Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Порт суэттенгем, 1 сентября 1965 года




Порт Суэттенгем, должно быть, значительный перевалочный пункт. Корабль стоит там несколько дней, чтобы выгрузить одни грузы и загрузить другие, главным образом различные сорта древесины; во время экскурсии на Иохоре мы увидели, как хищнически вырубаются горные леса. Мы еще раз посетили мангровые заросли, чтобы поймать маленькую Cicindela, которая резвилась там на песчаной отмели. Она летала так быстро и настолько сливалась с землей, что мы ориентировались только по ее тени.

Впрочем, итог охоты в окрестностях остался скромным; страна очень культивирована. Зато обнаружились великолепные птицы, прежде всего орлан-белохвост с белой шеей, который в одиночку или парою парил над обширной мангровой чащей, высматривая добычу. Я предполагаю, что эти края поставляют также основную часть деликатесов, которые предлагаются на сингапурском рынке рептилий.

На вёсельной лодке с молодым гребцом-малайцем мы рискнули отправиться в сплетение водных артерий. Архетипический образ болота повторяется там на более высокой ступени: разъединение, едва удавшееся, опять начинает сплавляться; все снова перемешивается. Ощутимо зловещее всасывание, близость эмбриональных образований, у которых отсутствуют конечности и глаза.

Во второй половине дня я по одной из импозантных аллей отправляюсь в Jungs Bar, китайский трактир, чтобы покурить там, выпить темного английского пива и понаблюдать за гостями. Дело ведет изящная китаянка, перебрасывает костяшки на счетах, обслуживает случайных посетителей, переводит и еще одаряет улыбкой.

В этот день состоялся банкет, который начался около пяти часов пополудни. Уже один вид разложенных на столе кушаний вызывал наслаждение. Среди поваров царило приподнятое настроение; я вправе судить об этом, поскольку мне пришлось неоднократно ходить на кухню; важные тонкости подглядеть, правда, не удалось.

У китайца более тонкая кожа, чем у нашего брата; отсюда его талант ко всему, что касается боли и наслаждения. Он, очевидно, хранит воспоминания о том чувственном мире, где кожа была мощным и неотъемлемым органом восприятия. Порой, когда я вижу животных вроде пульсирующей в парении медузы, у меня возникает впечатление, что они живут в постоянном эротическом соприкосновении с морем и едва ли могут быть от него отличимы. Так же как раковина, из которой вышла Афродита.

ПЕНАНГ, 3 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

Во время плавания я послал телеграмму в Юберлинген; в нынешнем году я не смог, как обычно, принять участие в праздновании дня рождения Фридриха Георга, который в моем календаре занимает важное место.

Пенанг. Мы опять раскатываем ковер; теперь гавани предлагают мне не столько открытие, сколько новую встречу. Так, повторным посещением храма змей я смог кое-что добавить к первому впечатлению. Опять в этом месте меня захватило настроение очень древних культов. Вероятно, оно будет вскоре разрушено путешественниками. О том, что его ощутил не только я, свидетельствует сообщение одного старого друга, евангелического теолога Тилике[182], который до нас посетил храм во время аналогичного плавания и особенно хвалил его исполненную достоинства тишину. Достойно ведет себя каждый, кто проявляет внимание к чужим богам. То обстоятельство, что животных больше не почитают таким образом, должно быть, скорее регресс — монотеистическое обрезание божественной природы.

Храм был построен в 1850 году китайскими священниками. Богатый европеец, исцеленный ими от считавшейся неизлечимой болезни, пожертвовал землю. На Пенанге сохранились китайские обычаи и культы, которые в метрополии давно подавляются и даже, пожалуй, вымерли. Насчитывается до двухсот храмов; они носят, например, такие названия: Бессмертный утёс, Мифические драконы и Золотая гармония.

Мы поехали в Lone Pine и искупались в зеленых, очень теплых водах Индийского океана. Песчаный пляж ослеплял; он опять был слишком горяч, чтобы ступать по нему босыми ногами. В садовом ресторане, где мы обедали, важно прохаживались между столами пестрые птицы величиной с чибиса, другие кивали нам с деревьев.

В проспекте, полученном нами в гавани, говорится: «Мы без преувеличения можем назвать остров Пенанг, пожалуй, одним из самых прелестных уголков дальневосточного мира. Его климат приятен круглый год». Должен согласиться, я здесь хорошо себя чувствую. Гармоничное взаимопроникновение азиатского и европейского образов жизни кажется оптимально удавшимся. Место для наслаждения, для акклиматизации, для отдыха. Он напоминает маленькие города в устоявшейся провинции, например, на Боденском озере. К тому же климат, когда ходишь «безнаказанно под пальмами». Однако:

Zu euch, ihr Inseln! bringt mich vielleicht, zu euch

Mein Schutzgott einst; doch weicht mir aus treuem Sinn

Auch da mein Neckar nicht mit seinen

Lieblichen Wiesen und Uferweiden[183].

НА БОРТУ, 4 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

Мы скользили вдоль побережья Суматры, мимо островов и местечек, которые отзывались в памяти, словно воскрешенные из прошлой жизни. «Палембанг» называлось одно из юношеских стихотворений Фридриха Георга.

Тропические леса; мшистые массы выглядят солидно, подобно зеленому медному шлаку, на склонах просвечивают светлые стволы. Иногда вверх тянется ниточка серого дыма от какого-нибудь костра, к сожалению, уже и здесь сплошные вырубки, но еще на много миль протянулись одинокие песчаные пляжи.

Там я мог бы собирать растения, увидеть, например, громаднейший из всех цветов, размером с автомобильное колесо, мясисто-красную раффлезию. Я неслучайно упомянул ее название — в судовой библиотеке я прочитал о крестном отце этого цветка, сэре Томасе Стэмфорде Раффлзе. Он относится к тем, кто в книгах о животных и садах продолжает жить дольше, чем благодаря деяниям и заслугам, как маршал Ньель — в чайной розе или леди Амхерст — в алмазном фазане[184]. Раффлз, родившийся на борту корабля в Вест-Индии, был на английской службе губернатором Пенанга, который в ту пору назывался Пуло-Пинанг, а позднее одно время также островом Принца Уэльского. Он принимал участие в завоевании Явы и имел там свою резиденцию вплоть до возврата острова Голландии. Но я не поэтому вспомнил о нем, а из соображения, что открытие Сингапура и превращение его в нервный центр этого лабиринта островов могло прийти, надо полагать, только в гениальную голову. Именно такой и обладал Раффлз, который проявил себя и в несколько ином отношении, например, как автор двухтомной истории Явы и собиратель обширных коллекций. Он-то и открыл на Суматре гигантский цветок вместе с Арнольдом, от которого тот и приобрел видовое название[185]. Раффлз умер в возрасте сорока пяти лет, в 1827 году, следовательно, еще в эпоху парусных судов, на которых неторопливее, но основательнее обходили эти архипелаги. В новом Брокгаузе (1956) я, правда, нашел раффлезию, но не упоминание Раффлза. Это подтверждает мою точку зрения; sic transit gloria[186]. Впрочем, во всех вопросах, касающихся истории и культуры, я предпочитаю энциклопедии девятнадцатого столетия.

Вечером обед у капитана, во время которого шеф-повар, господин Бэренс, в очередной раз блеснул мастерством. Этот парадный обед повторяется на каждом отрезке плавания, так же, как большой шведский стол и баварский праздник мартовского пива.

Я нахожу прекрасным, что местоположение корабля рассчитывается ежедневно. Напротив, вездесущая музыка мне опять сильно мешала.

НА БОРТУ, 5 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

Я задремал в шезлонге. Мне пригрезилось, будто движение изменяется; корабль, казалось, остановился, а море, острова и побережья дрейфуют мимо. Они становятся внеисторичными и воспринимаемыми только в настоящий момент, как кильватерная волна, снова смыкающаяся за кормой.

Такими жизнеощущениями можно, вероятно, оспаривать существование; это впечатление внушил мне разговор с одним из наших американских пассажиров, который поднялся на борт еще в Гамбурге. Немецкие пароходы у англосаксов популярнее собственных.

Сорок лет сажал на Гавайях ананасы и следующие четырнадцать путешествует на кораблях по всему свету. При этом не нужно, как на суше, заботиться о жилье, кухне, гараже, ремесленниках, обслуживании, развлечении; найдешь и общество за столом, на палубе и в портах, если оно требуется. С собой лишь немного багажа и гардероба; в больших гаванях с беспошлинной торговлей, как Сингапур и Гонконг, можно сколько угодно менять белье и снаряжение; китайские портные прибывают на борт и к следующему утру доставляют требуемое. В карманных деньгах почти нет нужды, их заменяет особая чековая книжка американского банка: «А very fine thing»[187].

Предполагая определенный стандарт, этот behaviour[188] обходится даже дешевле, чем на суше. Есть, вероятно, мистерии, которые я представляю лишь приблизительно, — преимущества существования, проведенного словно бы без гражданства, без оседлого местожительства, существования, лишенного обязанностей и претензий. Ты становишься неощутимым, анонимным, почти невидимым. А издержки могут, вероятно, оплачиваться долей налогов, которые ты экономишь. Это уже довольно близко к последнему человеку, каким он представлялся Ницше.

НА БОРТУ, 11 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

Как же назывался главный город Цейлона? Я спросил себя об этом во сне и, даже проснувшись, не нашел ответа. Все равно города меняют местоположение и название; остров цветет ими, как дерево, и сбрасывает их, как плоды. Здесь брезжат в лесах исчезнувшие королевские города, к прудам которых слоны ходят на водопой.

Случаются дни, когда мы не полностью входим в бодрствование. Ночь, как наркотик, заволакивает всё в нас. «Я еще не нашел свою формулу», — имел обыкновение говорить в таком настроении Поль Раву[189] — и это состояние тягостно, хотим ли мы сформулировать мысль или запомнить имена и даты. Если же мы, напротив, хотим насладиться или вплотную приблизиться к субстанции вещей, то оно и лучше, что контуры не выделяются слишком резко. Оно благоприятнее для осмотического обмена. Это укрепляет и помогает, тогда как голая достопримечательность утомляет. При этом в голову мне внезапно пришел стих Байрона:

I live not in myself, but I become

Portion of that around me; and to me

High mountains are a feeling.[190]

Это была романтическая точка зрения. Мы же с чистой совестью можем согласиться лишь со вторым посылом: «Я становлюсь частью того, что меня окружает». То есть выйти из времени в мгновение означает зондировать материю; высокие горы тогда скорее выигрывают в реальности.

В нашем распоряжении оказался укороченный день; пароход опоздал в пути следования и вынужден наверстывать график. Загрузка производилась без использования кранов — кокосовое масло перекачивалось в огромные резервуары по шлангам. Ночью мы опять уже вышли в море.

Слава острова обоснована сама по себе, но расположение его тоже способствовало тому, чтобы он издревле получил известность как драгоценность тропиков, как жемчужина Индии. Его пряности и драгоценные камни были знамениты еще в эпоху античности. Китайский шелк через Цейлон доставлялся в Рим. Арабам, которые на своих парусных судах ходили по Персидскому заливу и Индийскому океану, остров был известен под названием Sarandob. Синдбад-мореход потерпел там кораблекрушение во время шестого путешествия и находился в гостях у его короля, пока не услышал, что группа купцов снаряжает корабль в Басру. Среди роскошной жизни он почти позабыл свое крушение и близких людей; теперь его охватила тоска по родине, и, попрощавшись, он отбыл с богатыми подарками для Гарун аль-Рашида; в числе их были индийское алоэ, вырезанный из рубина, усыпанный жемчугами бокал и рабыня, подобная сияющей луне.

В другом рассказе молодой купец, отправленный отцом в плавание по торговым делам, влюбился в супругу старого брахмана, одного из знатнейших людей на острове. В итоге она тоже обратила на него внимание и хитроумными уловками гаремных женщин заманила его в свои сети. Брахман умирает; жена следует за ним на погребальный костер. Однако жрецы, проводящие церемонию, были подкуплены; они выкопали под очагом подземный ход, который ведет к гавани. Там ждет нагруженный сокровищами корабль. Как же удивляется возлюбленный, когда он, препровожденный туда ночью рабыней, в свете огней видит любимую: красивее, чем когда-либо и роскошно одетую. Бездонное отчаяние внезапно сменяется неожиданным, самым полным осуществлением мечты — воскрешением уже на этом свете.

Это наполовину сказка, наполовину быль из того царства, где ни география, ни история, как изучаем их мы, не держали в оковах фантазию. Пространство и время еще не были на наш манер нарезаны и распределены. Еще сильнее, вероятно, были очарованы мореплаватели, прибывавшие не из Персидского залива, а из Красного моря. Одним из мотивов, пронизывающих «Тысячу и одну ночь», является смена жажды на изобилие, переход от желтых и красных пустынь к богатой и пышной зелени.

Настроение это сохранилось вплоть до сообщений наших путешественников. Во многих из них плавание по Красному морю описывается как своего рода purgatorium[191], которое в котельных отделениях пароходов становилось невыносимой явью. После открытия Суэцкого канала большинство европейцев, отправившихся на Восток, свели на Цейлоне свое первое знакомство с тропическим миром. Здесь, вблизи экватора, представлялась наилучшая возможность для его изучения, прежде всего, для ботаников и зоологов, но также и для этнографов и исследователей религии. То, что изумило арабов, захватило также и их, хотя они и смотрели на это другими глазами. В их описаниях всё снова и снова обнаруживаются места, в которых наблюдение уступает место восхищению. Иной раз создается впечатление, будто воодушевление вырывается у них помимо воли, и чувство, как магма, проламывает корку системы. Я вспоминаю изображение одной ночи, которую зоолог Дофлайн[192] провел на террасе гостиницы в девственном лесу. Подняв к небу взор, он решил, что видит над кронами деревьев танец метеоров и падающих звезд, и только затем понял: то были крупные светлячки, чей свет соперничал со светом звезд. Он заканчивает восклицанием: «О, красота, о, счастье!»

Сочинение Теннента[193] считается не только самым прекрасным трудом о Цейлоне, но и вообще идеальным введением в тропики. В его время Суэцкий перешеек не был еще перерыт, так же, как и во время Шлагинтвайта[194], который по заданию короля Пруссии и Ост-Индской компании отправился для физических замеров в Гималаи и из Калькутты возвращался через Цейлон. Это была еще школа Гумбольдта, путешествовали пешком и верхом на лошади, на спине верблюда и на лодке, годом больше или меньше едва ли имело значение. Геккелю[195], как многим другим, проведшим жизнь на острове Праздничной луны, уже пригодился труд Лессепса[196]. Больше всего я обязан чтению одной книги для юношества из числа тех, по которым учился читать: «Корабль натуралиста». Это была первая высадка; воск, хранящий впечатления, был еще мягким.

Если Цейлон стал воплощением тропического изобилия, то в этом отражается не только откровение Великого Полдня, который здесь впервые снял с себя завесу тайны перед многими западноевропейцами. Сюда добавляется сильное воздействие азиатских экваториальных зон на нрав, по сравнению с воздействием африканских и американских. Здесь грубая вегетативная сила, которая там ошеломляет и пугает, смягчается. Девственный лес в значительной мере становится просекой; он предстает уже не «зеленым адом», а палисадником в преддверии Рая. Не просто так здесь предполагается сад Эдем; от Индии к острову ведет «мост Адама» в виде цепочки песчаных отмелей, а на одной из его горных вершин еще показывают след ноги Праотца.

Массивный девственный лес, какой в Конго или на Амазонке мощью своего роста подавляет и скрывает индивидуализацию, здесь уже очень давно прорежен. Так форма и свойство деревьев проступают отчетливей. Дикая местность становиться уютной, хотя сохраняет исконную силу. Одновременно она является культурным краем, какой обычно в такой близости от экватора искать тщетно. Здесь с незапамятных времен человек с его хижинами, деревнями и полями, а также с храмами, замками и городами находится дома.

Цейлон не только станция на пути к Дальнему Востоку; он также первый остров пряностей. В качестве сада корицы он доверился арабам, португальцам и голландцам, которые сделали его базой для дальних путешествий. Мореплавание арабов, и это в еще большей степени справедливо для мореходства малайцев, было прыжком от острова к острову до окраин известного мира и еще дальше. Для парусников, шедших из Красного моря, путь пролегал мимо Сокотры и, как сквозь туманность, ввиду небольших Мальдивских островов. Путь этот вел дальше во все более чужие моря, вплоть до Молуккских островов, или вдоль побережья до сегодняшней Японии, «островов Wâk-Wâk». Согласно сказке, их можно покорить только с помощью покровителей и магических средств, мощь и опасность которых превосходит аналогичные у наших машин.

Прежде Цейлон был «Львиным островом», потом «Прудом цветов Красного лотоса» — человек оставил свой след. Об этом свидетельствует огромная печать, которую мусульмане приписывают Адаму, а буддисты — Будде. Что из того, что оба никогда не ступали на остров, и след ноги был бы слишком велик даже для исполина? Я же видел уже перед храмом в Токио одну из сандалий Будды размером с рыбачью лодку. Ночью, когда Mâyâ[197] зачала Будду, ей приснилось, что в бок ее вошел белый слон. Мифическая величина имеет собственное мерило.

Остров по праву преподносят как образчик английского искусства правления. Конечно, предпосылки здесь тоже были благоприятнее, чем в любой другой колонии. Как молчание открывается языком, так страна — проходимыми и проезжими дорогами и мирными ухоженными пространствами. Обнаженный человек за плугом, буйвол с раскинутыми рогами, искусное проведение воды по запрудам и рвам, поскольку в ней нуждается рис, который выращивается в низинах и на террасах, относится сюда же, но не в последнюю очередь и пилигримы, которые по праздникам отправляются к святыням. Луна здесь еще сильна.

История и люди, следовательно, двигались к взаимному освоению; план лишь многократно подрисовывался, как тушью, улицами и дорогами. Так же и древняя, разрушающаяся оросительная система. Однако, если мы отвлечемся от оттисков, оставленных индийцами, то за последние сто пятьдесят лет англичанами было создано больше, чем до того арабами, португальцами и голландцами.

* * *

А чего было ожидать? Автомобили в невыносимом количестве как везде, фабрики, стальные мосты, высотные здания и плотины. Плакаты, световая реклама, шум и чад моторов, механическая музыка. История путешественника, питавшего себя идеями, в условиях быстро, даже взрывным образом меняющегося мира является одновременно историей его разочарований. И куда ни обращается homo ludens, всюду его приветствует homo faber. Это похоже на состязание в беге зайца со свиньей. Редко выпадают минуты, когда мы с Землею остаемся один на один, как с невестой в брачных покоях. Так я мало-помалу подошел к мудрости Лихтенберга: не следует простирать надежды, как и ноги, слишком далеко. Надо отдать справедливость: имели бы мы без братца faber’а ковер-самолет, который носит нас над континентами и морями? Нам нужно смириться с тенями.

Здесь, как и в каждой гавани, благодаря предусмотрительности могущественного друга, нас ожидал готовый помочь и сведущий местный интеллигент. Раздался стук в дверь, и мистер Феликс, агент линии, вошел в каюту, чтобы осведомиться о наших желаниях.

Один день на Цейлоне — вероятно, было бы лучше, если бы мы, вместо того чтобы таскаться от храма к храму, засвидетельствовали свое почтение нескольким старым деревьям. А не хотим ли мы посетить знаменитые сады Парадения? По мнению мистера Феликса, это можно было б легко устроить. Мы можем поехать туда по самой удобной дороге на Канди. На острове нет недостатка в древних великанах. Здесь еще стоит почтенное фиговое дерево, Махинда, апостол буддизма, посаженное более двух тысяч лет назад, под которым на Будду снизошло озарение. Похоже, в лице агента мы нашли человека, который оправдывал свое имя[198], и с которым можно было неплохо поговорить.

На палубе царило оживленное перемещение с берега и на берег, возникающее при всякой швартовке; раздавали почту, на экипаж и пассажиров наседали торговцы, предлагавшие необработанные или уже взятые в оправу драгоценные камни. Они могли быть добыты на известных еще со времен Синдбада островных рудниках, а возможно, происходили из Идар-Оберштайна[199]. Один стюард уже сторговался; он показал мне кольцо со звездным сапфиром, который купил своей невесте в качестве свадебного подарка. Мы почти четыре месяца находились в плавании; он еще не знал, что для нее это время оказалось слишком долгим. С почтой пришло прощальное письмо. До сих пор мы видели, как бедняга исключительно расторопно выполнял свои обязанности; весь же остаток пути он уныло слонялся из угла в угол. «Знаете ли, браки моряков — это особая тема», — так много лет назад однажды уже сказал мне один из его коллег.

Коломбо, одна из красивейших тропических гаваней, была, как множество других городов и стран, названа португальцами в честь Колумба. Но в то же время, сооружая там свой форт, они использовали название арабского поселения Каламбу, которое было до них. Так пояснил мистер Феликс; я воспринял это в качестве примера нечетких критериев этимологии. Под именами и их историей скрывается безымянное, подобно мелодии, на которую поется то один, то другой текст.

Коломбо: красный прибой, из которого брызгами разлетались образы: индуистский храм, кафедральный собор, рыбный базар, над которым вились стаи воронов. Красная пыль, моторы, воловьи тележки, но никаких рикш; торговцы, солдаты, полицейские, нищие, грузчики, мужчины, женщины и дети в азиатских и европейских одеждах. Водитель, сингалец, проталкивался и протискивался машиной, как сквозь жаркую стену. Потом великолепные аллеи с пальмами и дворцами, и прямо рядом с ними, словно намытый мусор, скопление жалких хижин, перед которыми играли в песке голые дети. Образ опять возвращается; в Каире и Рио, в Маниле и Байе я уже это видел.

«Демографический взрыв» — понятие это, как «атомная бомба» и «бикини», относится к словарю нашей эпохи. Здесь, на Цейлоне, оно проявляется особенно наглядно. За почти сто лет количество жителей Коломбо выросло в десять раз, и этому, прежде всего, способствовало увеличение средней продолжительности жизни. Общий прогресс медицины и фармацевтики интенсифицируется вдобавок специальной тропической гигиеной. Несоответствие же между потреблением и производством запасов грозит стать катастрофическим, как ни в какой другой стране мира. Таким образом, не удивительно, что последователи евгеники стекаются сюда, как строители дамб в период наводнения или пожарная команда во время большого пожара. Английские и шведские группы раздают просветительские брошюры, пилюли и маленькие спирали, правда, пока без видимого успеха.

Развитие на Цейлоне подтверждает тезис, который Мальтус представил еще в XIX веке, что количество пищи растет только в арифметической прогрессии, в то время как народонаселение — в геометрической. Он же, как известно, рекомендовал умеренность и гигиену, в особенности холодные купания. Его пессимизм, кстати, разделял де Сад, который опасался сокращения богатства и сводил проблему к самой простой формуле, рекомендуя убийство как общественное регулирование («Français, encore un effort!»[200] 1791).

Но что значат теории? Мальтусу можно было бы возразить, что на Тайване, где население множилось еще быстрее, чем на Цейлоне, изобилие, тем не менее, вырастало. А маркиз к своему удивлению услышал бы, что ни мировые, ни всемирные гражданские войны с их механическим истреблением не останавливали лавинообразное увеличение населения. Это тоже относится к картине нашего времени.

Между тем нам удалось выбраться, и мы устремились по дороге на Канди, словно по красной стреле, нацеленной в глубину лесов. Это принесло отраду глазам; уже в городе они вкусили зелени: кокосовые и королевские пальмы, обрамлявшие морской берег и аллеи, дарящие тень тамаринды на площадях, цветущие над стенами садов кассии, которые светились ярче нашего золотого дождя[201], бананы и гигантские веера «дерева путешественников». Теперь мы катили по оживленной дороге, мистер Феликс рядом с водителем, на заднем сиденье Штирляйн и я. Лесной край не был сплошным; он то редел, уступая место плантациям, то охватывал возделанные поля. Всё снова и снова хижины, по отдельности или сгруппировавшиеся в деревни, мотели, небольшие храмы, бахчи и бензоколонки.

В почтенных деревьях действительно не было недостатка, как показывал уже беглый взгляд. Индусы почитают индийское фиговое дерево, баньян, которое затеняет их храм и разрастается, опуская к земле воздушные корни. Так образуются леса, зеленеющие тысячелетиями. Они в зримом переплетении показывают единство индивидуумов и поколений. Вегетативная сила нарастает, сникает и снова поднимается, точно вечнозеленый фонтан. Вид этот внушает доверие.

Священное фиговое дерево, Асвата, с его сердцевидными листьями, тоже достигает могучих размеров; к нему обращено почитание буддистов. Обе разновидности намного переживают святыни, возле которых они были посажены. Так, перед руинами храма по ним можно судить, была ли здесь когда-то вотчина брахманов или буддийских жрецов.

Насколько уже стало жарко, мы заметили, только сделав остановку возле прелестной торговки фруктами. Мы угостились там кокосовым молоком; и как на картинке-загадке сбивало с толку и на мгновение радовало сходство коричневых плодов с подвязанными лишь лентой грудями сингалки.

Земля, граничившая с дорогой, уже перестала быть лесом, но оставалась все-таки гуще, чем парк. Высокие и низкие деревья с росшими меж ними кустами придавали пространству вид заросшего сада; мы могли удобно рассматривать растения, выбирая между ними дорогу. Здесь, очевидно, был плодоносный край, независимо от того, достигалось ли это прореживанием или разведением. Наш провожатый пришел с владельцем, седобородым стариком, который любезно приветствовал нас и стал водить повсюду. Он то срывал цветок, который мы нюхали, то — плод, который мы должны были непременно отведать, хотя я либо не удержал в голове названий, либо не понял его объяснений. Мы следовали за ним по залитой солнцем поляне; местность была приятной.

В таком настроении образы приходят уже не из чего-то чужого; они рождаются из нас самих. Они становятся подтверждением нашего счастья и больше не удивляют нас. Мы приближаемся к миру, в котором мы, правда, не воспроизводим феномены, как в снах, но они, вероятно, охватывают нас в силу необходимости, отличающей произведение искусства. А чем еще объяснить тот факт, что появившегося на поляне слона я удостоил лишь беглым взглядом. Слон стоял в тени дерева и, обхватив хоботом зеленую ветку, обмахивался ею, словно отгонял мух или освежал себя веером.

В воспоминаниях такие картины занимают нас гораздо сильнее, нежели в момент наблюдения. Внутреннее единство с ландшафтом может стать столь тесным, что эти образы кажутся почти неотделимыми от него. Они распускаются, как цветы на кусте, и, называя их, мы будто выдергиваем один из них из молчаливого великолепия. Мистер Феликс указал на ветку рядом со мной, до которой можно было дотянуться рукой, чтобы, как я сперва подумал, показать мне папоротники, свисавшие точно пучок лосиных рогов. Но он имел в виду не их, а красное пятно: голову ящерицы, которая сидела там и подкарауливала добычу. Теперь я тоже разглядел животное почти в руку длиной, тело которого заканчивалось тонким, как нитка, хвостом. Оно было зеленым, как папоротник, маскировавший его, но стоило мне приблизиться, оно начало переливаться радужными цветами, как будто по нему побежали голубые и желтые волны с искристыми бликами, тогда как спинной гребень поднялся, как парус. Животное, казалось, стало прозрачным, почти нематериальным. Я увидел одну из драгоценностей острова, бенгальское чудо: Calotes, «прекрасную ящерицу».

Взгляд в сад Армиды[202], краткий, как воспоминание о ранней родине, не только родине детства, но и гораздо-гораздо более глубокой. Мы катили дальше по красной дороге, когда мистер Феликс вдруг прервал разговор, который мы вели на плохом английском, и велел шоферу остановиться. Он указал на канаву, тянувшуюся рядом с автострадой, и хотя я не был новичком в наблюдениях за растениями и животными, мне оказалось непросто выделить то, на что, собственно, следовало смотреть, а еще труднее поверить, что такое возможно.

Канава орошала поле, в тине которого почти голый крестьянин сажал рис. Второй позади него перепахивал водяным буйволом участок выгона. Я решил было, что должен смотреть на ибисов, которые следовали за пахарем почти у него под ногами и, как у нас вороны, выхватывали из свежих борозд добычу. Их было хорошо видно издалека благодаря шелковисто-белому оперению. Однако на краю канавы, с трудом различаемое на фоне жирной, коричневой земли, шевелилось еще что-то другое: выше человеческого роста четвероногое, которое то поднимало голову, то склоняло ее к поверхности воды и, пробуя ее, высовывало тонкий, как ремень, раздвоенный язык: ящер. Но еще разительнее самого допотопного существа была непосредственная близость человека, который, похоже, обращал на него столь же мало внимания, как и на ибисов. Другая огромная ящерица обследовала борозды чуть подальше.

С точки зрения зоологии речь могла идти только о варане, которых на Цейлоне водится два вида. Еще Геродот упоминает о могучем животном, которого он встретил в Египте и которого назвал «земляным крокодилом». Мы знаем его по зоопаркам. Но насколько иное впечатление эти ящерицы производят в средах обитания, напоминающих их прародину, например, в болотистых низменностях тропических долин. Тут вживе предстает не только животное, но облекается плотью мысль, его сотворившая, его трансцендентная идея.

Ретроспективный взгляд на Средневековье Земли, на великое время ящеров, вызывает мысли о плодородии, породившем не только индивидуумы, но также породы и виды, как будто непосредственно произведенные брожением первичной материи. Воображаешь ленивую расслабленность огромных тел в горячем фанго[203], подогреваемом вулканическими и радиоактивными силами.

Конечно, потребление соревновалось с плодородием, но опасность все же стала значительней. Иногда кажется, что оборот становится настолько сильным, что детали восприятия ускользают. Исчезают не только индивидуальности, но и их ценность; они становятся добычей, становятся пищей, независимо от того, каковы их свойства. Кайзерлинг[204] однажды нарисовал — если не ошибаюсь, в «Южноамериканских размышлениях» — картину ночного болота, из которого, точно из кишащего котла, далеко над девственным лесом разносится плеск и шлепки борющихся и спаривающихся тел. Взаимное пожирание, переход материи через цепь обличий, следуют друг за другом в ритме, который соответствует ритму вдоха и выдоха.

В этой связи человек вспоминает змею, поскольку она является самым ярким символом нераздельной и нерасчлененной жизни с ее властью и опасностью. Когда мы снова сидели в машине и возвращались в эмпирический мир, я спросил агента, как с ней обстоят дела здесь, на рисовых полях, и услышал в ответ, что опасаться приходится главным образом двух змей, а именно кобры и дабойи, называемой сингалезцами Tic-Polonga. Благоприятным обстоятельством, правда, может считаться то, что она охотится на плантациях только ночью, стало быть, не во время работ. А кобра боится человеческого голоса, потому-то крестьяне-рисоводы выходят утром в поле с криками и песнями. Она становится опасной только тогда, когда, преследуя добычу, пересекает дорогу. Впрочем, это случается довольно редко. Естественно, эта опасность не имеет значения для других, например, следующих на автомобиле, но здесь страшит именно отчетливая угроза; мы глядим сквозь трещину в структуре упорядоченного мира.

На этом пути от нас бы многое ускользнуло, не одолжи нам свои глаза провожатый. Он здесь родился, но тоже испытывал радость, которую дарил ему вид животных и растений. Без него мы не заметили бы и летающих собак[205], встретить которых я очень надеялся, ибо как Теннент, так и Геккель красочно описывают их огромные стаи, наблюдаемые ими в саду Парадения, одном из любимых мест этих гигантских летучих мышей. Здесь они устроились на дневной сон в кроне старого баньяна, прямо рядом с бензоколонкой, у которой мы сделали привал. Их можно было принять за большие, грушеобразные плоды или за красно-бурые окорока, подвешенные там для копчения. В бинокль удалось разглядеть их формы: они цеплялись за ветку ногами и, точно в пончо, заворачивались в летную перепонку, из которой наружу торчал только нос.

Непосредственная близость этих животных к поселениям тем более удивила меня, что они предпочитают охотиться не на насекомых, как наши летучие мыши, а на фрукты, прежде всего — на различные сорта бананов и фиг. Кроме того, своим весом они наносят ущерб тому, на что обрушиваются. Однако их, как я слышал, не отстреливают, а разгоняют трещотками.

Эта терпимость объясняет богатство животных на острове и их доверчивость. Такова отличительная примета населенной буддистами страны, зримое следствие выдающейся нравственности. Как ни в одной другой из высоких религий, растения и животные принимают участие в карме. Это убеждает больше, чем священные писания, храмы и произведения искусства; оно говорит непосредственно. Не только скуден, но и часто неприятен материал, какой можно найти по этой теме в Библии и у отцов церкви. Там, где благо, как в религиях Ближнего Востока, зависит от вероучения и монополизировано, Вселенная тоже становится нездоровой и парцеллированной. Пираты-христиане, высаживающиеся на острове: одно из ужасных зрелищ нашего мира.

Как редко в великих мировых планах удается согласовать caritas, ratio и potestas[206]! Там, где преобладает тепло и ему недостает силы света, возникает угроза ограниченности и темноты. По поводу предоставленного животным мира мистер Феликс дал историческое объяснение, какое я, помнится, прочитал когда-то, вероятно, у Глазенаппа. Царь Тисса, правивший на Цейлоне в тот момент, когда прибыли первые буддийские монахи, проводил, как и многие князья, дни на охоте. Однажды, когда он преследовал великолепного оленя и уже натянул было тетиву, чтобы убить его, животное исчезло в чаще, а вместо него предстал монах в желтых одеждах. Царь спросил, как он посмел спугнуть его дичь, и услыхал в ответ, что разрушать жизнь грешно.

Этим пришельцем был Махинда, сын индийского царя Асоки, которого Тисса почитал как могущественного друга и с которым не раз обменивался письмами. Асока встретил Будду бедным ребенком и, в отличие от народа, одаривавшего его подарками, мог предложить тому лишь горсть пыли. Это случилось в прежнем существовании Асоки; в награду за этот дар он снова появился на свет в ранге царя. Как пламенный приверженец Просветленного, он через миссионеров далеко распространил его учение, а на Цейлон послал собственного сына Махинду. Его-то и повстречал Тисса; свой лук в качестве посвятительного дара он повесил в первый храм, который велел соорудить для новой службы.

Здесь тоже возвращающееся: молниеносное изменение, благодаря которому утверждаются великие учения. Видение Петра в Яффе и видение Павла по пути в Дамаск подтверждают эти выборочные мутации; правда, маточный раствор должен быть насыщенным.

На подъеме мы ехали через чайные плантации, которые сменялись рощами и рисовыми полями. Между ними лесистые долины, выводившие далеко наверх, с контурами гор на заднем плане. Агент называл имена и данные, которые выпали у меня из памяти; говоря о Цейлоне, мы в первую очередь думаем о жемчужинах и о чае.

Мы совершили обход одной из мануфактур, где нас любезно приняли и проводили по помещениям. Машины сушили зеленые листья и упаковывали отсортированные, но между этим выполнялось еще много ручной работы. Сингалки стояли рядом с ситами или сидели на корточках на полу зала и отбир<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...