ЭТО ЛАСКОВОЕ СЛОВО «ЛА СКАЛА» 4 глава
Я спросил: — И какой приговор? Петрушанский отвел глаза: — Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан… Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь… Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера — они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам. И чтобы закончить историю с этим смешным несмешным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед. Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотография появилась в популярном журнале «Огонек». На полосе заметка «Юноша из Баку покоряет мир». Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель — кафе «Мороженое». Вдруг… Господи, ну и встреча! Петрушанский! — Кого я вижу! — Руки раскинуты для объятий. — Здравствуйте. — Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в «Огоньке». — И еще что-то в таком же духе. — Да… Так вышло, — машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде. — Вы, наверное, на меня обиделись? — Нет, — говорю я и крепко жму ему руку. — Я человек не обидчивый. Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась. Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие возможности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно: я и без доктора знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.
Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство непривычное, почти мистическое… И вынужденное голодание в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостойно, трудно, даже опасно быть голодным. Под стук вагонных колес отступила обида на именитого баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью. Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадиевной Микаэлян, сочинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музицировал в кругу друзей… Стихия молодого человека, который делает то, что ему нравится. В те же годы меня приметил превосходный виолончелист, профессор Бакинской консерватории Владимир Цезаревич Аншелевич, о котором не однажды лестно отзывался и Мстислав Ростропович. Меня и поразило, и смутило необычайно эмоциональное отношение профессора к моим вокальным данным: «Голос у тебя дай Бог!..» Но тут же Аншелевич назвал мой главный недостаток — я пою так, как будто хочу убить всех своим звуком. На что я с некоторой бравадой подтверждал этот свой изъян: «Да, я хочу петь как итальянцы. У итальянцев именно такие голоса — с напором». — «С напором петь хорошо, но певцу надо быть музыкантом. Петь как инструмент, например как виолончель. Она ближе всего к человеческому голосу».
И профессор Аншелевич стал безвозмездно, может быть, ради любви к делу, ради творческого интереса, давать мне уроки. Занимались мы месяцев пять. Он не вмешивался в вокал, не ставил голос (это было заботой Сусанны Аркадиевны), а показывал, как филировать голос — убирать звук, учил обращать внимание на ремарки автора: если пиано, то и надо петь пиано, если меццо-форте, то именно так, а не иначе. А если, скажем, крещендо, то и надо усиливать звук без срыва, плавно. Всем этим техническим премудростям он учил меня долго и терпеливо. Это позже, как следует поучившись, я позволял себе вольности с авторскими пометками, а тогда это была необходимая школа. Я действительно грешил форсировкой звука, думал: чем громче, тем эффектнее. Я подражал пластинкам: Энрико Карузо и Титта Руффо так филировали, так расправлялись со всеми этими мордентами, трелями и прочими фиоритурами, что, кажется, ни один нынешний певец уже не сможет сделать это. У прежних итальянских мастеров были божественные учителя. Они учили вокалиста конкурировать в чистоте звучания с музыкальным инструментом: петь, как играть, не смазав ни одной ноты. Со временем это ушло.
Сейчас всех певцов, кого не лень, называют мастерами бельканто. Но ведь эта манера пения кончилась еще до Карузо. Последними мастерами (белькантистами) были кастраты. Юношей кастрировали, чтобы голос оставался высоким и легким. Юноши взрослели, крепли физически, а голос оставался прежним. Кастраты были подобны духовикам-виртуозам — голос-флейта. С мужской силой они делали со своим голосом все, что хотели. Старинные композиторы писали в расчете именно на такие инструментальные голоса. Карузо один из первых, кто стал петь мощным (некастрированным) мужским голосом. А школа у него оставалась старая — инструментальной чистоты звучания. Поэтому, когда Карузо в финале песенки Герцога делает последнюю каденцию — нисходящую гамму, а потом тут же восходящую, сердце замирает. Когда-то я пытался приблизиться к этому. Сейчас, увы, грешен — мажу. Уроки с профессором-виолончелистом Аншелевичем не пропали даром: я научился преодолевать вокальные технические рифы. Вокальные этюды, гаммки романса «Вик-ториа» я выпевал очень чисто. Опыт, приобретенный на занятиях с Владимиром Цезаревичем, пришелся кстати, когда я работал впоследствии над партией Фигаро в «Се-вильском цирюльнике» (там этих гаммок и прочих украшений пропасть). Позже, уже после стажировки в Италии я записал с Государственным камерным оркестром Азербайджана под руководством Назима Рзаева целую пластинку старинной музыки — с произведениями композиторов XVI–XVIII веков… Но подобная школа не на всю жизнь: месяц без тренажа — и надо начинать все сначала.
Не только мысленно, но и наяву я хотел бы обнять этого чудесного, интеллигентного мастера. Сказали, что он уехал с сыном в Израиль. Последний раз я его видел, когда его семья готовилась к отъезду… Продолжать учиться в музыкальной школе я больше не мог — пение увлекло меня настолько, что все другие предметы от него отвлекали. Возникла угроза из-за скучных мне дисциплин остаться в седьмом классе на второй год. Я пошел к нашему директору Таиру Атакишиеву, родному брату Рауфа, с которым я имел счастье музицировать во время занятий у Сусанны Аркадиевны. — Таир Исрафилович, я перехожу в училище. Там я буду заниматься любимым пением. И никто меня не будет заставлять заниматься математикой, она «засоряет» мне мозги. Таир Исрафилович, человек умный, замечательный музыкант, скрипач (сейчас он профессор Азербайджанской консерватории), отнесся ко мне с пониманием. Он согласился, что физикой должен заниматься физик, лирикой — лирик, а музыкой… На прощание сказал: — Если тебе в училище будет не по себе, возвращайся в любой момент. Правда, директор рассказал о нашем разговоре своему брату Рауфу, и тот при встрече пожурил меня за то, что я бросаю десятилетку, элитарную школу, дающую основательное образование. Я обещал своему старшему другу получить высшее образование, что потом и исполнил: знаний, полученных в нашей музыкальной школе, мне действительно хватило, чтобы поступить в консерваторию. Причем ее курс я прошел за год…
В музыкальном училище педагогом по вокалу у нас был Александр Акимович Милованов. Рослый мужчина с внешностью героев Дюма-отца. Породистое лицо, усы. Интеллигентный, глубокий, остроумный, но… К сожалению, он меня немножечко «угробил»: почему-то решил, что у меня слишком большой голос и мне тяжело лезть на верхушки. Известно, что мощным голосам труднее брать крайние верхние ноты. И Милованов стал пытаться несколько «убрать» мой голос, то есть я должен был зажимать горло, петь почти давясь. А голосу надо выходить из самых недр твоего существа, естественно и свободно.
В общем, мы дозанимались до того, что чувствую — мне не поется. Свой голос я проверял так. Открывал крышку рояля (так я делал, пока не появился магнитофон), нажимал на педаль и, сложив руки рупором, орал на струны — посылал мощный звук и слушал. Струны отражали голос, отзывались. Обычно, копируя мой голос, они звучали мощно, а тут стали едва отзываться противным дребезжащим эхом. Перемены в голосе заметили и друзья-сокурсники, которые всегда восхищались моим вокальным аппаратом. Они мне так и сказали: — Ты стал петь хуже. Что случилось? — Я объяснил: — Александр Акимович хочет, чтобы я убирал голос. — Ребята посоветовали, чтобы я пел, как раньше, — не надо мне идеальных верхушек, со временем появится и это. Мне предстояло поговорить по душам с Миловановым. Но спорить с педагогом было неудобно — я его уважал, у него были талантливые выпускники-вокалисты. И я пошел к Сусанне Аркадиевне. Конечно, она была на меня обижена за то, что я перестал заниматься с ней. Но мудрая, добрая, она все поняла. Послушав меня, Сусанна Аркадиевна ахнула: — Что с тобой сделали?.. Вспомни, как ты пел. Открой рот. Набери дыхание. Представь себе розу. Вдохни аромат. Просто спой букву «а». Ну… слышишь? Ты зажимаешь связки. Позанимавшись с Миловановым месяцев восемь, я уже привык петь по-другому. Пришлось опять переучиваться. Сусанна Аркадиевна терпеливо возвращала меня в прежнее русло. И в один прекрасный день что-то в глотке раскрылось… И пошла мощь. Однажды на голос зашел по-соседски Рауф Исрафилович Атакишиев. — Что вы делаете? — обратился он к нам. — Муслим поет как Титта Руффо на пластинке. Так нельзя — слишком громко. Пусть поет немножко тише. Сусанна Аркадиевна строго возразила: — Один человек уже просил его петь тише. Пусть парень поет так, как ему велела природа. С трудом мы возвратили то, что я чуть было не потерял. На занятиях с Миловановым я придуривался — делал вид, что пою тише. Да он и забыл об этом и как ни в чем не бывало вполне принимал новый, то есть прежний мой звук и даже хвалился перед студентами:
— Смотрите, у Магомаева с закрытым ртом звучит лучше, чем у вас с открытым. Училище подарило мне и встречу с прекрасным концертмейстером Тамарой Исидоровной Кретинген. Это была добрейшая женщина, очень преданная своему делу. Когда она увидела, что я не бесталанен, то стала отдавать мне свое свободное время, занималась со мной и дома. Часто она встречала меня в дверях и сообщала с радостью: — Посмотри, какие ноты я тебе достала! Тамара Исидоровна искала для меня неизвестные романсы, где-то выкапывала произведения старинных композиторов. С ней мы нередко выступали на нашей филармонической сцене — меня стали выпускать на нее как студента музыкального училища на вечерах вокального отделения. В музыкальном училище был оперный класс. Руководил им солист нашего бакинского театра Виталий Алексеевич Попченко. Он обладал большим баритоном, но с верхними нотами у него было туговато. Он говорил нам: — Приходите сегодня, ребята, на «Паяцев». На этот раз я в Прологе буду брать верхнее ля-бемоль. Мы дружно усаживались на галерку и ждали, как наш учитель будет брать эту ноту. В самый решающий момент у него не хватало духу и он делал сноску вниз, на фа. Мы заходили к нему, поздравляли, а он хорохорился: — Ребята, не получилось. Приходите в следующий раз. Я обязательно возьму эту ноту.
В следующий раз — та же история. Его ля-бемоль я практически не слышал. Но все это ерунда, потому что был он замечательный человек, милейший. Суетился вокруг нас, всем хотел помочь. А как красочно показывал он элементы сценического мастерства, хотя сам не был выдающимся актером! Рассказывал популярно, с задумкой, с наглядной психологией, ставил жест, мизансцену—в нем жил талант режиссера. Человек уже в годах, он любил нас, молодежь… В оперном классе мы подготовили отрывок из «Мазепы» Чайковского, первый акт. Это был мой первый оперный спектакль. Затем был студенческий спектакль «Севильский цирюльник»… Жизнь в училище кипела, друзей и музыки было много. Поощрялась концертная практика. Мы много выступали, в том числе и в филармонии. Хорошо помню тот свой романтический настрой — ведь я занимался любимым делом. Педагоги училища не ограничивали свободу своих студентов, поэтому мне и нравилось здесь учиться. В музыкальной школе такого не было: там мы были ученики, которых держали в строгости, а здесь я чувствовал себя взрослым, самостоятельным…
ЮНОСТЬ КОНЧИЛАСЬ
Беззаботная юность кончилась — я влюбился. Все как в песне: я встретил девушку, полумесяцем бровь… У нее было чудесное грустное имя Офелия. Мы вместе учились в училище. У Офелии было сильное лирико-колоратурное сопрано. Мы стали встречаться. Дядя и тетя, зная о моем увлечении и зная мой характер, почувствовали неладное. Но по своей природной деликатности дядя Джамал не решался затевать со мной мужской разговор, а я еще не считал нужным открываться дяде. И вот в один прекрасный день у меня исчез паспорт. Похоже, это была рука бабушки: она вовремя уловила опасное мгновение — мы с Офелией как раз решили пожениться. В нашем дворе жила некая Ольга Каспаровна Чарская, в прошлом известная исполнительница старинных романсов. Она даже показывала нам ноты романсов из своего репертуара, изданные с указанием ее фамилии. Была она страстная меломанка и театралка, знаток всех спектаклей и всех актеров. С ее уст не сходило имя Баба-новой, которая когда-то работала в нашем Русском драматическом театре. Ольга Каспаровна была весьма общительная женщина и, если что-то рассказывала, то кричала на весь двор. И вот бабушка спрятала мой паспорт именно у нее, так как понимала, что дома я все равно разыщу его. Соседка, в силу своей общительности, не могла долго хранить доверенную ей тайну, и все кончилось тем, что я каким-то хитрым способом вернул паспорт. Мы с Офелией расписались, ничего и никому не сказав.
Я поставил перед фактом свою семью. Реакция сдержанная, думал, будет хуже. Бабушка была расстроена, а погрустневший дядя ворчал: — Хочешь быть самостоятельным? Хорошо, давай попробуй, ты уже взрослый. Но имей в виду, будешь плакаться — не поймем. Я стал жить в семье Офелии. Ее отец, человек интеллигентный, ученый-химик, работал в Академии наук. Был он деликатный, скромный, а теща… Теща есть теща. Все получалось по закону семейных качелей. Очень скоро начались выяснения отношений. Мне надо было кормить нашу маленькую семью, пришлось срочно устраиваться на работу. Приняли меня в Ансамбль песни и пляски Бакинского округа ПВО. Коллектив был настолько хороший, я бы сказал, не хуже знаменитого Александровского, что и спустя столько лет хочется пропеть ему оду. Украшение ансамбля — конечно, его солисты. С Иваном Сазоновым мы были конкуренты — соревновались, кто больше аплодисментов сорвет. Сазонов был чисто русский тенор, и пел он в манере Лемешева, Козловского. Работал в ансамбле и некто Александр Жбанов, прекрасный тенор. Он наслушался итальянцев и пел как итальянец. Но его редкие природные данные были обратно пропорциональны его умственным способностям. Мягко говоря, он был тупицей: простую арию учил месяца два-три. За время работы в ансамбле у этого самородка накопилось в репертуаре всего четыре вещи — ария Калафа и три песни. Одна из них была, кажется, «Вдоль да по речке…» Вспоминаю этого певца, иронизирую по его поводу, а во мне и сейчас звучит его божественный голос. В ансамбле у меня появился замечательный друг Володя Васильев, с которым мы дружны до сих пор. Редкий меломан — музыку слушал с утра до вечера, обожал итальянскую оперу. Некоторое время Володя поработал в филармонии, после ансамбля ПВО пел в разных хоровых коллективах. Однажды даже подался в Бакинский театр оперетты и показал себя очень хорошим артистом. Сейчас Володя, после смерти жены, живет в Петербурге. Добрый, тихий, глубокий человек. И при этом очень противоречивый. Сидели мы как-то на пляже. Жара, хотелось пить, а воды поблизости не было. Володя мечтательно произнес: «Вот если бы сейчас боженька спросил, какое у меня самое заветное желание, я бы ответил: „Воды бы холодной“». — «Володя, ты очень хочешь пить?» И вдруг слышу неожиданное: «Нет, пить я не хочу». В этом ответе — вся его противоречивая натура. Ведь хочет пить, но почему-то должен это отрицать. Зато он столько знает! Когда Володя пытается рассказывать о чем-то своем, сокровенном, за его сбивчивыми словами я чувствую его необыкновенную душу… С ансамблем мы ездили по разным городам, в том числе и по курортным. Везде был успех. Гастрольная круговерть отвлекала меня от домашних неурядиц. Из поездки возвращаться домой не хотелось, разыгрывать роль благопристойного семьянина не позволял характер. В ансамбле мне платили по тем временам прилично. Нравилось мне и носить военную форму, отдавать честь. Нам, штатским в форме, льстило, что настоящие военные приветствуют нас, козыряя. В этом была игра, как бы костюмный спектакль. А потом, когда мне исполнилось восемнадцать лет, пришло время шагать в настоящем строю. В армии я тогда вроде бы служил — работал в военном ансамбле. И мне платили за это. Но нашему военкому Мамедову (кажется, так) очень хотелось, чтобы я три года пел в ансамбле задаром — вместо двухсот рублей получал три рубля на папиросы. Меня это, естественно, не устраивало ни с какой стороны. Но самое главное — я мог уйти из ансамбля в любое время, когда захочу. И вот я, как и положено перед призывом, оказался на медицинской комиссии. А там среди врачей нашлись мои поклонники (я к тому времени уже получил в Баку определенную известность). Они принялись искать в моем здоровье изъяны, противопоказания, чтобы освободить меня от казарменной жизни. Доктора делали это так азартно, что меня начала просто пугать их профессиональная дотошность и стремление во что бы то ни стало увидеть меня хоть в чем-то калекой. Кто-то из них, правда, не слишком проявлял свою прыть, а просто говорил так: «Куда музыканту в армию?.. К тому же, ему надо учиться». Врачи это понимали. Мамедов не понимал. Как доктора ни старались, ничего настораживающего в моем организме найти не смогли. Тогда я сам подсказал им: — Может, ухо меня выручит? В раннем детстве у меня после кори случилось осложнение на левое ухо. Барабанная перепонка болела, ныла, стреляла и совсем как бы исчезла. Правда, мне это не мешает — я и одним ухом слышу лучше, чем некоторые двумя. Потом в этом есть и определенное удобство: хочешь быстрее заснуть, ложись на правое ухо и никаких тебе «берушей». Я и сплю всегда на правом боку — полная тишина. Кроме меня, про мою перепонку знал и профессор-ларинголог Шихлинский. Врачи удивились, что я про свое ухо не сразу вспомнил, но обрадовались и сказали, чтобы я незамедлительно отправился к этому специалисту. Мысленно я сказал своей памяти мерси за то, что вовремя вспомнил про свой изъян, и пошел к ларингологу. — Что посоветуете делать, профессор? — А ничего не делать. — Он подмигнул мне лукаво. — Ведь ты команду не слышишь. Как ты будешь служить с одним ухом? Тебе скажут «направо», а ты будешь поворачиваться налево. Тебе — «шагом марш», а ты на месте стоишь. Так в армии не положено. Говорил он с очаровательным акцентом. Написал заключение: «Слышимость неполная. Не годен». Вместе с моими знакомыми врачами повезли мы эту профессорскую справку в военкомовский кабинет. Мамедов накинулся на них так, как будто они за эти три дня мне нарочно ухо повредили: — Чего-то я не понимаю… Певец — и не слышит? Я ответил: — Оркестр громко играет — это я слышу. А команду могу и не расслышать. В моем военном билете написано: «Невоеннообязанный в мирное время. Годен к нестроевой службе в военное время». А потом в моей жизни зазвучали чеченские мотивы — своеобразное попурри из концертных успехов, гастрольных набегов на аулы под скрежет старого автобуса, двухнедельного молчания из-за того, что пропал голос… Началось все с приезда в Баку журналиста из Грозного Башира Чахкиева и его коллег. Они собирали материалы о моем деде для музея, который хотели открыть в своем городе. Естественно, они познакомились и со мной, потом стали предлагать мне поехать поработать в Грозненской филармонии, посмотреть родину моего прадеда Магомета. Здесь надо рассказать об одной легенде, которая сохранялась в нашей семье. В прошлом веке знаменитый горец-герой Шамиль шел со своим войском по Северному Кавказу с прекрасной миссией — объединить все кавказские народы. Он брал малых детей из одного селения и перевозил в другое — делал межплеменной, межнациональный замес, в который совсем еще несмышленым мальчишкой попал и мой прадед. Откуда Шамиль привез его, никто не знает. (Для меня это не столь важно. С таким количеством кровей, что перемешаны во мне, я по самой природе своей интернационалист.) Потом мой предок оказался в Грозном, где был кузнецом-оружейником, жил в маленьком домике на улице Субботников (так она называлась в то время, когда я работал там, а Грозный был столицей тогдашней Чечено-Ингушетии). В семье кузнеца Магомета было три сына и три дочери. Несмотря на трудную жизнь, родители дали сыновьям образование. Неподалеку от домика Магомаевых находилась Грозненская городская школа, которую братья и закончили. Мой дед Муслим продолжил учебу в Закавказской учительской семинарии в городе Гори… Кем был мой прадед по национальности, неизвестно. Давно умерла родная сестра деда Маликат. Когда я расспрашивал ее о происхождении нашего рода, она только хитро улыбалась и отговаривалась легендой о Шамиле… Как-то я участвовал в очередном концерте в Кремле, посвященном то ли государственному празднику, то ли какой-то годовщине. Обычный концерт высокого уровня, куда приглашали артистов со званиями «народных». Я был уже человек известный, и многих интересовала моя родословная. После выступления вышел в фойе, вижу группу, в центре которой Махмуд Эсамбаев о чем-то увлеченно рассказывает. Увидел меня: — Мы о тебе, Муслим, говорим. Скажи им сам, кто ты по национальности. — Азербайджанец. — Как азербайджанец?! — Махмуд от удивления аж свою знаменитую папаху заломил. — Так. Если ты хочешь сказать, что я чеченец, то я не могу этого утверждать с полной уверенностью, потому что сам не знаю. Зато точно знаю, что родина моя — Азербайджан, я там родился. Эта земля меня вскормила. В Баку я получил образование и стал тем, кто я сейчас есть… Марио Ланца был итальянцем? Нет, он был американцем. Он по-итальянски только пел. Как можно считать — человека чеченцем только потому, что его прадед когда-то давно жил в Грозном? Махмуд ненадолго обиделся, но потом наша дружба возобновилась. Человек он обаятельный. И великий танцор… Я не стал ему рассказывать легенду про Шамиля… Поддавшись на уговоры моих новых друзей-журналистов из Грозного, я решил поехать поработать в местной филармонии. Офелия тоже поехала со мной. Дядя Джамал в это время уже получил назначение в Москву — постоянным представителем Азербайджана — и вскоре должен был уехать. Нашу большую уютную квартиру он, как честный коммунист (говорю об этом без всякой иронии), собирался отдать. (В этой отдельной квартире мне потом оставили две комнаты.) В Грозном я сначала выступал с филармоническим оркестром. Помню битком набитый зал, слушатели оживлены — как же, приехал, как они считали, их земляк {памятуя историю моего прадеда). Был настоящий фурор. Выступил с сольным концертом раз, другой, третий… Фурор сменился устойчивым успехом. Потом филармоническая публика, которой в основном и была интересна моя программа, стала вежливо-сдержанной — сколько можно было ходить на мои концерты? Да и мне сколько можно было петь в одной и той же филармонии? Из филармонического зала перешел на летние площадки, затем понял, что пора расширять аудиторию за счет близлежащих аулов. Автобус «Кубань» загромыхал по колдобинам местных дорог… Деньги директор филармонии платил от случая к случаю. Это стало у него привычкой… Этот директор был весьма запоминающийся тип, по-своему занятный. В музыке он разбирался так же, как я в рукоделии. Зато очень хорошо понимал свой интерес. Помнится, в городе ждали какого-то гастролера-скрипача, но тот не смог приехать. Чтобы не срывать концерт, директор попросил скрипачку из симфонического оркестра Грозненской филармонии выручить его. Это была исполнительница с яркой техникой, но не ставшая солисткой по известным причинам: на Востоке женщине трудно пробиться в лидеры. В связи с этим мне припомнился разговор с дирижером Ниязи. Я как-то спросил у него: — Почему в оркестре на скрипке играют больше женщины? Дирижер поморщился: — Это по бедности. Мужчины должны играть! — На скрипках женщинам играть нельзя, на духовых тем более. Но хоть арфистка должна быть женщина? — Ничего ты не знаешь! Мужчина-арфист лучше! Ты хоть слышал, как мужчины на арфе играют? Я был удивлен, что бывают мужчины-арфисты: я их никогда не видел и не слышал. — Выходит, женщине вообще нет места в оркестре? — Нет! Итак, заезжий гастролер не приехал, а концерт объявлен, билеты проданы. Директор филармонии просит эту скрипачку: — Муся! Сыграй! Выручи! — Хорошо, сыграю. А вы мне заплатите? — Конечно, заплачу. Скрипачка занималась, готовилась, отыграла за гастролера — лучше не бывает. Все остались довольны. Пришла она к директору за гонораром. — Слушай, какие деньги? — прикинулся простачком директор. — Я же сольный концерт сыграла! — Не понимаю! Тебе не все равно? Сидишь в оркестре — играешь или стоишь — играешь… (Мы потом так и шутили между собой: «Муся, тебе не все равно: ты сидишь — играешь или стоишь — играешь?») Вот таков был этот директор. Из-за его жадности я впервые в жизни оценил вкус обычного черного хлеба с килькой. В продуваемых всеми ветрами гостиницах мы кормили клопов… Я напростужался в разъездах по аулам, наорался в горах так, что у меня пропал голос. Нашли для меня в Грозном хорошую врачиху — специалистку по иглоукалыванию. Через две недели от ее иголок или от молчания голос вернулся. Я запел. Но Офелия не выдержала такой нашей жизни и уехала домой, в Баку. Здесь же, в Грозном, я прошел посвящение в пьющего. До этого я никогда и в рот не брал спиртного. Что-то было раз, но вполне невинно, когда было мне лет девять. В нашем гостеприимном доме собралось очередное застолье. Дядя Джамал то ли в шутку, то ли в назидание предложил: «Попробуй, пахнет шоколадом». Я пригубил. Шоколад вкуснее, а это обожгло и ничего больше… И чего они пьют этот коньяк? Потом краснеют, смеются, обнимаются. Дядя, провожая гостей, идет по двору, а его ведет из стороны в сторону. — Тетя Мура, что с дядей? — Плохо себя чувствует, — говорит строго Мария Ивановна, — устал. Позже я узнал, как можно «уставать» от коньяка. А еще у нас в доме любили на десерт вишневую наливку. Делали ее сами. Трехлитровые банки, набитые спелой вишней, хранились на кухне в специальных нишах (холодильника у нас еще не было). Я заметил, что наливку пьют, а ягоды остаются. Дай, думаю, поем. Поел. Чувствую, что меня ведет, как дядю Джамала, в глазах двоится, почему, не могу понять, весело и плакать хочется. Тетя Мура увидела меня, спрашивает: — Ты чего, Муслимчик, такой? — Ничего, я вишен из банки покушал. — Так ты же опьянел! — Отпаивали меня чаем… В Грозном был у нас талантливый артист, конферансье Вильен Дарчиев. Будучи сам пьяницей, он и на сцене всегда изображал пьяниц — это был его коронный номер. Публика хохотала от его дурацких шуток. Как-то он говорит мне: — Ты что, Муслим, вообще не пьешь? — Даже не пробовал. — Пойдем с нами. Ты уже взрослый мужик, сам себе на хлеб зарабатываешь. Пошли в кафе, купили по бутылке на брата. Вильен наливает по полному стакану. Я смотрю и не понимаю: как это можно водку пить стаканами? Гляжу, а они — раз! — выпили до дна и смотрят на меня. — Что же ты, давай за компанию… Выпил я свой первый грозненский стакан водки, а закусить нечем. Конферансье Дарчиев тут же: — Давай по второму. Потом слышу как с того света: — Давай по третьему… Хорошо, что до гостиницы было несколько шагов. Но каждый шаг — подвиг. Целый год я не то что пить, смотреть на водку не мог. Но удивительно — голос от такой водочной атаки совсем не пострадал. Впервые он пропал от другого — как я уже говорил, от сквозняков и тряски. Второй раз голос пропал на Дальнем Востоке — во время длительных и утомительных гастролей. Я соблазнился на поездку по Сибири и Дальнему Востоку в течение месяца. Мне тогда впервые представилась возможность как следует заработать. Был я молод, только что вернулся из Италии, посчитал, что мне все по силам. Но не рассчитал. Число концертов оказалось для меня необычно большим. У меня так устроены связки, что я не могу беспрерывно петь — должен делать между концертами паузы. И голос стал изменять мне — связки взбунтовались. Прежде я болел, как обычно болеют все, а тут «расклеился» настолько серьезно… Простуда, нервные перегрузки, грозившие перейти в невроз… Навалилась хандра, я захрипел, засипел. Отменять концерты я не мог, поэтому приходилось их переносить. И вместо запланированного месяца мы ездили с ансамблем «Гая», известным ныне имитатором, моим другом Юрием Григорьевым и конферансье Костей Крикоряном три месяца. Побывали в Красноярском и Хабаровском крае, во Владивостоке, на Сахалине… За время поездки мне еще пришлось срочно слетать в Москву для участия в юбилейном вечере, посвященном сразу двум юбилеям — 80-летию моего деда М.М.Магомаева и У.Г.Гаджибекова, которые, как я уже упоминал, родились в один год и в один день. Для меня это было дополнительной нагрузкой — и физической, и психологической. Во-первых, перелет за тысячи километров, перепад во времени, и во-вторых, я буквально влетел в респектабельный зал имени Чайковского из гастрольной круговерти. В полном смысле — «с корабля на бал». Так что эти три месяца гастролей показались мне тремя годами.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|