Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

В нашем городке была только одна христианская церковь.




Христиан вообще было мало, четыре-пять семей, а я был единс­твенным нехристианином, кто бывал в местной церкви. В этом, впрочем, ничего необычного не было, потому что я частенько заходил и в мечети, и в гурудвары, и в индуистские храмы, и в джайнистские. Я всегда считал, что все это по праву мое. Я не относил себя к какой-то конфессии, я сам не принадлежал этим храмам, но любой храм, любая церковь на земле—они мои.

Христианский священник заметил, что по воскресеньям в цер­ковь приходит какой-то мальчик. Однажды он сказал мне: «Похо­же, тебе тут интересно. Честно говоря, мне кажется, что тебе тут интереснее, чем любому из моих прихожан, а паства у меня сов­сем небольшая. Все просто дремлют, похрапывают, а ты такой внимательный, все слушаешь и все замечаешь. Хочешь стать таким же, как Господь наш, Иисус Христос?»—и он показал мне изобра­жение Христа, распятого на кресте.

«Нет, что вы! — ответил я. —Я не хочу, чтобы меня тоже распя­ли! Я думаю, этот распятый человек что-то плохое сделал, иначе зачем бы его так наказывали? Если весь народ, вся страна решила его казнить, значит, он сделал им что-то дурное. Может быть, ко­нечно, он был хорошим человеком, не знаю, но просто так никого не распинают. А может, у него была склонность к самоубийству?

Знаете, таким людям часто не хватает духу покончить с собой, вот они и добиваются того, чтобы их казнили. Впрочем, тут никог­да не угадаешь. Как можно понять, что у человека просто тяга к самоубийству и он сам напросился на казнь, чтобы ответствен­ность легла на других?»

«Лично у меня нет никакой тяги к самоубийству,—продолжил я. — У него, может быть, тоже не было, но он явно склонен к самоистязаниям. Посмотрите только на его лицо! Я много карти­нок с ним видел, и он всегда выглядит таким жалким, таким не­счастным... Я даже пробовал перед зеркалом такое же лицо сде­лать, но ничего не вышло. Я очень старался, но не смог изобразить ничего и близко похожего. И вы считаете, что я могу стать таким же, как он? Никогда! Да и зачем?»

Священник был потрясен. Он только и выдавил: «Мне казалось, что Иисус тебе интересен...»

«Конечно, интересен! Во всяком случае, он вызывает у меня больше интереса, чем вы, потому что вы обычный проповедник и жалованье за это получаете. Если бы вам месяца три не платили, вы бы отсюда сбежали, а вместе с вами и ваше учение забудут». Между прочим, так впоследствии и случилось. Семьи христиан жили у нас не постоянно. Они все работали на железной дороге, а потом их куда-то перевели. И тот священник остался один-одине­шенек в крохотной церквушке, которую эти семьи своими силами выстроили. Никто не приносил пожертвования, никто ему не по­могал, никто не слушал проповеди. Кроме меня, конечно.

По воскресеньям он поднимался на кафедру и говорил: «Доро­гие друзья...»

Я как-то ему сказал: «Постойте! Почему вы ко мне во множест­венном числе обращаетесь? Тут больше никого нет, так что вы можете говорить просто: '"Дорогой друг". Нет собрания верующих, вы можете даже на кафедру не подниматься, просто садитесь ря­дом —и поболтаем. Зачем целый час стоять столбом и напрягать связки?»

Так все и случилось. Через три месяца он просто исчез. Ему ведь не платили жалованье... Христос, правда, говорил другое: «Не хлебом единым жив человек». Но без хлеба человеку тоже не прожить. Ему нужно что-то есть. Это далеко не все, человеку много чего нужно, но остальное может подождать, а ют без хлеба не обойтись. К тому же человек может жить только хлебом. Конечно, от человека в нем при этом немного останется. Но кто может точно сказать, сколько в нем от человека? Так или иначе, без хлеба никто еще не смог прожить, даже Иисус.

Я ходил и в мечеть, туда меня тоже пускали. Христиане, мусуль­мане —они любят обращать в свою веру. Они хотят, чтобы к ним переходили из других конфессий. Так что в мечети меня были очень рады видеть, но спрашивали о том же: «Ты хотел бы стать таким же, как Хазрат Мохаммед?» И тогда я с удивлением понял, что никому не нужно, чтобы я был самим собой, никто не поможет мне быть собой.

Всех волновало подражание кому-то другому—идеалу, их иде­алу. Но почему я должен становиться чьей-то копией? Разве Бог не дал мне особого лица? Зачем мне жить под чужой маской, с чужим лицом, да еще и понимать, что своего я при этом лишился? Разве это принесет счастье? Ты ведь лишаешься даже своего собствен­ного лица!

Как можно быть счастливым, если перестал быть собой?

Мир прекрасен именно потому, что камень — это камень, де­рево — это дерево, река есть река, а океан есть океан. В природе ничто не пытается стать чем-то другим, иначе можно было бы совсем запутаться. Но человек почему-то этого захотел...

Вас с раннего детства учили быть кем-то другим. Делали это очень хитро и тонко. Вам внушали: «Ты должен быть таким же, как Кришна или Будда», а потом показывали изображения Будды и Кришны. Картинки были так искусно нарисованы, что у вас появ­лялось жгучее желание стать таким же — стать Буддой, Христом или Кришной. Вот это желание и есть корень всех бед.

Мне тоже все это говорили, но я уже в детстве решил, что останусь собой, чем бы это ни грозило. Как бы я ни поступал, хорошо или плохо, но я был самим собой. Даже если я попаду в ад, у меня по крайней мере останется чувство удовлетворенности тем, что я сам выбирал свой жизненный путь. Может быть, он заведет меня в ад — ну и ладно. Но я не испытывал бы счастья даже в раю, если бы попал туда, руководствуясь чужими советами, мыслями и учениями. Это означало бы, что я оказался там против своей воли.

Поймите меня правильно. Даже рай покажется сущим адом, если попал туда против своей воли. Но если ты следовал велениям собственной души, тебе и в аду будет хорошо, словно в раю.

Рай там, где распускаются цветы твоего истинного Я. Ад там, где твое Я топчут, а тебе что-то навязывают.

В моем городке, как и всюду на Востоке, каждый год ставили «Рамлилу» — спектакль о жизни Рамы. Человек, который играл обычно роль Раваны, врага Рамы и похитителя его жены, был известным в наших местах борцом. Он был чемпионом штата, а вскоре должен был отправиться на общенациональное первенс­тво. По утрам мы с ним почти в один и тот же час купались в реке и со временем подружились. Я его как-то спросил: «Вы каждый год перевоплощаетесь в Равану и каждый год терпите поражение. В тот самый миг, когда вы собираетесь сломать лук Шивы, чтобы жениться на Сите, дочери Джанаки, появляется гонец, который приносит весть о пожаре в вашей столице Шри-Ланке. И вы спе­шите туда, возвращаетесь в свою страну, а Рама тем временем сам ломает лук и женится на девушке. Вам не наскучило каждый год разыгрывать одно и то же?»

«Но так сказано в пьесе»,—ответил он.

«Все в наших руках, — возразил я. —Я вот что предлагаю. Вы, должно быть, и сами знаете, что зрители га спектакле просто дремлют, они ведь из года в год, из поколения в поколение видят одно и то же. Давайте прибавим спектаклю остроты!»

«Ты о чем?» —спросил он.

«А вы ют что попробуйте...» — начал я...

И он это сделал!

Когда появившийся на сцене гонец объявил: «Ваша столица, золотая Шри-Ланка, объята пожаром — спешите!», мой друг громогласно заметил: «Заткнись, болван!» — да еще на английском языке!

Именно это я тогда ему предложил. И все, кто спал в зале, тут же проснулись: «Это же "Рамлила"! Откуда тут английский язык?»

А Равана на сцене продолжал: «Катись отсюда. Пусть столица горит, мне плевать. Вечно меня обманывали, но теперь-то я точно женюсь на Сите!»

Тут он схватил лук Шивы, разломал его в щепки и швырнул куда-то в сторону гор. Это ведь был бутафорский лук, из обычного бамбука. Потом Равана спросил Джанаку: «Где дочь твоя? Веди ее сюда! Меня авиалайнер ждет!»

Вот потеха была! Сорок лет прошло, но и сейчас, когда я встре­чаю людей из своего городка, они вспоминают ту постановку и говорят: «Никогда ничего подобного не видели».

Директор театра тут же опустил занавес. Актер, игравший Равану, был отличным борцом, и потребовалась дюжина ребят, чтобы увести его со сцены.

В тот день «Рамлилу» не повторяли. А на следующий день Равану заменили, удалось подыскать другого актера.

А мы с «настоящим» Раваной встретились у реки. «Да, меня теперь точно уволят»,—посетовал он.

«Но вы же видели, что зрители хлопали, радовались, смея­лись! —сказал я. — Год за годом вы играли одинаково —и никто не веселился, никто не аплодировал. Вы правильно поступили!»

Религия требует определенных религиозных качеств. Но чего религии всегда недоставало, так это чувства юмора.

Мне уже не разрешали встречаться с местными актерами. Ру­ководство театра высказалось предельно ясно: если кого-то из актеров увидят беседующим со мной, к спектаклю его не допустят.

Об этом не предупредили только одного работника, хотя он не был актером...

Он был простым плотником. Подрабатывал тут и там, в том числе и у нас дома. И я как-то ему сказал: «Знаете, у меня не полу­чается встретиться ни с кем из актеров. Они боятся, что повторит­ся то же самое, что было в прошлом году! Но разве это кому-то навредило? Всем понравилось —всем зрителям, всему городу. Но теперь они за всеми актерами следят, а меня к ним на пушечный выстрел не подпускают. Но вы не актер, у вас совсем другая работа. Помогите мне».

«Знаешь, в прошлом году получилось так здорово, что я готов. Чем я могу помочь?» —спросил он.

Я ему объяснил. И он это сделал...

В истории о Раме есть такой эпизод. Его младшего брата Лакшмана в бою пронзает отравленная стрела. Рана смертельна. Ле­кари говорят, что поможет только особая трава с горы Аруначаль, иначе Лакшмана не спасти и к утру он умрет. В это время актер неподвижно лежит на сцене, а Рама рыдает.

Но самый верный друг Рамы, Хануман, говорит: «Не волнуй­тесь. Я сейчас же отправлюсь к горе, найду траву и вернусь еще до зари. Пусть целители расскажут мне, как выглядит эта трава. На горе растет много трав, а времени мало, уже смеркается».

Один лекарь говорит: «Все очень просто. У этой травы есть одна особенность: ночью она светится, так что ее легко заметить. Как увидишь светящуюся траву, сорви пучок и спеши назад».

И Хануман отправляется к горе Аруначаль, но, добравшись ту­да, в изумлении замирает, потому что светятся все травы вокруг. Оказалось, что этим свойством обладает не только нужная трава, таких волшебных трав много.

Бедняжка Хануман — а он в конечном счете всего лишь обезь­яна —растерян и не знает, что делать дальше. В конце концов он решает прихватить с собой всю гору, а дальше лекари пусть сами разбираются.

В этом действии спектакля плотник забирался на крышу. Он должен был тянуть веревку с Хануманом, который держал в руках картонный муляж горы с зажженными свечками. Я и предложил плотнику: «Подними его ровно до середины. Пусть повисит там со своей горой и прочим добром». Так он и сделал!

И ют картина: за кулисами мечется директор. Зал сгорает от любопытства и предвкушает дальнейшие события. Хануман исхо­дит потом —он ведь висит на веревках с «горой» в руках. Директор театра в полном замешательстве. Он что-то кричит плотнику, а тот отвечает: «Не знаю, что приключилось. Похоже, веревка застряла».

Не придумав ничего лучшего, директор лезет наверх и перере­зает веревку. Хануман со своей горой шлепается на сцену. Актер, который его играет, естественно, кипит от злости. Зато зрители в полном восторге! От этого актер бесится еще больше.

Тем временем Рама повторяет положенные по сценарию стро­ки. Он говорит: «Хануман, мой самый верный друг...»

А Хануман ему заявляет.- «Пошел ты к черту со своей дружбой! Я, кажется, ногу сломал!»

Рама невозмутимо продолжает: «Мой брат умирает...»

А Хануман вопит: «Ну и хрен с ним! Меня сейчас больше вол­нует, какой кретин веревку перерезал! Придушу!»

Закончилось все, как и в прошлый раз: опустили занавес, даль­нейшие представления «Рамлилы» отложили. Директор и его по­мощники с перекошенными лицами заявили моему отцу: «Тюй сынок нас погубил! Он насмехается над нашей верой!»

«Я не насмехаюсь над религией, — сказал я, — просто вношу в нее чувство юмора. Мне нравится, когда люди смеются. Зачем из года в года показывать одно и то же? В зале все спят, потому что каждый знает эту историю назубок, может ее слово в слово повто­рить. Какой в этом смысл?»

Но старые консерваторы и ортодоксы не выносят смеха. Вспомните, что в храмах нельзя смеяться.

Отец моего отца очень любил меня именно за проказы. Он сам даже в преклонном возрасте оставался озорником. По этой причине он не очень-то ладил с отцом и другими своими сыновь­ями. Они ему говорили: «Тебе уже семьдесят, веди себя прилично. Твоим детям за пятьдесят, внуки уже женаты, у тебя даже правнуки есть — а ты такое вытворяешь, что в глаза людям стыдно смот­реть».

Я был единственным, кто его понимал. Я любил этого старика по той простой причине, что он не забыл свое детство. И в семи­десятилетнем возрасте он был шаловливым, как дитя. Он разыгры­вал даже своих детей, зятьев и невесток. Их это просто шокиро­вало.

Я был единственным, кому он доверял, потому что мы вместе придумывали наши проказы. Конечно, многое он все-таки не мог себе позволить, и эти штучки вытворял я. Например, когда его зять спал и нам нужно было забраться на крышу, это делал я, а не дедушка. Но мы помогали друг другу: он подставлял плечи, чтобы я мог вскарабкаться наверх и снять черепичную плитку. А потом мы брали бамбуковую палку, закрепляли на конце кисточку и ночью щекотали моему дяде лицо... Он вскакивал от страха, весь дом просыпался: «Что такое? Что случилось?» — но мы к тому вре­мени уже убегали, а потом еще говорили ему: «Это, наверное, при­видение было или вор. Я пытался его догнать, но не смог, темнота кругом».

Дедушка оставался ребячливым, и я видел, как велика его сво­бода. Он был самым старым в нашей семье. По идее, он должен был быть самым серьезным, самым озабоченным, ведь в каждой семье столько хлопот—но не тут-то было. Когда появляются труд­ности, люди всегда становятся серьезными и беспокойными, но его все это не трогало. Я только одного терпеть не мог — спать рядом с ним. У него была привычка накрываться с головой. Я с головой оказывался под одеялом, и я просто задыхался.

Я ему ясно сказал: «Я все готов терпеть, только не это. Пере­стань накрываться с головой, я не могу так спать, я задыхаюсь. Мне уютно и тепло — а дедушка обычно крепко прижимал меня к се­бе, — это очень здорово, но по утрам у меня сердце из груди выскакивает! Я понимаю, что ты хочешь мне добра, но однажды утром ты проснешься—а я задохнусь до смерти. Дружба дружбой, но спать рядом с тобой я не хочу».

А ему нравилось, когда я сплю рядом, потому что он очень меня любил. Он говорил: «Иди-ка сюда, поваляемся вместе».

Я ему отвечал: «Ты прекрасно знаешь, я не терплю, когда меня душат, даже если делают это из самых добрых побуждений». Еще у нас была традиция совершать долгие прогулки по утрам—а иног­да и ночью, если на небе была луна. Но я никогда не позволял ему держать меня за руку. Он говорил: «Почему? Ты можешь упасть, споткнуться о камень или еще что».

«Все равно не надо,—отвечал я.—Насмерть я не убьюсь, зато смогу научиться падать. Я научусь быть внимательным и запомню, где лежат коварные камни. Но сколько можно водить меня за руч­ку? Ты ведь не сможешь оберегать меня вечно. Если можешь это пообещать, тогда я соглашусь, конечно».

Но он был человек честный и потому говорил: «Этого я обе­щать не могу. Я даже насчет завтрашнего дня ничего не могу обе­щать. Ясно только одно: я умру, а ты будешь жить еще очень долго, так что я действительно не смогу вечно водить тебя за руку».

«Тогда лучше я прямо сейчас начну учиться самостоятельнос­ти, —сказал я.—Когда-нибудь тебя уже рядом не будет, а я не хочу оставаться беспомощным. В общем, не нужно держать меня за руку. Упаду так упаду. Встану и отряхнусь. А ты не помогай, просто стой и смотри. В этом больше сострадания, чем в желании держать за руку».

И он все прекрасно понял. Он сказал: «Ты прав. Когда-нибудь меня действительно не будет рядом».

Пару раз упасть, ушибиться и самому подняться — это очень полезно. Даже заблудиться разок можно. Вреда от этого не будет. Если понял, что сбился с пути, вернись назад. Только так, на своих ошибках, и учатся жизни.

Отцу я часто говорил: «Не нужно мне ничего советовать, даже если я сам вдруг совета спрошу. Ты мне сразу скажи, честно и откровенно: "Разбирайся сам". Не нужно давать мне советов». Если в любую минуту без малейшего труда можешь воспользоваться чужим советом, тебе и в голову не придет самому искать свой путь.

Я и учителям своим постоянно твердил: «Прошу вас, запомните одно: мне не нужна ваша житейская мудрость, просто учите меня своему предмету. Вы что читаете, географию или мораль? Разве география как-то связана с нравственностью?»

Я хорошо помню своего бедного учителя географии. Однажды он заметил, как я стащил что-то из кармана своего соседа по парте. Я у него из кармана деньги вытащил, а учитель заметил и сказал мне. «Прекрати!»

«Это вас не касается,—ответил я. —Вы географию преподаете, а это вопрос морали. Если хотите, я готов вместе с вами пойти к директору. Могу спорить, что ни в одной программе по географии не сказано, что я не имею права брать чужие деньги. Деньги —это всего лишь деньги. Они принадлежат тому, у кого они в руках. Сейчас они мои. Пару секунд назад они были его, а теперь мои. Ему следовало быть внимательнее. Если вам так уж хочется что-то ко­му-то советовать, давайте советы ему.

И вообще, зачем брать столько денег на урок географии? Тут ничего не продают, так зачем нужны деньги? Почему он взял их с собой? Но раз уж он их принес, ему следовало быть бдительнее. Это не моя вина, это его вина, я просто воспользовался его про­машкой, но это мое право. Любой имеет право воспользоваться хорошим случаем».

И я хорошо запомнил лицо своего бедного учителя. Ему всегда было со мной трудно. Он выставлял меня из класса и говорил: «Делай что хочешь, только не философствуй на уроке географии. Я ничего в философии не смыслю, я знаю только свой предмет. А ты такие вопросы задаешь, что я ночами уснуть не могу, все думаю, к чему эти вопросы относятся — к географии, философии или богословию».

Перед нашей школой росли два очень красивых дерева кадет-бара. У них очень душистые цветки, и, если мне удавалось улиз­нуть с урока, я обязательно забирался на одно из этих деревьев. Место было отличное: учителя, даже директор, проходили подо мной, но никто и не подозревал, что кто-то может прятаться среди ветвей — а крона у деревьев была очень густая. Но если внизу проходил учитель географии, я просто не мог удержаться и неп­ременно бросал в него какой-нибудь камешек. А он задирал голову и спрашивал: «Ты что там делаешь?»

Однажды я так ответил: «Мы не на уроке географии. Вы меша­ете мне медитировать».

«А как же камешки, которые ты в меня бросал?» — поинтересо­вался он.

«Чистая случайность, — пояснил я. — Я их нечаянно уронил. Как странно, что вы оказались под деревом именно в эту секунду. Об этом стоит поразмыслить. Вам тоже стоит подумать, как могло случиться такое удивительное совпадение».

Он приходил к моему отцу и говорил: «Мальчик заходит слиш­ком далеко». Учитель географии был плешивым, на хинди «лысый» звучит «мунде». Его настоящее имя было Чотелаль, но все звали его Чотелаль Мунде. Впрочем, достаточно было сказать и просто Мунде, потому что он был единственным лысым в округе. Оказавшись у его дома, я обычно стучал в дверь. Жена или еще кто-то из до­машних выходили и говорили мне. «Почему ты его мучаешь? Ты его в школе терзаешь, на рынке, даже у реки, когда он ходит ку­паться».

Однажды его жена сказала: «Ты перестанешь мучить моего Мунде или нет?»—а он сам, оказалось, стоял тут же, за ее спиной.

Он схватил жену за шиворот и завопил: «Ты назвала меня Мун­де! Из-за этого мальчишки весь город уже зовет меня Чотелаль Мунде—а теперь и моя жена так говорит! Я кому угодно готов это простить, только не тебе!»

И все же я настойчиво просил учителей: «Пожалуйста, делайте свое дело и не давайте советов, которые к вашему предмету не имеют отношения. Со своей жизнью я сам разберусь. Да, будет много ошибок и просчетов. Я готов делать ошибки, потому что только так можно чему-то научиться».

Моего дедушку ни в коем случае нельзя было назвать рели­гиозным. Ему был ближе по духу грек Зорба: пей, ешь и веселись! Нет никакого иного мира, все это чушь. Вот мой отец — он был очень набожный. Возможно, именно потому, что его отец ни во что не верил — знаете, дух противоречия, разрыв между поколе­ниями. Но в моей семье все было поставлено с ног на голову: дед мой был убежденным атеистом, а отец, наоборот, — истою веру­ющим. Когда отец собирался в храм, дед, бывало, подтрунивал над ним. Он говорил: «Опять туда поперся! Давай, иди. Так всю жизнь и проведешь среди этих дурацких статуй!»

Я полюбил Зорбу по многим причинам, и одной из них стало то, что в нем я увидел своего деда. Он так любил вкусно поесть, что никому в этом отношении не доверял и сам себе готовил. Я за свою жизнь побывал в домах тысяч индийцев, но нигде не пробо­вал такой вкуснятины, какую готовил мой дед. Он так любил хоро­шую еду, что каждую неделю устраивал приятелям настоящее пир­шество. Ради этого он готов был целый день возиться на кухне.

Мама, мои тетушки, прислуга и повара — он всех из кухни гнал. Когда дедушка готовил, никто не осмеливался ему мешать. Но со мной он держался дружелюбно. Он разрешал мне сидеть в уголке и смотреть, а сам приговаривал: «Учись! Нельзя ни от кого зависеть. Только ты сам знаешь, что тебе го вкусу. Кто еще может это знать?»

«Возиться на кухне мне не го душе,—отвечал я. —Яленивый, хотя смотреть мне интересно. Готовить целый день напролет? Нет, это не для меня». В общем, готовить я так и не научился, но наблюдать за дедом было чертовски приятно —на кухне он тво­рил, как скульптор, композитор или художник. Для него это было настоящее искусство. И если блюдо ему хоть чем-то не нравилось, он его тут же выбрасывал и начинал все заною, пока не мог с удовлетворением сказать: «Вот теперь получилось что надо!»

Он говорил: «Иногда понимаешь, что получилось пусть не иде­ально, но вполне сносно. Но я добиваюсь совершенства. Если блю­до не соответствует моим стандартам, я ни за что не поставлю его на стол. Я люблю то, что делаю».

А еще он сам готовил всякие напитки... Между прочим, что бы он ни делал, вся семья всегда была против. В семье говорили, что от старика одни хлопоты. То он никого на кухню не пускает, то собирает вечером всех безбожников города. А он специально тя­нул до самого вечера, чтобы досадить джайнам, ведь джайнизм запрещает есть после заката. Он, бывало, заставлял меня каждую минуту выбегать во двор и смотреть, не зашло ли солнце.

Всех домашних он раздражал. Но они скрывали свою злость, потому что он был глава семейства, самый старый в семье. И они срывали свою досаду на мне. Это было проще всего. Они говори­ли: «Что ты бегаешь туда-сюда? Зачем тебе знать, зашло солнце или нет? Старик из тебя просто болвана какого-то хочет сделать».

Мне было очень горько, потому что книгу «Грек Зорба» я про­читал, когда дедушка был уже при смерти. Стоя у погребального костра, я думал только об одном — как здорово было бы, если бы я успел перевести эту книгу и прочитать ему. Я часто читал ему вслух, потому что он был неграмотный, только расписываться умел — и все. Ни читать, ни писать — но сам он этим очень гор­дился.

Он так говорил: «Очень хорошо, что отец не отдал меня в школу. Там меня испортили бы. Книга вообще портят людей». Он мне говорил: «Запомни, твой отец и дядья испорчены книгами. Они все время читали писания, религиозные тексты, а это полная чушь. Пока они горбились над книгами, я жил настоящей жизнью. Жизни учатся на деле, а не по книгам».

Еще он мне ют что говорил: «Тебя хотят отправить в универ­ситет. Меня они не слушают. И я тут вряд ли чем-то помогу. Если твои родители захотят, они все равно отправят тебя учиться. Но ты будь осторожен с книгами —они могут засосать навсегда».

Он умел подбирать точные слова. Я его спрашивал: «Все вокруг верят в Бога, а ты, Баба, почему не веришь?» Я называл его баба, так в Индии обращаются к деду, отцу отца.

«Потому что я ничего не боюсь»,—отвечал он.

Это очень простой ответ. «Почему я должен бояться? Мне не­чего бояться. Я не делал ничего дурного, я никому не причинял вреда. Я просто жил себе и радовался. Если Бог есть и мы с ним когда-нибудь встретимся, он не станет на меня сердиться. Это я имею право сердиться на него. Я могу спросить: "Почему ты сотво­рил такой мир?" Так что мне нечего бояться».

Когда он умирал, я еще раз спросил его об этом. Врачи сказали, что он долго не протянет. Пульс был слабый, сердце едва колоти­лось, но он оставался в полном сознании, и я спросил его: «Баба, ответь мне...»

Он открыл глаза и сказал: «Я знаю твой вопрос: почему я не верю в Бога? Я знал, что ты обязательно спросишь об этом перед моей смертью. Думаешь, смерть меня испугала? Я жил так радост­но, моя жизнь была такой счастливой, что даже перед смертью я ни о чем не жалею.

Что бы я делал завтра? Я сделал все, что хотел. Раз сердце оста­навливается, значит, все идет как надо, ведь мне сейчас очень спо­койно, приятно и хорошо. Не знаю, умру я прямо сейчас или поживу еще немного. Но ты одно запомни: я по-прежнему ничего не боюсь».

Когда я закончил школу, вся семья перессорилась, потому что все от меня чего-то хотели. Одни говорили, что мне нужно стать врачом, другие мечтали, чтобы я был ученым, третьи — ин­женером, потому что в Индии это очень уважаемые профессии, таким специалистам хорошо платят. Мне твердили: «Ты станешь богатым и знаменитым, все будут тебя уважать». Но я сказал: «Я хочу изучать философию».

«Что за чушь?—завопили домашние. — Ни один здравомысля­щий человек не станет изучать философию. А что ты потом бу­дешь делать? Шесть лет учиться в университете, чтобы потом стать безработным? Кому нужна твоя философия, ты не сможешь устро­иться даже на самую паршивую должность!»

И они были совершенно правы. В Индии, чтобы устроиться на какое-нибудь плохонькое место — например, на должность поч­тового клерка, —достаточно школьного аттестата. Если же у тебя есть степень магистра философии и красный диплом, тебе просто откажут. Именно потому, что у тебя высшее образование! В этом случае образование просто мешает! Клерк не должен философс­твовать, иначе с ним хлопот не оберешься.

В общем, мне говорили: «Ты потом всю жизнь жалеть будешь. Подумай хорошенько».

А я отвечал: «Вы же знаете, думать я не умею. Я просто смотрю вокруг. У меня нет выбора, я знаю, чего мне хочется. И я не думаю, какая профессия принесет больше денег. Я буду изучать филосо­фию, даже если потом нищим стану».

И они растерялись. Они спрашивали: «Но почему тебе так приспичило изучать философию?»

«Потому что потом я намерен посвятить свою жизнь борьбе с философами, — объяснял я. — Но для этого мне нужно все о них знать».

«Господи!—восклицали они.—Что ты несешь? Нам и в голову не приходило, что человек может изучать философию, чтобы по­том воевать с философами». Впрочем, они уже знали, что я ненор­мальный. «Этого и следовало ожидать, — говорили они, но потом опять принимались меня уговаривать.—Еще есть время, подумай. Занятия в университете начинаются через месяц. Может, переду­маешь?»

«Месяц, год или вся жизнь...—отвечал я.—Это не имеет значе­ния, потому что у меня нет выбора. Когда у тебя есть долг, ты не выбираешь».

Один из моих дядюшек, закончивший университет, заявил: «Да с ним же говорить невозможно! Он несет полную ахинею. "Долг, когда не выбираешь..." Это бессмыслица, не имеющая ничего об­щего с реальной жизнью. Тебе ведь понадобятся средства, чтобы купить дом и содержать семью».

«У меня не будет семьи, — возразил я. —Я не собираюсь поку­пать дом и кого-то содержать!» У меня действительно никогда не было ни дома, ни семьи. Я беднейший человек на свете!

Им не удалось сделать из меня врача, инженера, ученого, и потому все ужасно разозлились. Я стал бродячим учителем, начал скитаться по всей стране и делать то, ради чего изучал логику и философию — а на самом деле я просто хотел хорошенько узнать своего врага! —и очень скоро ни один философ не осмеливался вступить со мной в спор. И тогда мою родню замучили угрызения совести. Они поняли, как здорово, что я не стал врачом, инжене­ром или ученым. Я доказал, что они ошибались. И они начали просить у меня прощения.

«Ничего страшного, — ответил я им. — Я ведь все равно не слушал ваши советы. Вы не смогли переубедить меня при всем желании! Я сделал бы то, что хотел, даже если бы весь мир был против. Не нужно терзаться чувством вины. Я ваших советов не слушал. Я слышал, что вы говорили, но все равно не слушал. Во мне уже созрело решение и окрепла решительность».

В поисках бессмертия

Вопрос: Вы уверены, что будете существовать в какой-то форме после ухода из этого мира?

Ответ: Да, но без всякой формы. Я буду существовать вне форм.

Вопрос: Вечно?

Ответ: Вечно. Я был здесь вечно и буду вечно.

Вопрос: После смерти ваше сознание сохранится?

Ответ: Да, потому что смерть и сознание не имеют ничего общего.

Вопрос: Останется ли у вас после смерти та же личность? Ответ: Никакой личности.

Из беседы с Джоном Мак-Коллом, «Сиэттл пост-интеллидженсер»

На Востоке принято обращать внимание, как человек умирает. В этом отражается вся жизнь, весь образ жизни. По­смотрев, как человек умирает, можно написать его биографию, потому что эти мгновения вмещают всю его жизнь. В миг смерти человек молниеносно показывает всего себя.

Жалкие люди умирают со сжатыми кулаками—они цепляются за жизнь, до конца пытаются уйти от смерти, не могут расслабить­ся даже в последние минуты. Человек любящий умирает с раскры­тыми ладонями, он и в последний миг делится с другими... делится своей смертью точно так же, как прежде делился жизнью. Все написано на лице, по выражению лица легко понять, как человек жил, сохранял ли он осознанность. Если да, его лицо озарено легким сиянием, тело окутано аурой. Подойдешь ближе и ощу­тишь покой — не печаль, а спокойствие. Когда человек умирает в покое, ты можешь даже ощутить рядом с ним счастье.

Я понял это еще в детстве. В нашем городке умер один правед­ник Я был к нему привязан. Этот почти нищий человек был свя­щенником в маленьком храме. Когда я проходил мимо—а я про­ходил мимо дважды в день, по дороге в школу и из школы, — он подзывал меня и угощал фруктами или сладким.

Когда он умер, я был единственным ребенком на его похоро­нах. Там собрался весь город. Я не мог поверить в случившееся и начал смеяться. Там был и мой отец. Он пытался остановить меня, ему стало стыдно. На похоронах никто не смеется. Отец заставлял меня замолчать, снова и снова повторял: «Замолчи!»

Но я никогда прежде не испытывал такой безудержной радос­ти. И с той поры у меня тоже никогда больше не было подобных приступов смеха. Я хохотал так, будто произошло нечто чудесное. Я просто не мог удержаться. Я смеялся громко, и все вокруг возму­щались. Меня отвели домой, и отец сказал: «Я никогда больше не пущу тебя на такое серьезное мероприятие. Ты всех нас опозорил.

Почему ты смеялся? Что с тобой случилось? Разве над смертью можно смеяться? Все скорбят, рыдают — а ты хохочешь».

«Да, кое-что случилось,—ответил я. — В смерти этого старика было нечто невероятно прекрасное. Он умер в экстазе». Конечно, я говорил другими словами. Я пытался объяснить, что для того человека смерть была приятна, она принесла огромное бла­женство, он смеялся от счастья, и потому я тоже радовался. Он смеялся, все вокруг было пронизано энергией его смеха.

Все решили, что я сумасшедший. Разве можно умереть, смеясь? С тех пор я не раз был свидетелем того, как умирают люди, но никогда больше не видел такой счастливой смерти. Умирая, чело­век выплескивает в мир всю свою энергию, и эта энергия отражает его отношение к жизни. То, каким он был — грустным, веселым, любящим, злым, страстным, сострадательным... Каким бы он ни был, эта энергия распространяет вибрации всей его жизни. Когда умирает святой, возможность быть рядом—величайший дар судь­бы. Пропитаться его энергией —невероятное благословение. Эта энергия переносит тебя в совершенно иное измерение. Она увле­кает, затягивает, опьяняет. Смерть может стать великим свершени­ем —но только если свершением была и сама жизнь.

В детстве у меня была привычка следовать за каждой похо­ронной процессией. Родители тревожились: «Ты ведь не знал покойного. Он тебе не родственник и не друг. Зачем тратить время?» Дело в том, что в Индии похороны продолжаются три, четыре, даже пять часов.

Процессия движется за телом, которое провозят через весь город на окраину и там сжигают на погребальном костре... Вы ведь знаете индийцев, они ничего не умеют делать хорошо. Костер не разгорается, ветки еле тлеют, тело не хочет гореть, и собравшиеся начинают суетиться, потому что всем хочется побыстрее покон­чить с этой тягостной церемонией. Но у покойников тоже есть свои хитрости. Они изо всех сил стараются задержаться тут как можно дольше.

Я говорил родителям: «Какая разница, родственник он мне или нет? Нас всех роднит смерть, этого никто не станет отрицать. Не важно, кто умирает. Любая смерть символична. Когда-нибудь и я умру. Я хочу знать, как живые ведут себя по отношению к мертвым, как мертвые ведут себя по отношению к живым. Как еще мне это узнать?»

«Странные у тебя доводы»,—говорили родители.

А я возражал: «Будете доказывать, что ко мне смерть не имеет никакого отношения, что я никогда не умру? Если вам удастся это доказать, я перестану ходить на похороны. Если нет, я должен все узнать заранее». Но никто не осмеливался утверждать, что я никог­да не умру, и потому я говорил: «Раз так, не мешайте мне. Я ведь вас не заставляю со мной ходить. А мне нравится бывать на похоро­нах».

Прежде всего я заметил, что люди не говорят о смерти — даже на похоронах. На погребальном костре сгорает тело отца, брата или дяди, друга или врага — человека, которого с собравшимися связывало множество нитей судьбы. Он умер, а все вокруг болтают о пустяках.

В толпе скорбящих говорят о кинофильмах, политике и ценах на рынке. Говорят о чем угодно, кроме смерти. Люди собираются небольшими стайками и рассаживаются вокруг погребального костра. Я обычно переходил от одной кучки к другой, но нигде не говорили о смерти. Я понимаю, люди обсуждают бытовые вопро­сы, чтобы отвлечь мысли, чтобы не видеть горящего тела—пото­му что это их тело тоже.

Если бы они могли хоть немного проникать в суть вещей, то постигли бы, что на этом костре пылает их собственное тело. Это ведь вопрос времени. Завтра на этом месте сожгут кого-то другого. Когда-нибудь на погребальный костер положат мое тело, но что при этом будут делать собравшиеся? Вот какими станут их про­щальные слова: они будут болтать о том, что цены подскочили, что рупия падает — и все это перед лицом смерти. И они сядут так, чтобы оказаться спиной к костру.

Они приходят, потому что надо, хотя и не хочется. И потому они сидят с отсутствующим видом, просто подчиняясь обществен­ным условностям, просто показывая, что они тут. Это делается только для того, чтобы их самих после смерти понесли на костер, а не повезли на бесплатном грузовике от городской управы. В самом деле, раз они ходили на чужие похороны, значит, и другие люди обязаны похоронить их честь по чести. Они прекрасно зна­ют, зачем пришли — только ради того, чтобы на их похороны тоже кто-то пришел.

Но что они там делают? Я спрашивал об этом знакомых. Один раз я встретил на похоронах школьного учителя, он там страшную чушь нес — обсуждал, как один его приятель крутит роман с же­ной другого приятеля... А я сказал: «Сейчас не время говорить о чужих женах и интрижках! Подумали бы лучше о жене покойного. Но о ней никто не думает, это никого не волнует. Подумайте, что будет делать ваша жена, когда вы умрете! С кем она заведет роман? Что она будет делать? Вы приготовились к собственной смерти? Неужели вы не видите, как все это глупо? Смерть тут, перед нами, а вы изо всех сил стараетесь ее не замечать». Но так принято во всех религиях. Эти люди просто олицетворяли опред

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...