, или им что-то рассказывали о мышлении людей за последние 2500 лет, и у них имеется некоторое представление о важности философских, научных и эпистемологических предпосылок. Обеим этим группам трудно преподавать, ибо они приписывают «правильным» допущениям и предпосылкам такое значение, что любое отклонение от них кажется им ересью, угрожающей им отлучением. Естественно, тот, кто боится впасть в ересь, старается осознать собственные предпосылки и приобретает соответствующий навык. Тот, кто не допускает даже возможности того, что можно заблуждаться, не способен научиться ничему, кроме конкретных навыков. Предмет этой книги весьма близок к сущности религии и к сущности научной ортодоксии. Ее предпосылки – а большинству студентов нужно еще объяснять, что такое предпосылка – следует формулировать совершенно отчетливо. Но существует еще одна трудность, свойственная почти исключительно Америке. Американцы, без сомнения, не менее жестко придерживаются своих предпосылок, чем все прочие люди (в том числе и автор этой книги), но они странным образом реагируют, когда встречаются с отчетливой формулировкой какой-либо предпосылки. Подобные формулировки обычно воспринимаются ими как враждебные, насмешливые или – что серьезнее всего – как авторитарные. Дело обстоит так, что в нашей стране, созданной ради свободы религии, преподавание религии в государственной системе образования запрещено. Члены не очень религиозных семей вне дома не получают никакого религиозного воспитания. Вследствие этого, любая формальная и отчетливая формулировка допущений или предпосылок вызывает нечто вроде сопротивления, выражающегося, однако, не в возражениях (поскольку слушатели не знают предпосылок, лежащих в основе возможных возражений, и не умеют их формулировать), а в глухоте, которую дети развивают у себя, чтобы отгородиться от суждений своих родителей, учителей и религиозных авторитетов. Как бы то ни было, я убежден, что научные предпосылки важны, что существуют лучшие и худшие способы построения научных теорий, и что важно настаивать на отчетливой формулировке предпосылок, чтобы в случае необходимости их можно было улучшить. Итак, в этой главе перечисляются предпосылки. Одни из них читателю уже знакомы, другие могут показаться странными тем, чье мышление оберегали от неприятного сознания, что некоторые предпосылки могут быть просто ложными. Некоторые инструменты мышления столь грубы, что почти бесполезны; другие столь остры, что опасны. Но умный человек умеет пользоваться теми и другими. Полезно будет сделать предварительный обзор некоторых основных предпосылок, свойственных всем типам разума, или, наоборот, дать определение разума посредством перечисления ряда таких основных признаков коммуникации. 1. НАУКА НИКОГДА НИЧЕГО НЕ ДОКАЗЫВАЕТ Наука иногда совершенствует гипотезы, а иногда опровергает их. Но доказательства – это совсем другое дело, они возможны, пожалуй, только в области абстрактной тавтологии. Иногда можно сказать, что если даны такие-то абстрактные предпосылки или постулаты, то обязательно выполняется то-то и то-то. Но истинность того, чтó можно воспринять или индуктивно вывести из восприятия – это совсем другое дело. Допустим, что истина – это точное соответствие нашего описания тому, что мы описываем, или иначе говоря – соответствие всей совокупности наших абстракций и дедуктивных выводов некоторому совокупному пониманию внешнего мира. Истина в этом смысле недостижима. И даже если оставить в стороне препятствие, связанное с кодированием, а именно, то обстоятельство, что наше описание будет состоять из слов, цифр или картин, в то время как описываемые объекты состоят из плоти, крови и действий – даже не учитывая этого барьера перевода, мы все равно никогда не сможем утверждать, что достигли в чем бы то ни было окончательного знания. Обычно эту мысль иллюстрируют примерно следующим образом. Предположим, что я даю вам ряд – может быть, чисел, может быть, каких-то других символов – и высказываю предпосылку, состоящую в том, что этот ряд упорядочен. Для простоты, пусть это будет ряд чисел: 2, 4, 6, 8, 10, 12 Затем я вас спрашиваю: «Каким должно быть следующее число в этом ряду?» Вы, вероятно, ответите: «14». Но в таком случае я скажу: «Нет. Следующее число 27». Иначе говоря, обобщение, которое вы поторопились сделать на основе имеющихся данных – что это ряд четных чисел – при следующем событии окажется неверным или всего лишь приблизительным. Продолжим наш пример. Теперь рассмотрим такой ряд: 2, 4, 6, 8, 10, 12, 27, 2, 4, 6, 8, 10, 12, 27, 2, 4, 6, 8, 10, 12, 27 … Если я теперь попрошу вас догадаться, каким должно быть следующее число, вы, вероятно, ответите «2». В самом деле, вам было предъявлено три повторения последовательности от 2 до 27; и если вы хороший ученый, то вы находитесь под влиянием предпосылки, которая называется бритвой Оккама, или правилом экономии: оно состоит в том, что предпочтение следует отдавать простейшей из всех предпосылок, согласующихся с фактами. Каждое следующее предсказание вы делаете на основе простоты. Но эти факты – что они из себя представляют? Ведь вы не знаете, чтó находится за пределами этой (возможно, неполной) последовательности предъявленных чисел. Вы полагаете, что можете предсказывать; и я, конечно, подтолкнул вас к этой предпосылке. Но единственное, из чего вы исходите – это из (развитого у вас) предпочтения к простым ответам и из уверенности в том, что я предъявил вам хотя и не полную, но упорядоченную последовательность. К сожалению (или, может быть, к счастью) никогда не известно, каким будет следующий факт. Единственное, что нам остается – это надеяться на простоту, хотя следующий факт всегда может вывести нас на следующий уровень сложности. Можно сказать, что любая мыслимая последовательность чисел всегда может быть описана несколькими простыми способами; но альтернативных способов, не ограниченных критерием простоты, будет бесконечное множество. Допустим, числа представлены буквами: x, w, p, n, и так далее. Такие буквы могут обозначать любые числа, даже дроби. Мне достаточно будет повторить эту последовательность всего три-четыре раза в какой-нибудь словесной, зрительной или иной сенсорной форме – даже в форме боли или кинестетических ощущений – и в том, что я вам предъявляю, вы начнете видеть закономерность. В вашем уме – и в моем – она образует тему и приобретет эстетическое значение. В этой мере она станет знакомой и понятной. Но эта закономерность может измениться или нарушиться в результате добавления, повторения или чего-то еще, что изменит ваше восприятие, и эти изменения никогда нельзя предсказать с абсолютной достоверностью, ибо они еще не произошли. Мы недостаточно знаем, как будущее зависит от настоящего. Мы никогда не сможем сказать: «Да! Того, что я вижу и понимаю в этой последовательности, вполне достаточно для предсказания ее следующего и всех дальнейших элементов». Или: «Когда я в следующий раз встречу эти явления, я смогу предсказать все их развитие». Предсказание никогда не может быть абсолютно достоверным, следовательно, наука никогда не сможет доказать никакого обобщения или хотя бы проверить какое-либо дескриптивное утверждение, чтобы таким образом прийти к окончательной истине. Невозможность этого подтверждается и другими соображениями. Рассуждения, приведенные в этой книге (которые, опять-таки, могут убедить вас лишь в той мере, в которой соответствуют вашему знанию, и которые могут оказаться несостоятельными или совершенно измениться через несколько лет), предполагают, что наука – это способ восприятия и извлечения из воспринятого того, что можно было бы назвать «смыслом». Но восприятие имеет дело только с различиями. Любое восприятие информации – это не что иное, как восприятие нового различия, а любое восприятие различия ограничено порогом восприятия. Слишком слабые или слишком медленные изменения не воспринимаются. Они не дают пищи для восприятия. Следовательно, то, что мы, как ученые, можем воспринять, неизбежно ограничено порогом. Иначе говоря, все, что лежит ниже нашего порога восприятия, не идет в дело. В каждый момент времени наше знание зависит от порогов доступных нам средств восприятия. Изобретение микроскопа, телескопа или средств измерения времени с точностью до долей наносекунды или взвешивания вещества с точностью до миллионных долей грамма – все эти усовершенствованные средства восприятия обнаруживают то, что было совершенно невозможно предсказать на уровнях восприятия, доступных нам до этих открытий. Мы не можем предсказать не только следующее мгновение, но, что более важно, мы не можем предсказать, что происходит на следующем уровне в явлениях микроскопически малых, астрономически далеких или геологически давних. Наука как метод восприятия – а только на это и может претендовать наука – как и все прочие методы восприятия ограничена своей способностью собирать внешние и видимые признаки того, чтó может оказаться истиной. Наука исследует; она не доказывает. 2. КАРТА – ЭТО НЕ ТЕРРИТОРИЯ, И ИМЯ – ЭТО НЕ ПРЕДМЕТ, КОТОРЫЙ ОНО ОБОЗНАЧАЕТ Этот принцип, получивший известность благодаря Альфреду Кожибскому, действует на многих уровнях. Он в общей форме напоминает нам, что когда мы думаем о кокосовых орехах или о свиньях, то у нас в мозгу нет ни кокосовых орехов, ни свиней. В более абстрактной форме утверждение Кожибского означает, что при всяком мышлении, восприятии или при передаче восприятия происходит преобразование или кодирование между объектом сообщения, Ding an sich, и самим сообщением. Кроме того, отношение между сообщением и этим таинственным объектом сообщения обычно имеет характер классификации, причисления этой вещи к некоторому классу. Дать имя – это всегда значит классифицировать, а составить карту – это, в сущности, то же самое, что дать имя. В целом Кожибский выступал как философ, призывая людей дисциплинировать свое мышление. Но он не мог в этом преуспеть. В применении к естественной истории психических процессов человека это изречение становится далеко не столь простым. Возможно, различие между именем и обозначаемой им вещью, иначе говоря – между картой и территорией, возникает только в доминантном полушарии мозга. Символическое и аффективное полушарие, находящееся обычно с правой стороны, вероятно, не способно отличить имя от обозначаемой им вещи. Несомненно, оно не занимается подобными различиями. Это и приводит к тому, что в человеческой жизни неизбежно присутствует иррациональное поведение. Мы не можем никуда деться от того факта, что у нас в самом деле два полушария. Каждое из них в самом деле работает несколько иначе, чем другое, и мы не в силах преодолеть возникающую из этого факта путаницу. Например, с помощью доминантного полушария мы можем воспринимать флаг в качестве своеобразного имени страны или организации, которую он представляет. Но правое полушарие не видит этого различия и считает флаг таинственным образом тождественным тому, что он представляет. Поэтому флаг Соединенных Штатов – это сами Соединенные Штаты. Если кто-то наступит на него, то реакцией на это может быть приступ гнева. И этот гнев не уменьшится, если человеку объяснить отношение между картой и территорией. (В конце концов, тот, кто попирает флаг, точно так же отождествляет его с тем, что он обозначает). Поэтому неизбежно будет возникать множество ситуаций, когда реакция вызывается отнюдь не логическим различием между именем и обозначаемой этим именем вещью. 3. ОБЪЕКТИВНОГО ОПЫТА НЕ СУЩЕСТВУЕТ Любой опыт субъективен. Это всего лишь простое следствие из утверждения, сделанного в разделе 4: образы, которые, как мы думаем, мы «воспринимаем», создаются нашим мозгом. Важно заметить, что все восприятие – все сознательное восприятие – обладает свойствами образа. Боль где-то расположена. У нее есть начало и конец, она находится в конкретном месте и выделяется на некотором фоне. Все это – элементарные составляющие образа. Когда мне наступают на ногу, я воспринимаю не само это событие, а его образ, реконструированный из нервных сообщений, дошедших до моего мозга через некоторое время после того, как чья-то нога опустилась на мою. Восприятие внешнего мира всегда опосредовано конкретными органами чувств и нервными путями. В той мере, в какой это происходит, объекты суть мое собственное порождение, и мое восприятие их субъективно, а не объективно. Однако следует заметить, что очень немногие люди, по крайней мере в западной культуре, сомневаются в объективности таких сенсорных данных, как боль или зрительные образы внешнего мира. Эта иллюзия глубоко заложена в основах нашей цивилизации. 4. ПРОЦЕССЫ ФОРМИРОВАНИЯ ОБРАЗОВ ПОДСОЗНАТЕЛЬНЫ По-видимому, это общее утверждение верно для всего, что происходит между двумя событиями: настройкой (далеко не всегда сознательной) моего органа чувств на источник информации и сознательным извлечением информации из образа, который мое «Я», как мне кажется, видит, слышит, чувствует, ощущает на вкус или запах. Даже боль, несомненно, является сконструированным образом. Не вызывает сомнений, что люди, ослы и собаки способны сознательно слушать, и даже сознательно поворачивают уши в направлении звука. Что касается зрения, то объект, движущийся на периферии моего поля зрения, привлекает «внимание» (что бы это ни значило), вследствие чего я поворачиваю глаза и даже голову, чтобы его увидеть. Это действие часто бывает сознательным, но иногда оно настолько близко к автоматическому, что происходит незаметно. Часто я сознаю, что повернул голову, но не сознаю, какой именно образ на периферии моего поля зрения заставил меня это сделать. Большое количество информации, воспринимаемой периферийными зонами сетчатки, остается подсознательной – возможно, хотя и не обязательно, в виде образов. Процессы восприятия нам недоступны; осознаются только результаты, и, конечно, только результаты и требуются. С моей точки зрения, эмпирическая эпистемология основана именно на этих двух общих фактах – на том, что мы не осознаем процесса формирования образов, которые сознательно видим, и что в этих подсознательных процессах используются предпосылки, входящие и в окончательный образ. Конечно, все мы знаем, что образы, которые мы «видим», на самом деле создаются мозгом или разумом. Но знать это в интеллектуальном смысле – это одно, а понимать, что дело обстоит именно так – это совсем другое. Я отчетливо понял это около тридцати лет назад, в Нью-Йорке, где Адальберт Эймс (младший) демонстрировал свои эксперименты по исследованию того, как мы наделяем свои зрительные образы пространственной глубиной. Эймс был офтальмологом и занимался анизоконией – болезнью, при которой у человека в разных глазах формируются зрительные образы разного размера. Это привело его к изучению субъективных составляющих восприятия глубины. В виду важности этого вопроса, лежащего в самой основе эмпирической или экспериментальной эпистемологии, я расскажу о моем знакомстве с экспериментами Эймса несколько подробнее.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|