Стоянка в Б. и неожиданные впечатления в нем
У тром я проснулся совершенно свежим, отдохнувшим, видел во сне Флорентийца, и так реально было ощущение разговора и свиданья с ним, что я даже улыбнулся своей способности жить воображением. Солнце сияло, качка почти совсем прекратилась, и первое, что меня поразило, это близость берега, покрытого субтропической растительностью. Возле меня вырос Верзила и сказал, что мы скоро войдем в бухту Б., указывая вдали на живописно раскинувшийся, довольно большой и красивый городок. Снизу поднялся И., очень радостно поздоровался со мной и предложил скорее выпить кофе, чтобы пройти к Жанне и приготовить ее к встрече с итальянками. Мы принялись за завтрак; тут подошел к нам капитан и, смеясь, подал мне душистую записочку. — Рассказывай теперь другим, дружище, что ты скромный мальчик. Велела тебе передать дочка, да старалась, чтобы маменька не видала, — похлопывая меня по плечу, сказал капитан. Я смеялся, как, вероятно, всему смеялся бы сегодня, потому что у меня смеялось все внутри. Я передал записку И., сказав, что я так голоден, что даже не могу оторваться от бутерброда, а прошу его прочесть содержание. Капитан негодовал на мое легкомыслие и уверял, что только теперь понимает мою молодость и мальчишескую неопытность в любовных делах, что надо всегда самому читать женские письма, так как женщины — существа загадочные и могут выкидывать самые неожиданные штучки. Все же я настоял, чтобы прочел записку И., и потребовал, чтобы сам почтальон присутствовал при ее чтении. — Ну и занятный мальчишка, — сказал, расхохотавшись, капитан и присел у стола. Записка, как я и был уверен, была деловая от молодой итальянки. Она писала, что просит скорее свести их к нашей приятельнице, так как в Б. много хороших магазинов и можно купить детям платье и пальто, а также все необходимое из белья и обуви. Для этого им с матерью надо снять мерку с детей, да и посмотреть на фигуру матери. Кончалось письмо припиской, что мы, вероятно, не откажемся им сопутствовать, что город они хорошо знают, но были бы рады спутникам-мужчинам, знающим местный язык, так как их русская речь оставляет желать многого.
Капитана несколько разочаровало содержание записки; но он продолжал уверять, что это только благовидный предлог, а развитие любовной истории будет завтра-послезавтра, — потому что в глазах у девушки он увидел мой портрет. Мы кончили наш завтрак, я подшутил над моим новым другом, сказав, что к его желтым глазам как раз подойдут черные глаза итальянки, а я уж подожду синих глаз, авось найдутся такие к моим темным. Шутя, мы вместе с ним спустились вниз и прошли прямо к Жанне. Капитан в виде дружеского назидания покачал головой и погрозил мне пальцем. Жанну мы застали в беспокойстве. Оба ее ребенка метались в жару. Она сказала, что в семь часов дети разбудили ее, были совершенно здоровы и весело выпили шоколад. Но внезапно, около получаса назад, малыш пожаловался на головную боль, за ним и девочка сказала, что у нее болит голова; не успела их Жанна уложить на диван, где они лежат, как они начали бредить. И. внимательно осмотрел детей, вынул из кармана граненый очень красивый флакон, которого я еще не видал, и дал детям лекарство. — Вы не волнуйтесь, — обратился он к Жанне. — Можно было ждать худшего. Через два часа жар упадет, и дети будут чувствовать себя снова хорошо. Но это не значит, что они уже будут здоровы. Я вас предупреждал, что немало времени еще вам придется за ними ухаживать. — Ухаживать я готова всю жизнь, но лишь бы они были здоровы и счастливы, — героически удерживаясь от слез, ответила Жанна. Я заметил в ней какую-то перемену. Нельзя сказать о таком юном существе, что оно вдруг постарело. Но у меня сжалось сердце при мысли, что только сейчас она начинает по-настоящему осознавать свое положение и в ее сердце еще глубже пускает корни скорбь.
По распоряжению И. детей вынесли на палубу и, завернув в одеяла, оставили там вплоть до нашего нового визита. Жанне И. рекомендовал тоже лечь подле детей на плетеном диване, предупредив, что через два-три часа дети проснутся совсем здоровыми. Их с постелей не спускать, накормить и занять игрушками, которые мы пришлем из города к тому времени. Устроив и ее подле детей, мы сказали, что сейчас же вернемся с нашими приятельницами, о которых говорили ей вчера. Но чтобы она лежала и не беспокоилась вставать. Мы быстро зашли за итальянками, уже совершенно готовыми сойти с парохода, провели их к Жанне, предупредив, что и дети и мать все еще больны. Войдя к Жанне, обе женщины сердечно обняли ее, осторожно на цыпочках подошли к детям и чуть не расплакались, тронутые их красотой, беспомощностью и болезненно пылающими щечками. Обе итальянки выказали большой такт и внимание в обращении с Жанной; говорили мало, вопреки свойственным этому народу говорливости и темпераменту, но все их слова и действия были полны уважения и сострадания к горю бедной матери. Очень нежно и осторожно, с моей помощью, молодая итальянка обмерила тельце и ножки детей, и по ее лицу несколько раз пробежала судорога какой-то внутренней боли. Очевидно, и ее сердце уже знало драму любви и скорби. Старшая дама в это время успела снять мерку с Жанны, хотя та и уверяла, что лично ей ничего не надо, но что все детское белье и платье у нее стащили на пароходе моментально, как только она отвлеклась вниманием от чемодана. Дамы простились с Жанной, прося ее заботиться только о своем здоровье и думать о детях, а все хлопоты о туалетах просили предоставить им. Нежно улыбаясь Жанне, они вышли. Я последовал за ними, а И., задержавшись возле детей, догнал нас уже на нижней палубе, где сейчас кончалась установка мостков. Пароход должен был стоять в порту весь день и двинуться в дальнейший путь лишь в девять часов вечера. Нам спешить было некуда, но И. хотел скорее купить игрушки детям, чтобы они, проснувшись, легче выдержали постельный режим, к которому он их приговорил на весь день.
Городок, куда мы сошли, был очень живописен. С массой зелени, с большими садами, с редкостной растительностью и со многими красивыми, но почти сплошь одноэтажными домами, большей частью белыми, он был очень уютен. Мы скоро отыскали игрушечный магазин, выбрали целую кучу самых разнообразных игрушек и отправили их Жанне, скорбные глаза которой все стояли передо мной. Мне хотелось самому отнести ей игрушки, но И. шепнул мне, что мы купим еще вместе с дамами одежду детям и Жанне, проводим их обратно на пароход и должны будем спешно навестить одного из друзей Али и Флорентийца, где могут быть для нас известия. И в зависимости от них мы или будем продолжать наш путь на пароходе до Константинополя, или свернем на лошадях к турецкой границе и доберемся туда сушей, что будет и много дольше и труднее. Я пришел в ужас. «А Жанна?» — хотел я крикнуть. Но И. приложил палец к губам, взял меня под руку и ответил на какой-то вопрос старшей итальянки. Я так был потрясен возможной разлукой с Жанной, ее судьбой без нас, как будто бы в кусочек моего сердца вонзилась заноза. Я мгновенно превратился в «Левушку — лови ворон», забыв обо всем, и, если бы не твердая рука И., управлявшая моими автоматическими шагами, я бы, наверное, стоял на месте. — Подумай о Флорентийце, мог ли бы он быть таким рассеянным, невоспитанным и нелюбезным. Иди, предложи руку молодой даме и будь таким кавалером, каким ты желал бы быть для Жанны, если бы тебе пришлось провожать ее. Вежливость обязательна для друга Флорентийца, — услышал я шепот И. Еще и еще раз за эти короткие дни мне приходилось постигать, как трудно дается мне искусство самовоспитания, как я неопытен, как трудно для меня самообладание. В моей голове мелькнул образ брата; его железная воля и рыцарская вежливость во время разговора с Наль в саду Али Махоммета. Я сделал невероятное усилие, даже физически ощутил напряжение от головы до ног, оставив руку И., подошел к молодой девушке, снял шляпу и, поклонившись, предложил ей руку.
Тоненькое личико девушки с огромными глазами все вспыхнуло, она улыбнулась и как-то вся вдруг изменилась. Она стала так миловидна, что я сразу понял, чего этому лицу недоставало, чтобы быть очень привлекательным. На нем лежало уныние, разочарование, точно маска, делавшая лицо мертвым. «Должно быть, и здесь Матерь Жизнь спросила себе черную жемчужину в ожерелье», — мысленно вспомнил я слова Али. Жалость к моей спутнице помогла мне забыть о своем настроении, и я стал искать возможностей рассеять печаль девушки. Я начал с того, что назвал ей свою фамилию, сказал, что я русский, и извинился, что в суете опасностей и угроз бури мы с братом позабыли соблюсти внешний декорум вежливости и представиться им. Девушка ответила мне, что фамилию мою узнала сама по записи в пароходной книге, что не составило труда, так как каюта-люкс, где мы едем, на пароходе только одна. Она рассказала, что они родом из Флоренции, но живут уже два года в Петербурге у брата ее матери, что у нее было очень большое горе на родине, и мать увезла ее путешествовать, чтобы забыть Италию и все тяжелое, связанное с ней. Она сказала, что ее зовут Мария Гальдони, а мать ее Джиованна Гальдони, что они едут в Константинополь навестить сестру матери, синьору Терезу, которая вышла замуж за дипломата, и теперь судьба закинула ее в Турцию. Она спрашивала, куда едем мы с братом. Я ответил, что пока едем в Константинополь, а дальше я еще маршрута не знаю. Мы дошли до главной улицы и вошли в магазин готового белья. Здесь мы с И. уступили поле сражения синьорам Гальдони, но в магазине дамского платья и верхних вещей я решил вмешаться в выбор итальянок. Обе они выбирали вещи светлые и яркие. Я же выбрал для Жанны синий костюм из китайского шелка, белую батистовую блузку и небольшую английскую шляпу из рисовой соломки с синей лентой. И. Выбрал девочке серенькое пальто, фланелевое платье и мальчику пальто и фланелевый костюм. Итальянки поражались нашему вкусу и выбору, но мы стояли на своем, утверждая, что будут не одни солнечные дни. Оставалось купить еще обувь, и я твердо выдержал характер, купив Жанне желтые туфли на толстой подошве. И., смеясь, уступил дамам выбрать обувь детям и матери по их вкусам, утверждая, что иначе мы закупим весь город. Мы послали купить два чемодана, уложили в них все, кроме шляп, сели на извозчиков и покатили на пароход. Мне снова пришлось ехать с синьорой Марией. Разговор вертелся вокруг бури и связанных с ней происшествий, а также моей неустрашимой храбрости, из которой капитан успел сложить легенду.
Подъезжая к пароходу, мы столкнулись с целой толпой народа, повеселевших, отдохнувших обитателей кают всех классов, спешивших в город. Группа разряженных путешественников первого класса, дам, показывавших свои туалеты и делавших глазки мужчинам, и мужчин, старавшихся блеснуть своим остроумием, ловкостью, аристократичностью манер и выказать все свои мужские достоинства, после того как я видел их изнанку во время бури, вызвала у меня чувство, предшествующее тошноте. Со многими из них мы были знакомы, многим помогали во время бури. Я знал их нетерпение, помнил грубость их обращения с судовой прислугой, отсутствие всякой выдержки этих лощеных людей в часы опасности. И теперь не мог выбросить из головы представления о стаде двуногих животных, которым подвернулась новая возможность выставить напоказ свои физические достоинства, чтобы разжечь страсти и провести день на суше в завлекательной игре. Мы проводили наших дам до каюты Жанны, распростились с ними и на вопрос: «Когда же снова увидимся?» — И. ответил, что увидимся, вероятно, только после обеда, когда тронемся в путь, чем очень их огорчил, так как они рассчитывали на нас как компаньонов всего дня. Поднявшись в первый класс, мы встретились с турками и вместе с ними вернулись снова в город. На этот раз мы пошли в противоположную сторону, не в центр, а к окраине города. По прекрасному приморскому бульвару из цветущих мимоз, розовых и желтых акаций и пальм мы вышли в тихую улицу и позвонили у красивого белого дома, окруженного садом. Путь был недлинен; я шел рядом с молодым турком и успел только спросить его, как себя ведет рана на его голове. — Рана на голове почти зажила, а вот нога все еще очень болит, — ответил он мне. — Почему же вы не покажете ее И.? — спросил я. Он ответил, что не имел возможности перекинуться словом с И. без отца. А отца он волновать не хочет и скрывает от него боль в ноге. Я пригляделся к его лицу и сразу понял, что турок очень болен. Ни слова не ответив ему, я шепнул И., что у его молодого приятеля рана на ноге, которую он скрывает от отца. И. кивнул мне головой, тут открылась дверь, и мы вошли в дом. Скромный снаружи белый домик с мезонином был чудом уюта внутри. Большая передняя — нечто вроде английского холла — разделяла дом на две части. Стены были обшиты невысокой деревянной панелью из карельской березы. Такого же дерева вешалка, стулья, кресла, столы. Стены выше панели были обиты сафьяном бирюзового цвета, откуда спускались большие ветки мимозы. Пол был застлан голубым ковром с желтыми и белыми цветами. Я остановился зачарованный. Точно в замке доброй феи, так легко дышалось в этой комнате. Я стоял по обыкновению «Левушкой — лови ворон» и не знал, в каком месте земного шара я нахожусь. Я ничего не слышал, я только смотрел и радовался гармонии этой комнаты, даже жалкого подобия которой я никогда не видал. На верхней площадке лестницы открылась такая же, карельской березы, дверь с бирюзовой ручкой, и женская фигура в белом стала спускаться вниз. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что лицо женщины, ее руки, шея совершенно черные. Она подошла прямо к И., протянула ему обе черные руки и заговорила по-английски. Неожиданно увидев в первый раз в жизни черную женщину не в балагане, разговаривающей по-английски, с прекрасными манерами, с фигурой вроде статуи, с лицом красивым, без ужасных толстых губ, и с косами, а не с черным войлоком на голове, — я просто испугался. Испуг мой не прошел даже тогда, когда меня слегка толкнул И. Должно быть, мое лицо выражало мое смятение достаточно ярко, так как даже неизменно выдержанный И. засмеялся, а я поспешил спрятаться за его широкую спину. Сердце у меня заколотилось так сильно, точно я перенес две морские бури. Я готов был перенести еще две, только бы не прикасаться к этой арапке. Я сейчас даже не знаю, почему я так перепугался тогда. Правда, белками глаз она вращала здорово, говорила горловым голосом очень быстро, но ничего отвратительного в ней не было. Она даже была по-своему нежна и женственна, быть может, даже прекрасна. Но мне она внушала ужас. Я все пятился назад, пропустив вперед обоих турков, которые, очевидно, ее знали раньше. Я дрожал от ужаса, как бы мне не пришлось коснуться этой агатовой руки. О чем-то договорившись с И., черная женщина быстро прошла своей легкой и эластичной походкой в комнату направо. И. обернулся ко мне, а я вытирал пот со лба и не мог успокоить своего колотившегося сердца. И., смеясь, подошел ко мне, но, посмотрев внимательно на меня, перестал смеяться и очень ласково сказал: — Я должен был предупредить тебя, что у друга Флорентийца ты встретишь семью негров, спасенную им во время путешествия по Африке. Эта женщина была младенцем привезена в Россию вместе с двумя маленькими братьями и матерью. Она хорошо образованна, очень преданна Флорентийцу и Ананде. Я не сообразил, как неожиданно потрясены твои нервы за эти дни испытаний, и слишком понадеялся на твои силы. Прости мою несообразительность, возьми эту конфету, сердцебиение сейчас пройдет. Я долго еще не мог успокоиться, сел на стул, и И. подал мне еще какой-то воды. Я всеми силами стал думать о Флорентийце, только бы не упасть в обморок, как у Ананды. Но мне вскоре стало лучше. Глаза И. смотрели на меня так ласково, турки — оба — старались мне помочь, я снова сделал над собой огромное усилие, улыбнулся и сказал, что женщина своими движениями на лестнице напомнила мне змею, а я змей боюсь до ужаса. Молодой турок весело рассмеялся и согласился со мной, что змеи очень противны; но что в этой тонкой и высокой женщине он не видит ничего змеиного. В эту минуту снова показалась вдали черная женщина. Я вооружился как барьером мысленным обликом Флорентийца и смотрел теперь совершенно спокойно на женщину. И вправду, только от неожиданности можно было перепугаться. Ничего противного в ней не было. Это была черная статуя по стройности и совершенству форм. Лицо было тоже интересное, только глаза, огромные, выпуклые, блистающие белками, действовали неприятно на нервы. Я никак не мог освоиться с ее чернотой, укутанной в белый батист. Контраст черной кожи и безукоризненной белизны одежды в этой дивной светлой комнате, где мое воображение уже поселило золотоволосых ангелов, действовал на меня удручающе. Я всеми силами мысленно вцепился в руку Флорентийца; и еще раз осознал свое незнание жизни, неопытность и невыдержанность. «Враг не дремлет и всегда будет стараться воспользоваться каждой минутой твоей растерянности», — вспомнил я из письма Али. Не успели все эти мысли мелькнуть в моей голове, как черная девушка уже подошла к И. и сказала, что хозяин просит его одного пройти к нему в кабинет, а остальных выйти в сад, куда он вместе с И. сойдет через четверть часа. И. прошел в комнату хозяина, очевидно зная дорогу, а нас девушка провела в сад, открыв зеркальную, вращающуюся дверь, которую я принял за обыкновенное трюмо. Через эту дверь мы попали в библиотеку, с несколькими столами и глубокими креслами, а оттуда вышли на веранду и спустились в сад. Какой чудесный цветник был разбит здесь! Так красиво сочетались в гамме красок незнакомые мне цветочки! Щебетали птицы, деревья бросали фантастические тени на дорожки. Такой мир и спокойствие царили в этом уголке, что не верилось в близость моря, шум которого здесь не был слышен, в его бури и ужас, через которые мы только что прошли, чтобы попасть сюда, в это поэтическое царство безмятежного мира. Я слышал как сквозь сон, что девушка предлагает осмотреть сад, где есть растения всего мира, и полюбоваться рощей запоздало цветущего миндаля. Но я не хотел двигаться, не хотел не только говорить, но даже слушать человеческую речь. Я остался у цветника, сел на скамейку под цветущим гранатовым деревом и стал думать о Флорентийце и о том, каков этот его друг, у которого и дом, и сад — все полно таким миром и красотой. Обо всем я забыл. Я унесся в мечты о счастье всех людей, о возможности каждому жить так, как ему надо по его духовным и физическим потребностям. «Не для себя одного, — думал я, — создал этот уголок хозяин. Сколько бурь сердечных, сколько разлада должно утихнуть в душах людей, попадающих в эту тишину и гармонию! Здесь точно каждая доска, каждый цветок напитаны любовью». Казалось мне, я понял, чем должно быть земное жилище тех, кто любит человека, не выбирая его для удовольствия, а встречая в каждом подобие себя самого, стараясь принести каждому помощь и утешение. Я представил себе внешний облик хозяина, внутреннее существо которого казалось мне понятным. Я связывал его образ с цветущей красотой Флорентийца и почувствовал новый прилив сил, представив себе своего друга в белой одежде и чалме, как я увидел его в первый раз на пиру у Али. «Увижу ли я вас, дорогой Флорентиец? О, как я люблю вас!» — говорил я мысленно всей глубиной сердца и ясно — как будто прямо в ухо — услыхал его голос: «Я с тобой, мой друг. Храни мир, неси его всюду, и ты встретишь меня скоро». Слуховая иллюзия была так ярка, что я встал, чтобы броситься на зовущий меня голос. Но каково же было мое разочарование и удивление, когда я увидел на веранде И., зовущего меня, жалкого «Левушку — лови ворон». И. стоял на веранде рядом с человеком в обычном европейском легком костюме. Контраст между голосом моей мечты и голосом И., между обожаемой фигурой красавца Флорентийца и стоявшим рядом с И. человеком был таким разительным, что я не мог удержаться от смеха над самим собой. И все неожиданности — и черная змеевидная женщина вместо ангелов, и простой человек вместо Флорентийца, — все вместе вызвало во мне смех над собственной детскостью. Совершенно не сознавая неприличия своего поведения, я встал и пошел, смеясь, на зов И. — Что тебя веселит, Левушка? — спросил И. нахмурясь. — Только собственная глупость, Лоллион, — ответил я. — Я, должно быть, никогда не выйду из поры детства и не сумею впитать в себя тех достоинств, живой пример которых вижу перед собой. Мне смешно, что я все попадаюсь в иллюзиях, которые мне подстраивают мои глаза и уши. Это все противная, тяжелая и жаркая дервишская шапка наделала мне бед, испортила мой слух. — Нет, друг, — сказал хозяин дома. — Если твои иллюзии ведут тебя к доброте и веселому смеху, ты можешь быть спокоен, что достигнешь многого в жизни. Только злые люди не знают смеха и стремятся победить упорством воли; и они не побеждают. Побеждают те, что идут любя. Я остановился как вкопанный. Мысли вихрем завертелись в мозгу. Что было общего между этим человеком и Флорентийцем? Почему сердце мое точно наполнилось блаженством? Я видел человека среднего роста, с темно-каштановыми, довольно вьющимися волосами, на которых была надета небольшая шапочка вроде тюбетейки. Прекрасные синие глаза смотрели мягко, любяще, хотя и носили выражение огромной силы. Вот это выражение силы, энергии, внутренней мощи так и поразило меня, вызвав в памяти образ Флорентийца и пылающую мощь глаз Али. Я был глубоко тронут его ласковой речью, вниманием, которое он оказывал мне, которого я — для него первый встречный — ничем не заслужил. Я невольно подумал, что уже много дней я живу среди чужих людей, оказывающих мне ничем не заслуженное внимание, защиту — вплоть до спасения жизни, — дающих кров и пищу, а я... И я грустно опустил голову, подумал о своем бессилии помочь брату, и слезы скатились с моих ресниц. Хозяин сошел с веранды, тихо и нежно обнял меня и повел в дом. Я не мог унять слез. Скорбь бессилия, сознание величайшей доброты людей, защищающих брата, преклонение перед ними и полная моя невежественность, незнание даже мотивов их поведения, ужас лишиться их покровительства и дружбы и остаться совсем одиноким без них, — все разрывало мне сердце, и я приник, горько рыдая, к плечу моего спутника, когда он сел рядом со мной на диван. — Вот видишь, друг, какие контрасты играют жизнью человека. В страшный момент бури, когда всему пароходу грозила смерть, — ты весело смеялся и тем поразил и ободрил храбрых людей. Сейчас тебя заставила смеяться великая любовь и преданность друга, — а в результате ты плачешь, думаешь об ужасе одиночества и впадаешь в уныние от несуществующего будущего. Как можно потерять то, чего нет? Разве ты знал минуту назад, что будешь сейчас плакать? Ты потерял свой смех, мир и радостность только потому, что перестал быть верен своему другу Флорентийцу, которому хочешь сопутствовать всю жизнь. Ободрись. Не поддавайся сомнениям. Чем энергичнее ты будешь гнать от себя мысли уныния, тем скорее и лучше ты себя воспитаешь и твоя внутренняя самодисциплина станет твоей привычкой, легкой и простой. Не считай нас, твоих новых друзей, людьми сверхъестественными, счастливыми обладателями каких-либо тайн. Мы такие же люди, как и все. А все люди делятся только на знающих, освобожденных от предрассудков и давящих их страстей, а потому добрых и радостных, и на незнающих, закованных в предрассудки и страсти, а потому унылых и злых. Знание раскрепощает человека. И чем свободнее он становится, тем больше его значение в труде вселенной, тем глубже его труд на общее благо и шире круг той атмосферы мира, которую он несет с собою. Возьми этот медальон; в нем портрет твоего друга Флорентийца. Очень хорошо, что ты так предан ему. Теперь ты сам видишь, что родного своего брата и неродного, совсем недавно встреченного брата ты любишь одинаково сильно. Чем больше условной любви ты будешь сбрасывать с себя, тем больше любовь истинно человеческая будет просыпаться в тебе. Он подал мне довольно большой овальный медальон на тонкой золотой цепочке, в золотую крышку которого был вделан темный выпуклый сапфир. — Надень его; и в минуты сомнений, опасности, уныния или горького раздумья бери его в руку, думая о твоем друге Флорентийце и обо мне, твоем новом, навсегда тебе верном друге. И ты найдешь силу во всех случаях жизни удержать слезы. Каждая пролитая слеза разбивает силу человека. А каждая побежденная слеза вводит человека в новую ступень силы. Здесь написано на одном из древнейших языков человечества: «Любя побеждай». С этими словами он открыл медальон, где я увидел дивный портрет Флорентийца. Я хотел поблагодарить его; я был полон благоговения и счастья. Но в дверь постучали; я едва успел надеть медальон, и слова благодарности остались невысказанными. Но, должно быть, мои глаза передали ему мои мысли, он улыбнулся мне, подошел к двери и открыл ее. Я увидел белое платье, черную голову, шею и полуоткрытые руки; но теперь этот силуэт уже не пугал меня. Странное чувство — уже не раз испытанное мною за эти дни — чувство какой-то силы, обновления всего организма снова наполнило меня. Я опять точно стал вдруг старше, увереннее и спокойнее. — Могут ли войти ваши друзья, сэр Уоми? — спросила девушка. — Да, Хава, могут. Вот познакомься еще с одним моим другом. И пока я буду говорить о совершенно неинтересных для него вещах с турками, проведи его в библиотеку и покажи полку с книгами философов всего мира, трактующих о самовоспитании. Пусть он выберет все, что только захочет. А ты сложи ему все в портфель на память о себе, — сказал, улыбаясь и поблескивая юмором глаз, хозяин, точь-в-точь как это делал Флорентиец. — Я с радостью проведу молодого гостя в библиотеку и покажу книги. Но что касается памяти о себе, вряд ли ему будет приятно вспоминать обо мне. Европейцы редко легко переносят черную кожу, — ответила Хава, улыбаясь во весь рот и точно осветив всю комнату блистанием белых зубов. Я был совершенно сконфужен. А сэр Уоми — как назвала Хава моего нового друга — сказал мне, смеясь: — Вот тебе и первый урок, друг. Побеждай свой предрассудок к черной коже, помня, что под нею одинаковая у всех красная кровь. Я вышел вслед за Хавой и в соседней комнате столкнулся с И. и турками, шедшими в кабинет сэра Уоми. Должно быть, вид мой был необычен; оба турка с удивлением на меня посмотрели, а И. улыбнулся мне и ласково провел рукой по моим волосам. Хава пропустила их в кабинет, закрыла дверь и пригласила меня идти за нею. Мы миновали несколько комнат, затененных ставнями от солнца, вышли снова в чудесный холл и через знакомую уже мне зеркальную дверь вошли в библиотеку. Теперь я лучше рассмотрел эту комнату. Что за чудесная художественная обстановка была здесь! Темные шкафы красного дерева с большими стеклянными дверцами красиво выделялись на синем ковре. Синий потолок, на котором был художественно изображен хоровод белых павлинов и играющий на дудочке юноша. — Вот, это здесь, — услышал я голос Хавы. — Вам придется встать на эту лесенку. На верхних полках этих двух шкафов стоят книги, которые вам рекомендовал сэр Ут-Уоми. Я поблагодарил, запомнил, что друга моего зовут Ут-Уоми, и стал читать названия книг. Я думал, что, читая очень много под руководством брата, я найду здесь хотя бы несколько знакомых мне названий. Но хотя книги были на всех языках, даже на русском, я ни одной из них не знал. — Я пока оставлю вас и поднимусь к себе за портфелем, — сказала Хава. — Я постараюсь найти такой, который напомнил бы вам сегодняшний день и сэра Ут-Уоми. Я остался один. Окна и дверь веранды были раскрыты настежь, и из сада лился чудесный аромат цветов. А тишина давала мне особенное наслаждение после непрерывного морского шума и ветра. Меня тянуло выйти в сад, походить по мягкой земле, но я боялся опять рассеяться и стал прилежно перебирать книги. Я уже разочарованно хотел перебраться к другому шкафу, как вдруг выпали на пол, неловко задетые мною, две книги. Я сошел с лесенки, поднял книги и открыл толстый кожаный переплет одной из них. «Самодисциплина, ее значение в жизни личной и космической», произведение Николая Т. Издание Фирс, Лондон, — прочел я заголовок. Я протер глаза; еще раз прочел заголовок. Схватил вторую книгу в таком же переплете. «Путь человека как путь освобождения. Человек как единица Вечного Движения». Издание Фирс, Лондон. Произведение Николая Т. Я перестал сомневаться, что книги принадлежат перу моего брата. Но что развернуло мне это открытие! Какие разноречивые чувства наполняли меня, — описать невозможно! Вопросы: кто же мой брат? Кто был моим воспитателем? Почему я разлучен с ним? — превратили меня опять в «Левушку — лови ворон». Я даже не стал искать ничего больше, присел на лесенку и стал читать. Не помню сейчас, много или мало я прочитал, но очнулся я от громкого смеха многих голосов. Вздрогнув от неожиданности, я так растерялся, что не сообразил даже сразу, почему возле меня стоят полукругом И., турки, Хава и сэр Уоми, где я и что со мной. Сэр Уоми подошел ко мне, ласково меня обнял и шепнул: — Радуйся находке, но войди внешне в роль светского воспитанного человека. Тут ко мне подошел И., взглянул на книги и на меня и весело засмеялся. — Теперь ты, Левушка, видишь, что не только ты скрывал от брата свой литературный талант, но и он укрыл от тебя свои книги. Ты нашел их. Тебе надо теперь скорее выходить в писатели, чтобы твои книги попали ему в руки. Тогда вы будете квиты. — Вот как! Капитан Т. — ваш брат? — сказала Хава. — Тогда вам будет очень интересно прочесть его последнюю книгу, в ней есть даже портрет капитана Т. С этими словами она быстро открыла шкаф у правой стены, подкатила туда лесенку и достала книгу в синем переплете, подав мне ее развернутою на той странице, где был изображен портрет брата. Он был очень похож, только лицо было строгое, серьезное, и выражение какого-то отречения лежало на нем. Я прочел заголовок: «Не жизнь делает человека, а человек несет в себе жизнь и творит свою судьбу». Я ничего не понял, к стыду своему, — ни в одном из заголовков книжек брата. Тяжело вздохнув, я взял все три книги и вышел в сад, где теперь сидел сэр Уоми и все остальные гости. Подойдя к нему, я сказал печально, что все три книги брата для меня очень дороги, но что они мне кажутся таинственной китайской грамотой. Я просил у доброго хозяина разрешения взять с собой эти книги с тем, чтобы выслать их ему обратно из Константинополя. — Возьми, друг мой, и оставь их себе, — ответил он. — Я всегда смогу пополнить свою библиотеку. Тебе же пока будет труднее моего достать их. Что же касается содержания, то у тебя сейчас такой чудесный учитель и воспитатель в лице И., что он растолкует тебе все, чего ты не поймешь. Он тебе и о нас все расскажет, — прибавил он, понижая голос так, чтобы нас не смогли слышать турки, которых Хава увела немного подальше, рассказывая что-то о цветочных клумбах. — Ты не огорчайся так часто своей невежественностью и невыдержанностью, — продолжал сэр Уоми, усаживая меня на скамью между собой и И. — Если ты хочешь спасти жизнь брата, — развивай героические чувства не только в одном этом деле. Но в каждом простом дне живи так, как будто бы это был твой последний день. Не оставляй запаса сил и знаний на завтра, а отдавай всю полноту мыслей и чувств сегодня, сейчас. Не старайся развить силу воли, а действуй так, чтобы быть просто добрым и чистым в каждую пробегающую минуту. К нам подошли турки с Хавой, державшей в руках прекрасный портфель из зеленой кожи. Передавая его мне, она лукаво улыбнулась, спрашивая, не напоминает ли мне зеленый цвет чьих-то глаз. — А внутри, — прибавила она, — вы найдете портрет сэра Уоми. Я был тронут вниманием девушки и сказал ей, что, очевидно, всем вокруг нее тепло от ее ласки и доброты, что я всегда буду помнить ее любезность и очень опечален, что я такой плохой кавалер и у меня нет ничего, что я мог бы со своей стороны оставить ей на память. — Ну, а если я что-либо такое найду, что принадлежит вам? Оставите ли мне свой автограф на нем? Я совершенно онемел. Моя вещь в этом доме? Я потер лоб, проверяя, не заснул ли уж я мертвым сном Флорентийца? Хава звонко рассмеялась и своим гортанным голосом сказала: — Я жду ответа, кавалер Левушка. Я окончательно смутился, и за меня ответил сэр Уоми. — Неси свое сокровище, Хава, если оно у тебя есть. И не конфузь человека, который еще и сам не знает, что подал миру прекрасную жемчужину и украсил многим жизнь. Я перевел глаза на сэра Уоми, думая увидеть на его лице уже знакомое мне юмористическое поблескивание. Но лицо его было серьезно, и смотрел он ласково. Я почувствовал в сердце привычное мне раздражение от всех этих загадок и уже готов был раскричаться, как в дверях увидел Хаву с толстой книжкой в руках. Это был журнал «Новости литературы». Развернув книжку, она поднесла мне страницу с заголовком рассказа: «Первая утрата — и свет погас». Это был тот мой рассказ, что пленил аудиторию и какого-то литератора на студенческой вечеринке в Петербурге, теперь напечатанный и вышедший в свет. Хава перелистала страницы и показала мне подпись: «Студент Т.». — Ну, пиши автограф, — сказал И., — и надо собираться на пароход. Я взял из рук Хавы карандаш, взглянул на нее, рассмеялся и написал: «Новая встреча — и свет засиял». Мой автограф вызвал не меньшее удивление всего общества, чем появление моего рассказа. — Ты еще и сам не понимаешь, что ты написал в рассказе и что значат слова твоего автографа, мой юный мудрец, — сказал, прощаясь, сэр Уоми. — Но в нашу следующую встречу ты уже будешь во всеоружии знания. Иди сейчас так, как тебя поведет И., и дождись в его обществе возвращения Флорентийца. Он обнял меня и ласково провел рукой по моим волосам. Хава протянула мне обе руки. Я склонился и поцеловал одну за другою эти прекрасные черные руки, как бы прося прощения за испуг и отвращение, которые они мне внушили вначале. Я почувствовал, что руки ее задрожали, а когда поднял голову, увидел изменившееся выражение лица Хавы и услышал шепот: — Я всегда буду вам верной слугою, и свет мне будет сиять и от вас. Нас разъединил И., подошедший проститься с Хавой. Мы вышли все вместе из дома и расстались с турками, которые хотели навестить еще своих родственников. Я удивился, как промелькнуло время. Казалось, только час и пробыли мы у сэра Уоми, а на самом деле было уже около семи часов вечера. Я был рад, что турки ушли; говорить мне совсем не хотелось. И. взял меня под руку, мы свернули в какую-то улицу и зашли в книжный магазин. И. спросил, нет ли последнего номера «Новости литературы». — Нет, — ответил приказчик. — На этот раз все расхватали. Хриплый голос из другого угла магазина сказал, что можно снять с выставки последний номер, если мы наверное купим книгу. И. уверил, что книгу мы купим непременно, приказчик снял ее с выставки, мы уложили ее в мой портфель, расплатились и вышли. — Как не хочется идти на пароход, Лоллион, — сказал я. |