Мы плывем в Константинополь
С пустя некоторое время явился Верзила со складным столом и скатертью, а за ним лакей с тарелками и прочими принадлежностями для обеда. Турки вспомнили, что им надо переодеться к табльдоту, и поспешили вниз. Мне стало легче с их уходом. Гармоничная атмосфера И., точно горный зефир, охватила меня. И все мелкое, раздража-ющее, ведущее мысли и порывы чувств в тупик одного личного переживания, отступило от меня. Интерес к его внутренней жизни, желание понять причины его необыкновенного состояния вышли на первый план. Я невольно подпал под очарование его спокойствия и даже какой-то величавости его настроения. Мои мысли вернулись назад, к его детству, к его страданиям и к той силе, до которой он вырос теперь. Я молча сидел подле него и только в первый раз заметил, что вся внешняя суета не мешает мне, что я даже не замечаю людей, совершенно ясно их видя. Я не превратился в «Левушку — лови ворон», соображал, где я, перекинулся несколькими словами с капитаном, но внутри меня точно все звенело, я был тих; никогда еще я не испытывал такого спокойствия и сознания, что оно пришло от той внутренней гармонии, которую распространял все продолжавший светиться Лоллион. «Вот как может быть счастлив человек своим внутренним состоянием. Вот где сила помощи людям без слов, без проповедей, одним своим живым примером», — подумал я. Даже мое нетерпение узнать, от кого мне передали посылку и письмо, отступило куда-то назад, я стал думать о пиcьме Флорентийца ко мне. Только сейчас дошли до моего сознания его слова о том, что я должен поехать в Индию. Помимо непосредственного интереса, который мне всегда внушала эта страна (быть может, потому, что я много о ней читал книг у брата и видел у него много иллюстраций), теперь, когда я увидел такого человека, как Али, узнал от И., что все они — и сэр Уоми тоже — были в Индии и жили там, мой интерес оживотворился. Мне захотелось самому видеть эту страну. Мой недавний протест и страх Востока улеглись. Я по-новому стал воспринимать разлуку с братом, уже не видя в ней трагедии, а сознавая в ней начало своего героизма.
Мы кончили обедать. И мне пришлось прибегнуть к каплям И., так как в открытом море нас все же качало, и я не чувствовал себя устойчиво. Отголоски бури, как предсказывал капитан, продолжались и сейчас почему-то очень остро действовали на меня. — Я давно уже вижу, дружок, что тебе хочется мне рассказать о своих впечатлениях от стоянки в Б. Мне тоже есть что рассказать тебе, — сказал И. — Прежде всего, мне хотелось бы узнать, от кого я получил посылку и письмо из Б., и поделиться их содержанием с вами, — ответил я. По лицу И. скользнула усмешка; он встал и предложил мне перейти в каюту. Я достал из-под подушки своего дивана письмо и посылочку. Разорвав конверт, я был удивлен свыше всякой меры подписью: «Хава», которую я в своем нетерпении посмотрел первою. Я так изумился, что вместо того, чтобы читать самому письмо, протянул его И. Представление о черной статуе в белом платье, которую я считал для себя мелькнувшей и навек исчезнувшей бабочкой, ожило и довольно неприятно поразило меня. И. взял письмо, посмотрел на меня своими светящимися глазами и стал громко читать: «Я не знаю, какими словами начать мне мое обращение к Вам. Если бы я была белой женщиной, я знаю, как бы я миновала установленные вековыми предрассудками условные правила светских приличий. Но моя черная кожа ставит меня вне законов вежливости и приличий, которые белые люди считают иногда обязательными только для белокожих. Я могу обращаться к Вам не иначе, как к частице света и духа, живущих в каждом человеке, независимо от времени и места, нации и религии. Знание рассеивает все предрассудки и суеверия; и я, обращаясь к Вашей любви, позволю себе сказать Вам: «Друг». Итак, Друг, — впервые в жизни белый человек выра-
зил мне свою вежливость и сострадание, прижав к губам мои черные руки. Если бы я жила еще тысячу лет — я не забуду этих поцелуев, потому что на них ответил Вам поцелуй моего сердца. Быть может, есть много форм любви, о которой говорят и которую выражают действиями женщины. Мне же доступна одна форма: беззаветной преданности, не требующей ничего личного взамен. Я отдаю Вам все свое сердце, не умеющее двоиться; и верность моя пойдет за Вами всюду, будет ли это рай или ад, костер или море, удача или поражение. И почему именно так пойдет моя жизнь, какие вековые законы жизни связывают нас — мне ясно. Когда-либо станет ясно и Вам, но сейчас я о них молчу. Я знаю все, что Вы можете подумать о моей привязанности, такой Вам сейчас ненужной и стеснительной. Но будет время, Вы выберете себе подругу жизни, — и черная няня будет нужна белым детям. Моя преданность, так навязчиво предлагаемая сейчас, если рассматривать ее с точки зрения условностей, на самом деле проста, легка, радостна. Если подняться мыслью в океан движения всей вселенной и там уловить свободную ноту любви, любви, не подавляемой иллюзорным пониманием дня как тяжелого испытания, долга и жажды набрать себе лично побольше благ и богатства, — там можно увидеть не этот серый день, сдавленный печалью и скорбью, но день счастливой возможности вылить из своего сердца любовь свободную, чистую, бескорыстную, — и в этом истинное счастье человека. И да простит мне жизнь мою уверенность, но я знаю, что в Вашем доме я найду свою долю мира и помощи Вашим детям. Я знаю, как испугала Вас моя черная кожа, и тем глубже ценю благородство сердца, отдавшего поцелуй моим черным рукам. Чтобы не напоминать Вам о своей черноте и вместе с тем послать Вам память о нашей встрече, я посылаю Вам небольшую шкатулку, которая Вам, наверное, понравится. Примите ее как самый ценный дар моей преданности. Мне дал ее сэр Уоми в день моего совершеннолетия, сказав передать ее тому, за кого я буду готова умереть. Я уже сказала: путь мой за Вами. Чтобы не показаться сентиментальной, я кончаю свое письмо глубоким поклоном Вашему другу И., Вашему брату и Вашему великому другу Флорентийцу.
Ваша слуга Хава».
И. давно кончил читать письмо. Я сидел, опустив голову на руки и не зная, что думать еще и об этой неожиданной случайности. — Нет случайностей, — услышал я голос моего друга. — Все, с чем мы сталкиваемся, подчинено закону причинности, и нет в жизни следствий без причины. Чем больше освобождается от предрассудков человек, тем больше он может знать. И Хава права, когда пишет тебе, что знание рассеивает все предрассудки и суеверия. Но мы еще будем иметь много времени, чтобы поговорить обо всем этом. Сейчас хочу тебе сказать, что преследовавшие нас сарты погибли на старом греческом судне, на которое их заставила сесть ненависть, хотя они знали о предстоящей буре. Теперь до Константинополя мы свободны от преследования. А там узнаем, как быть дальше. Не хочешь ли посмотреть на заветный подарок Хавы? Качка усиливается, нам необходимо снова обойти весь пароход. После перенесенной бури люди гораздо чувствительнее к качке. Жанну надо навестить первой, потом итальянок и т. д. Я развернул небольшой пакет Хавы и достал из кожаного футляра квадратную шкатулку темно-синей эмали, на крышке которой был изображен овальный эмалевый портрет сэра Уоми. Портрет был окружен рядом некрупных, но чудно сверкавших бриллиантов, а вместо замка был вделан крупный выпуклый темный сапфир. — За всю жизнь я даже не видел столько драгоценных вещей, сколько мне пришлось их держать в руках за эти недели, — сказал я. — Да, — ответил И. — Как много, много людей хотело бы хоть в руках подержать портрет сэра Уоми, не только что получить его в подарок. Но спрячь все в саквояж, нам время двинуться в обход парохода. Я спрятал все свои вещи и книги в саквояж. И. достал наши аптечки, и не успели мы их надеть, как в дверях появился послом от капитана Верзила с просьбой поспешить в лазаретную каюту № 1А, что там плохо и матери, и детям.
Мы помчались ближайшими переходами к Жанне, причем мой нянька-верзила снова спас мой нос и ребра, так как я не мог удерживать равновесия. На мой вопрос, уж не буря ли будет снова, И. ответил, что это невозможно для природы — разъяриться так дважды подряд. А Верзила, смеясь, уверял, что это всего только зыбь. Быть может, это была зыбь, но — надо отдать ей справедливость — зыбь препротивная. Мы вошли к Жанне и снова застали картину почти того же отчаяния, которую увидели в первый раз. Мать сидела с обоими детьми на руках, прижавшись в угол дивана. Лицо ее выражало полную растерянность, и, когда И. наклонился к девочке, чтобы взять ее и положить на детскую койку, она вцепилась в его руки, крича, что девочка умирает и она не хочет отдать ее смерти на холодной койке, пусть лучше умирает у сердца матери. Жанна так резко схватила руки И., что, если бы я не бросился к малышу, он скатился бы на пол с ее коленей. Взяв ребенка на руки, я готов был раскричаться и упрекнуть мать в невнимании к нему, но... образ сэра Уоми, прочно поселившийся в моем сердце, помог мне сдержаться и мягко сказать ей: — Так-то вы держите обещание ухаживать самоотверженно за детьми? Разве им удобнее на ваших коленях, чем в постельках? Жанна плакала, говоря, что, не видав меня так долго, не могла сохранить самообладания, а болезнь детей разрывает ей сердце. Я же позабыл совсем о ней. Я возражал, что И. был у нее, итальянки навещали ее, что я прислал ей книг и цветов, но нельзя думать, что мое присутствие или отсутствие может иметь влияние на здоровье или болезнь детей. — Я сам еще так молод и невежествен, что всецело нуждаюсь в воспитании и наставнике, — продолжал я. — Если бы не мой брат И., я бы десять раз погиб. вам нужно перестать скучать и думать, что вы одиноки и несчастны, а нужно помочь доктору влить детям лекарство. Сам не знаю, что я говорил бедной женщине еще, но, очевидно, тон моего голоса передавал ей всю нежность моего к ней сострадания. Мигом она отерла слезы — и лучшей сестры милосердия не надо было искать. И. долго возился с девочкой, слабость которой была ужасна. — Сегодня будет так плохо еще несколько часов. Но зато завтра дело пойдет к улучшению, — сказал И. Жанне. — Держите ее завтра непременно в постели весь день. Если не будет качки, вынесите ее на палубу. Ну, а малыш через час будет просить есть. Мы собрались уже уходить, когда Жанна обратилась с мольбой к И.: — Разрешите вашему брату побыть со мной. Я так боюсь чего-то, мне все мерещится какое-то новое горе, все кажется, что дети мои тоже умрут. И. кивнул головой, сказал мне, чтобы я остался здесь до тех пор, пока за мной не придет Верзила, но что если откуда-нибудь будут звать на помощь доктора, чтобы я ответил, что доктор он — И., а я могу только при нем помогать и бессилен без него.
И. ушел. Мы остались с Жанной у постели ее детей. Девочка понемногу успокаивалась; дыхание стало ровнее, хрипы в груди прекратились. Жанна молчала, не плакала; но я видел, что не одна болезнь девочки привела ее к порыву нового отчаяния. — Что случилось? — спросил я ее. — Почему вы опять в таком состоянии? — Я и сама не знаю, почему на меня нахлынули все ужасные воспоминания и картины смерти мужа. Я почувствовала такой страх перед будущей жизнью. Не могу передать вам, какой жуткий страх на меня нападает, когда я думаю, что мы приедем в Константинополь, и мне нужно будет расстаться с вами и вашим братом. Я умру от одиночества и голода. — Вы умрете от одиночества и голода? А дети переживут вас? Кто же будет на них работать? Кто есть у них ближе вас? Вы думаете о том, что было, и о том, что будет. А сейчас? Об этой минуте, когда вы чуть не уронили мальчика и когда повредили девочке, держа ее не в постели, вы не думаете? Я так же, как и вы, только тем и занимался, что думал или о том, что было, или о том, что будет. Один мой любимый и мудрый друг и мой теперешний спутник И. своими примерами показали мне, как надо жить только тем, что совершается сейчас. И что самое главное — это и есть «сейчас». Попробуйте и вы не плакать, а бодро ухаживать за детьми. Ваши слезы мешают им мирно спать, и они будут дольше больны. Улыбайтесь им — и их здоровье восстановится скорее. Что касается Константинополя, то ведь И. сказал вам, что он вас там устроит, а слово его никогда не расходится с делом. Если у вас есть цель поставить детей на ноги, зачем вам думать, будете ли вы одиноки? Вы уже по опыту знаете, как непрочно все в жизни. Не думайте, что будет, а думайте и просите И. научить вас, как вам начать воспитывать ваших детей. Я ничего не могу сделать для вас; я сам не имею ни семьи, ни дома и еще не могу сам зарабатывать свой кусок хлеба, так как мало что знаю и умею делать. Но И. я уверен поможет вам. — Я его очень боюсь и стесняюсь, — сказала бедняжка. — А вас не боюсь и очень радуюсь, когда я подле вас. — Это потому, что я такой же неопытный ребенок в жизни, как и вы. Но если вы присмотритесь внимательнее к И., вы будете счастливы ту каждую минуту, которую проведете с ним. — Вы только что сказали, что улыбка матери помогает детям. Я стараюсь не плакать, но это так трудно. И я не думаю, чтобы И. помог мне научиться воспитывать детей; он сам такой строгий, он никогда не улыбается. Я при нем чувствую себя точно в железной клетке, а при вас мне легко и просто. — Вам легко со мною, — ответил я, — только потому, что я так же легкомыслен, как и вы. Но если бы вы сосредоточились и подумали, какую громадную энергию вы могли бы передать своим детям, если бы вы их по-настоящему любили! Не слезы текли бы из ваших глаз, а целые потоки энергии. Ведь вы плачете о себе, а вам надо думать, как бы защитить их. — Я не могу еще понять вас, — очень тихо сказала Жанна после долгого раздумья. — Но мне начинает казаться, что я действительно слишком много думаю о себе. Я постараюсь вдуматься в ваши слова, может быть, они помогут мне начать жить иначе. Мне было очень жаль бедняжку. И я всячески старался не переходить границы дружеской беседы и не впадать в тон наставника. Жанна же на моих глазах как-то странно менялась. На ее молоденьком личике не играла та улыбка, которой оно всегда светилось, когда я бывал с нею, и отчаяние тоже сошло с него. Печаль, суровая решительность — точно она внезапно стала старше меня — отделили ее от меня каким-то кругом, в котором она и замкнулась. Мы молча сидели у детских постелей, и мысль моя вернулась к Хаве. Какою сильной и мужественной женщиной она мне казалась теперь! И как нужна была бы ее черная рука помощи этой хрупкой и тоненькой матери. — Вы не думайте, что я слабая и боюсь труда, — внезапно вырвал меня из мира грез дрожащий голосок Жанны. — Нет, о нет, я не боюсь труда. Я просто слишком много любила моего мужа. И, потеряв его, я смешала мою любовь к нему и слезы о нем с любовью к детям и страхом за них. Но я начинаю понимать, что страх губит мои силы, приводит в отчаяние и я приношу вред моим детям. Мне только сейчас становится ясно, на какую ужасную жизнь я буду обречена, если не найду в себе мужества жить только для детей, быть им защитой, а буду оплакивать свою печальную судьбу женщины, потерявшей любимого. В дверь постучали, вошел сияющий Верзила и доложил, что И. просит меня в первый класс, где снова заболела итальянка. Я простился с Жанной и почувствовал, что нанес ей своими словами какую-то не то рану, не то разочарование. И ее пожатие было менее горячим, а лицо все оставалось таким же суровым. Быстро поднялись мы с Верзилой в первый класс, где царила паника; очевидно, крупная волна вызывала жестокие воспоминания о минувшей буре и страх перед ней. Я застал И. в каюте синьор Гальдони, где старшая была вся в слезах, а младшая снова лежала как труп. — Это и есть тот тяжелый случай, Левушка, о котором я тебе сказал в первый же раз. При каждом сильном волнении будет наступать такое обмирание организма, пока синьора Мария не научится в совершенстве владеть собой, — обратился ко мне И. — Нет, нет, я ничего особенного ей не сказала, — раздраженно и повышенно громко сказала синьора Джиованна. — Я только хотела предупредить новое несчастье. Довольно с нас и одного горя было. — Зачем вы привлекаете внимание соседей громким разговором? — тихо сказал ей И. — Ведь сейчас надо помочь вашей дочери прийти в себя. Это не так легко; и если вы будете кричать, мои усилия могут остаться бесплодными. Если же не можете найти в своем сердце столько любви, чтобы думать о жизни вашей дочери и все свои силы устремить на помощь ей, а не на мысли о своих волнениях, уйдите из каюты. Всякие мысли эгоизма и раздражения мешают в моменты опасности. — Простите мне мое безумие, доктор. Я буду всем сердцем молиться о ней, — стараясь сдержать слезы, сказала мать. — Тогда забудьте о себе, думайте о ней и перестаньте плакать. Плачут всегда только о себе, — ответил И. Он велел мне, как и в первый раз, приподнять девушку и влить ей лекарство, ловко разжав зубы. Затем он сделал ей укол и с моей помощью движения искусственного дыхания. Но все усилия оставались безуспешными. Тогда он свернул папиросу из бумаги, насыпал туда едко пахнувшего порошка, поджег его и поднес к самым ноздрям девушки. Она вздрогнула, чихнула, кашлянула, открыла глаза, но снова впала в беспамятство. Тогда И. брызнул ей в лицо водой, а к шее приложил горячую грелку и снова зажег траву. Она вторично вздрогнула, застонала и открыла глаза. И. с моей помощью посадил ее и, продолжая держать у ее лица горящую траву, сказал: — Дышите ртом и как можно глубже. Я держал девушку за плечи и чувствовал, как все ее тело содрогается при каждом вздохе. Долго еще мы не отходили от нее, пока она вполне не пришла в себя. И. велел напоить ее теплым молоком, запретил разговаривать с кем бы то ни было и укрыл теплым одеялом. Матери он сказал, что не только бури больше не будет, но что через час-два и море будет совсем спокойно. Мы вышли на палубу, где нас ждала целая кучка людей, во главе которой стоял несчастный муж злющей княгини. Молодой человек имел очень плачевный вид. На левой щеке его был темно-синий кровоподтек, правый глаз весь затек и тоже был совсем синим, точно его исколотили в драке. Вид его был так жалок, что даже смешной контраст между элегантным костюмом и кособокой цветной физиономией не вызывал смеха. А его единственный, молящий глаз говорил о громадной трагедии, переживаемой этим человеком. — Доктор, — сказал он дрожащим слабым голосом. — Будьте милосердны. Я, право, ни в чем не виноват в выходке моей жены. Судовой врач отказывается зайти к нам, под предлогом массы очень серьезных больных. Он думает, что княгиня наполовину притворяется, наполовину больна только от страха. Но я уверяю вас, что она действительно умирает. Я никогда не видел ее в подобном состоянии. Она уже не может ни кричать, ни драться. Она очень, очень стара. Будьте милосердны, — лепетал он. — Для меня и многих будет страшная драма, если я не довезу ее до Константинополя... И. молча смотрел на этого несчастного человека, а передо мной в один миг мелькнула загубленная жизнь, проданная за деньги отвратительной старухе. Не могу сказать, как поступил бы я на месте И., он же тихо сказал: «Ведите». — О, благодарю вас, — пробормотал муж княгини, и мы двинулись за ним в каюту № 25. — Я скоро вернусь к вам, — сказал И. обступившим его со всех сторон пассажирам. — Я обойду всех, кто будет нуждаться в моей помощи. Не ходите за мной, ждите меня здесь. Ужасное зрелище представилось нам, когда мы вошли в каюту. В отчаянном беспорядке мы увидели нечто страшное, уродливое, седое, бездыханное, лежавшее на койке с отвисшей беззубой челюстью, что даже не напоминало разъяренной толстой старухи в рыжем парике, скандалившей в коридоре лазарета. И. подошел к постели, потрогал руку, лоб и шею трупообразной княгини и перевел взгляд на мужа, единственный глаз которого выражал муки страха и ожидания приговора И. — Ваша жена жива, — сказал он ему. — Но ожидать, что она будет вполне здорова, уже невозможно. Ее разбил наполовину паралич, и двигаться она не сможет. Что касается речи и рук, об этом можно будет сказать что-нибудь только тогда, когда я приведу ее в чувство, а вы выполните все те процедуры, которые я ей назначу. — Я готов со всем усердием ухаживать за ней, лишь бы сохранилась ее жизнь и она доехала до Константинополя. Там она должна встретиться со своим сыном, моим двоюродным братом, и уж будь что будет. Лишь бы никто не заподозрил меня, что я ее в дороге уморил, — сказал муж. С этими словами он опустил голову на руки и заплакал как ребенок. Не могу сказать, какие чувства говорили во мне сильнее: презрение к здоровому мужчине, торговавшему своим титулом из нежелания работать, или сострадание к человеку, сбившемуся с понимания ценности независимой трудовой жизни. Если бы я не провел последнего времени жизни в таком высоком нравственном кругу, как Флорентиец и И., я бы грубо отвернулся от внушающего мне отвращение князя. Но сейчас в моем сердце не было места осуждению, я только почувствовал еще раз свое бессилье помочь ему. — Мужайтесь, друг, — услышал я голос И. Князь поднял свое залитое слезами лицо и сказал твердым голосом, какого я от него не ожидал: — О, доктор, доктор! Сколько ужаса я вынес за эти три года! Сколько мук стыда и унижения я вытерпел за свою безумную ошибку. Эта бездельная жизнь измучила меня хуже всякой пытки. Только спасите ей жизнь. Я сдам ее на руки ее сыну и начну трудиться. В новой жизни я постараюсь вернуть себе уважение честных людей, которое потерял, хотя бы мне пришлось стать нищим. И он снова опустил свое изуродованное лицо на руки. — Мужайтесь, — еще раз сказал И. — Начать жить по-новому, зарабатывать свой хлеб никогда не поздно. Не надо и нищенствовать, мы вам поможем найти труд, если вы этого хотите. Но я думаю, что вам надо пока остаться при вашей жене. Она ведь знает вашу честность и никому, кроме вас, не доверяет. Но даже и вам она не сказала правды, как она чудовищно богата. Теперь же, без ног и, может быть, без рук, она не согласится ни минуты быть без вас. Только вам одному она и верит. Исполните сначала ваш долг мужа и душеприказчика при ней, а тогда уж начинайте новую жизнь. И если захотите трудиться, я скажу вам, как и где меня найти. И. вынул иглу для укола, долго и сложно набирал лекарств из нескольких пузырьков и сделал старухе четыре укола, в обе ноги и в обе руки. Кроме того, он велел мне приподнять ее противную и страшную голову и влил в каждую ноздрю по несколько капель едко пахнувшей, бесцветной жидкости. Сначала действия уколов и лекарств не было заметно. Но через десять минут из открытого рта вырвался глухой стон. Тогда И. и я стали делать ей искусственное дыхание. Мы мучились долго. Пот лил с меня струями. Несчастный князь не был в силах наблюдать ужасную гимнастику омертвелого тела; он отвернулся, сел в кресло и горько, по-детски заплакал. Внезапно старуха открыла глаза, вздохнула, закашлялась. И., продолжая движение ее рук, быстро бросил мне: — Положи голову высоко и дай часть пилюли Али. Я выполнил его приказание. И. уложил руки княгини на теплые грелки, закрыл ее одеялом и велел принести теплого красного вина. Через некоторое время в глазах старухи мелькнуло сознание: — Слышите ли вы меня? — спросил ее И. Только мычание раздалось в ответ. Влив в рот старухе немного теплого вина, И. дал ей еще частицу пилюли и сказал мужу: — Перестаньте волноваться. Вы не только ее довезете до К., но и помучаетесь с ней еще немало. Ноги ее действовать не смогут. Но правая рука и речь, думаю, будут действовать. Вот вам лекарство. Она будет спать часа три. Затем очень точно, через каждые полчаса давайте эти три лекарства по очереди. Вечером, перед сном, я зайду еще к вам. Мы простились с князем и вернулись к пассажирам первого класса, ждавшим нас с нетерпением. Времени прошло немало. Одним из первых, нетерпеливо постукивая пальцами о перила лестницы, ждал нас мальчик-грек. Ухватившись за руку И., мальчик сыпал горохом слова, из которых я понял только, что ему лично очень хорошо, очень помогли лекарства, но что мать и дед чувствуют себя очень плохо. В каюте греков мы нашли отца в большой слабости, а дочь в необычайном волнении возле его кровати. Из первых же слов, сопровождавшихся рыданием, было понятно, что страх смерти овладел дочерью. И. с невозмутимым спокойствием, милосердием и добротой говорил с молодой женщиной. — Неужели вам так трудно понять, — говорил он ей, — что ваше волнение, ваш страх смерти за отца мешают ему стать здоровым? Он не болен, он устал, очень устал от тех героических усилий, которыми он окружал вас все время. И чем же вы платите ему сейчас? Слезами и стонами мешаете его отдыху? Возьмите себя в руки; вы все трое сейчас здоровы физически. Болен ваш дух. Вместо радости вы разбиваете печалью и унынием страха все те усилия любви и энергии, которые я стараюсь вам объяснить как путь к выздоровлению. Оставьте отца в покое. Пусть он спит, а вы выйдите с сыном на палубу, погуляйте, подумайте сосредоточенно обо всех событиях вашей жизни за последнее время и поблагодарите жизнь за счастливую развязку этих событий, казавшихся вам гордиевым узлом. Необычайное изумление выразилось на лице гречанки. Мне казалось, И. читал в ее душе, как в открытой книге. Она краснела и бледнела, взгляд ее был прикован к лицу И., она стояла как изваяние. Не произнеся больше ни слова, И. дал выпить капель старику, перевернул его лицом к стенке и вышел, поманив меня за собой. На пороге я оглянулся — гречанка все еще стояла недвижно. Мы обошли еще несколько кают, зашли к Жанне, где все было благополучно, и вернулись к себе в каюту. Здесь И. велел мне вынуть из саквояжа Флорентийца круглую кожаную коробочку, где лежали бинты. Взяв еще какую-то мазь и жидкость, мы сошли в каюту турок, где лежал бледный, очевидно сильно страдающий молодой турок. — Неблагоразумно, Ибрагим, вы ведете себя. Зачем скрывать от отца боль в ноге? Ведь вы рискуете остаться хромым. По моим наблюдениям, как вы ходите, у вас трещина кости, а может быть, и перелом. Это безумие — так бояться огорчить отца. Осмотрев ногу с огромным кровоподтеком, И. наложил гипсовую повязку, приказав Ибрагиму не двигаться. Мне он велел пойти в биллиардную комнату и сказать отцу Ибрагима, что сын его лежит со сломанной, но уже вправленной и забинтованной ногой. Я с трудом нашел старого турка. Биллиардных комнат оказалось несколько, и он играл во втором классе, весело смеясь и побивая всех соперников. Когда я вошел, он выиграл новую партию у доктора, считавшегося чемпионом в Англии, и торжеству его не было предела. Глаза его сияли, белые зубы ярко сверкали между двумя пунцовыми губами, и во всей фигуре светилось детское удовольствие. Казалось, весь мир для него сосредоточивался в шарах и кие. Когда он увидел меня, все его веселье моментально исчезло. — Что-нибудь случилось? — тревожно спросил он. — Особенного ничего, — сказал я, стараясь сделать беззаботный вид. — И. послал меня к вам, так как ни ему, ни мне сейчас нельзя побыть около вашего сына... Мне не пришлось договорить. Он бросил кий и стремглав полетел из комнаты, через несколько ступеней шагая по крутой лестнице. Я едва успел крикнуть сопровождавшему меня Верзиле: «Задержи!» Чувство тоски сжало мое сердце: я опять не сумел выполнить возложенной на меня задачи. И., отправляя меня за отцом, напомнил мне о безумной любви его к сыну. Дал наставление стараться подготовить его к болезни сына и привести в каюту только тогда, когда он сможет спокойно войти к больному сыну и не потревожит его своим криком и беспокойством. Я очень хорошо все понял, но вышло, что все мое понимание было теоретическое, а практика выказала мое бессилие повлиять на сердце человека и подать ему мир. Я помчался по лестнице, но, сколько ни спешил, достиг ее конца только тогда, когда Верзила, услышавший мое «задержи», широко расставив ноги и руки, загородил своей колоссальной фигурой путь турку. Скандал готов был уже разразиться. Турок, похожий на разъяренного быка, готовился броситься на Верзилу. Он был страшен. Бледное лицо, выкатившиеся глаза, трясущиеся губы и поднятые сжатые кулаки так преобразили его, что я едва не превратился в «Левушку — лови ворон». Я уже было растерялся, но вдруг точно какая-то сила толкнула меня, я юркнул мимо поднятых рук турка и взлетел на ступеньку выше его, повернувшись к нему лицом. И в ту же минуту тяжелый, как молот, кулак упал на мою голову, защитившую солнечное сплетение Верзилы, куда удар предназначался и где он был бы смертелен. Что же касается моей головы, то удар был силен, но ослаблен чьей-то рукой, задержавшей в последний момент кулак турка. Я пошатнулся, но устоял на ногах, поддержанный Верзилой. Взглянув на боровшегося с пришедшим в бешенство турком, я узнал в своем спасителе капитана. Капитан уже готовился свистнуть и вызвать команду, чтобы связать турка, как сильные руки И. схватили обе руки турка, и на непонятном языке он тихо, но внятно и повелительно сказал турку только два слова. Точно молнией сраженный, турок опустил голову и руки. Лицо его смертельно побледнело, и две огромные слезы скатились по щекам. И., повернувшись к капитану, со всей свойственной ему обаятельной вежливостью и воспитанностью, приносил ему глубокие извинения за припадок дикого бешенства своего друга турка. Он объяснил ему, что вызван был этот пароксизм беспокойством за сына, который сейчас очень болен, и отец, потеряв голову, вообразил, что сын его умер и его не допускают к трупу. — Я могу понять, что необузданный темперамент не закаленного воспитанием человека может привести к полной неуравновешенности. Но дойти до драки с младенцем — это та граница, где здоровый мужчина должен быть рассматриваем, как преступник, — ответил капитан, весь бледный, вытянувшись во весь свой высокий рост, но совершенно спокойным звенящим голосом. Тут я объяснил капитану, что турку и в голову не приходило бить меня. И я изложил всю ситуацию, признав себя всецело виновным в неумении подготовить отца к болезни сына, чем я и вызвал весь грубый инцидент. — Это, мой юный друг, не инцидентом называется, а немного иначе, — ответил мне капитан, нежно проводя прекрасной рукой по моей бедной голове. — Я прошу вас, Левушка, пройдите к молодому больному и побудьте с ним, пока мы разберем все происшедшее в моем кабинете. — Я умоляю вас, капитан, — прошептал я, схватив его руку обеими своими, — не придавайте значения всему происшедшему. Я ведь совершенно ясно объяснил вам, что причиной всему только я один. Помогите расхлебать всю кашу, — сейчас мы начнем привлекать внимание публики. Ведь вы выпили со мной брудершафт, а сейчас говорите мне «вы». Неужели ваша любовь ко мне была похожа на те цветы, что вянут сразу от грубого прикосновения. Должно быть, мой вид и голос были жалостливы; капитан чуть улыбнулся, велел Верзиле проводить меня в каюту турок и оставаться при мне, пока не вернется И. Обратившись к турку и И., он пригласил их следовать за ним. Казалось, рука капитана задержала и ослабила до минимума удар по моей голове; тем не менее шел я плохо, сильно опираясь на Верзилу, и с большим трудом опустился в кресло. Все плыло перед моими глазами, мне было тошно, и я сознавал, что едва удерживаюсь от стона. Не могу определить, долго ли я просидел в кресле и где я сидел. Мне чудилось, что снова разыгралась буря, что меня бросает волной, что я вижу чудесное лицо склонившегося надо мной моего дивного друга Флорентийца... Я проснулся, чувствуя себя сильным и здоровым, и первое, что я увидел, было печальное и расстроенное бледное лицо старшего турка, сидевшего подле меня. — Что-нибудь случилось? — спросил я его, совершенно забыв все предшествовавшие обстоятельства. — Слава Аллаху! — воскликнул он. — Наконец-то вы очнулись, и я не чувствую себя больше убийцей. — Как убийцей? Что вы говорите? Почему я здесь? — спрашивал я, видя себя в каком-то новом месте. — Где И.? Что же случилось? — продолжал я, пытаясь встать и начиная беспокоиться. — Ради Аллаха, лежите спокойно и не разговаривайте, — сказал мне турок. — От моего несчастного удара у вас поднялся жар, бред, рвота и вас перенесли сюда. Здесь же лежит и сын мой, у которого началась гангрена ноги. Три дня И. не отходил от обоих вас. Часа три назад он объявил обоих вас вне опасности и оставил меня караулить вас. Не пытайтесь встать. Вы привязаны ремнями к койке, чтобы дать вам наибольший покой. И. приказал мне, если вы проснетесь раньше его возвращения, ослабить ремни, но не позволять вам двигаться. Левушка, простите ли вы мне когда-нибудь мое ужасное поведение? Не в первый раз в жизни я дохожу до полной потери контроля над самим собой. И каждый раз причиной моего бешенства является любовь. Когда капитан хотел посадить меня в карцер за драку на пароходе и я пытался ему объяснить, что любовь к сыну свела меня с ума, он очень иронически спросил меня: «Кому нужна такая любовь, которая несет всюду ревность, скандал и тяжесть, вместо радости и облегчения жизни?» Я все понимаю. Понимаю сейчас и ужас такого положения, когда сын, мною обожаемый, боится меня, скрывает даже боль свою — значит, не видит друга во мне... — Напрасно, отец, ты так думаешь, — раздался внезапно голос с соседней койки. — Я по глупости скрывал от всех свою рану, думая, что все быстро пройдет. Тебя же, зная хорошо, как ты выше всех достоинств в человеке ставишь его полное самообладание, я хотел оберечь от лишнего разочарования в самом себе; потому что я хорошо знаю, как сводит тебя с ума всякая тревога за любимых. Именно моя преданная дружба к тебе как к человеку высоких качеств, помимо моей любви к тебе как к отцу, заставила меня скрывать от тебя свою рану. Я много раз убеждался, как я не умею ни в чем подойти к тебе так, чтобы не раздражать тебя. Сам же я, — ты знаешь, отец, — никогда не теряю самообладания, никогда не повышаю голоса. И несмотря на это, не умею вылить своей любви и дружбы к тебе в такие внешние формы, чтобы не раздражать тебя. Только одна мать умеет говорить с тобой во все моменты жизни... Молодой турок замолчал, и на лице его, которое я теперь хорошо различал, отразилось мечтательное выражение, глаза его блестели от слез. Очевидно, образ матери, перед которой он благоговел, увел его мысль далеко, в воспоминания о высоком духе героически живущей женщины. Я представил себе эту женщину, прожившую свою жизнь рядом с такой пороховой бочкой, как старший турок. Я невольно сравнил свой характер с его и понимал, глядя со стороны, как тяжелы невыдержанные, дурно воспитанные люди в простой обиходной жизни дня. Я стал «Левушкой — лови ворон», мысль моя улетела в неведомые дали. Я представил себе никому не известную женщину, умевшую — среди ежедневного хаоса и бурь страстей — так воспитать сына, как был воспитан и выдержан молодой Ибрагим. «Кто она, эта мать? Какой она веры? Нации?» Внезапно я был разбужен от моих грез печальным голосом старшего турка, имени которого я до сих пор не удосужился узнать. — Мат
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|