Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Опыт семантического анализа




Предлагаемое мною исследование[v] не столь уж амбициозно: я назвал его "Опыт семантического анализа" или, точнее, опыт понятийной семантики, в том смысле, какой дает этому термину Р. Козеллек для сферы истории и исторического познания. Мое эссе вызвано тем замешательством, в которое меня повергло рассмотрение современных контекстуальных употреблений термина "ответственность". С одной стороны, представляется, что это понятие пока еще хорошо укоренено в его классическом юридическом употреблении: в гражданском праве ответственность определяется обязательством, согласно которому тот, кто причинил ущерб своим проступком, должен его возместить: в некоторых случаях это определено законом; в уголовном праве ответственность определяется обязательством понести наказание. Можно отметить место, занимаемое здесь идеей обязательства: обязательства возместить ущерб и обязательства подвергнуться наказанию. Ответственным является тот, кто подчиняется этим обязательствам. Все это представляется достаточно ясным. Но, с другой стороны - или скорее с нескольких сторон сразу - в понятийной сфере царит расплывчатость. Прежде всего вызывает удивление, что этот термин, имеющий весьма жесткий смысл в юридической плоскости, появился столь поздно и не слишком отчетливо вписан в философскую традицию. Затем нас озадачивает многообразие и разрозненность употреблений термина в современных контекстах - и это выходит далеко за пределы, предписанные его юридическим употреблением. Прилагательное "ответственный" влечет за собой много разных дополнений: вы ответственны за последствия ваших поступков, но также ответственны за других, в той мере, в какой они находятся у вас на иждивении или под вашим попечительством, а в некоторых случаях - гораздо больше этой меры. В предельных случаях вы ответственны за все и вся. В этих расплывчатых употреблениях соотнесенность


с обязательством не исчезла; она стала обязательством возвратить известные долги, взять на себя известную нагрузку, выполнить известную договоренность. Словом, это - обязательство сделать что-либо, которое выходит за рамки вознаграждения и наказания. Такая чрезмерность столь настойчива, что именно в последнем значении этот термин навязывает сегодня себя моральной философии - вплоть до того, что берет на себя все, что можно, и становится "принципом" у Ханса Йонаса, и в значительной степени - у Эмманюэля Левинаса. Расширение значений происходит по всем направлениям благодаря случайным ассимиляциям, на которые наталкивает полисемия глагола отвечать: не только отвечать за..., но и отвечать на... (вопрос, призыв, наказ и т. д.). Но это не всё. В чисто юридическом плане, помимо расширений, упомянутых в вышеприведенной дефиниции, имеющих в виду в особенности фактическую ответственность за другого или за охраняемую вещь - расширений, скорее, поля употребления, чем уровня значений - с юридической идеей ответственности соперничают "враждебные" ей понятия, появившиеся еще более недавно, нежели рассматриваемое. Мирей Дельмас-Марти кратко подводит им баланс в начале своего труда "За обычное право", где речь идет об опасности, о риске, о солидарности[9]. Таково положение вещей: с одной стороны, жесткость юридической дефиниции с начала XIX в.; с другой - отсутствие философских предшественников, засвидетельствованных под тем же именем, расширение и смещение центра тяжести, острая конкуренция новых кандидатов на структурирующую функцию, до сих пор исполнявшуюся понятием ответственности, взятой при строгой дефиниции обязательства возместить ущерб и обязательства подвергнуться наказанию.

Встретившись с этой ситуацией, я предлагаю нижеследующую стратегию. В первой части мы будем заниматься поисками " вверх по течению " от классического юридического понятия ответственности, поисками предшественника, основополагающего понятия, которое, как мы увидим, занимает ярко выраженное место в моральной философии под другим именем, нежели ответственность. Затем, во второй части, мы отправимся " вниз по течению " от классического юридического понятия


ответственности и рассмотрим филиации, производные, и даже смещения, которые привели к вышеотмеченным сдвигам смысла в современном употреблении термина "ответственность"; рассмотрим мы и натиск, которому подвергся он в чисто юридическом плане со стороны более молодых соперников. Вопрос состоит в том, чтобы узнать, до какой степени современная - внешне анархичная - история понятия ответственности проясняется благодаря той работе семантической филиации, которую мы называем " вверх по течению " и проводим в первой части.

Между вменением и воздаянием

Руководящая идея этого прояснения по направлению к истокам такова: сочетания отвечать за... и отвечать на... находятся за пределами семантического поля глагола отвечат ь, и основополагающее понятие здесь надо искать в семантическом поле глагола вменять. Во вменении располагается изначальное соотношение с обязательством, и обязательство возместить ущерб или подвергнуться наказанию образует всего лишь королларий или дополнение к нему, которое можно обозначить родовым термином воздаяние (или в словаре теории речевых актов поместить в категорию "вердиктивов").

Термин вменение был хорошо известен в эпоху, когда термин "ответственность" не имел общепризнанного применения за пределами политической теории, где он фигурирует в связи с ответственностью суверена перед британским парламентом. Правда, соотнесенность с этим экстраюридическим употреблением термина небезынтересна в той мере, в какой здесь проявляется идея подведения счетов, идея, нашедшая себе место в понятийной структуре вменения. Это смежное употребление термина "ответственность" сыграло известную роль в эволюции, приведшей к тому, что понятие "ответственность", взятое в юридическом смысле, отождествилось с моральным смыслом вменения. Но нас интересует не это. Для начала понятие вменения следует очертить в свойственной ему структуре, а уж затем - интерпретировать челночные движения между вменением и воздаянием.

Наши лучшие словари указывают, что "вменять" означает


выставлять на чей-либо счет порицаемое действие, проступок, а стало быть, действие, заранее сопоставимое с обязательством или запретом, которые это действие нарушает. Эта дефиниция позволяет уразуметь, как, исходя из обязательства или запрета что-либо делать, и через интерпретацию сначала нарушения, а потом порицания суждение о вменении приводит к суждению о воздаянии, в смысле обязательства "возместить ущерб" или "подвергнуться наказанию". Но это движение, ориентирующее суждение о вменении в сторону суждения о воздаянии, не должно способствовать забвению обратного движения, ведущего "вверх по течению": от воздаяния (rétribution) к приписыванию (attribution) действия его виновнику. Тут располагается жесткое ядро вменения. Толковый словарь Le Robert цитирует в этой связи один важный текст 1771 года (Dictionnaire de Trévoux):

Вменять некоторое действие кому-либо означает приписывать это действие ему, как его подлинному виновнику, выставлять его, так сказать, на его счет, и делать его за него ответственным.

Эта дефиниция примечательна в той мере, в какой в ней отчетливо предстает процесс деривации, приведший от приписывания к воздаянию. Подчеркнем: приписывать действие кому-либо, как его подлинному виновнику. Никогда не следует упускать из виду эту соотнесенность с действователем; но это не единственная примечательная вещь: метафора счета - "относить [действие], так сказать, на его счет" - чрезвычайно интересна[10]. Эта метафора отнюдь не является внешней по отношению к суждению о вменении - в той мере, в какой латинский глагол putare имеет в виду счет, comput [vi], что наводит на мысль о странной моральной бухгалтерии заслуг и промахов, как в бухгалтерской книге с двумя графами: приходы и расходы, кредит и дебет, ради своего рода подведения позитивного или негативного баланса (последним отпрыском этой метафоры служит книжечка французского автолюбителя с положительными и отрицательными очками, вполне физическими и вполне читабельными!). В свою очередь эта весьма своеобразная бухгалтерия наводит на мысль о своего рода моральном досье, о, как говорят по-английски,


record'е[vii], о "сборнике", куда вписываются долги и, если возможно заслуги (здесь для наших целей ближе всего подходят к идее этого странного досье сведения о судимости!). Тем самым мы доходим до полумифических фигур из великой книги долгов - книги жизни и смерти. Представляется, что эта метафора досье-баланса лежит в основе как будто бы банальной идеи подведения счетов и, внешне еще более банальной, идеи отдавания отчета в смысле докладывания, сообщения - после своего рода прочтения этого странного досье-баланса[11].

Попытки понятийной фиксации вменения следует разместить на фоне этого оборота обыденного языка, все еще изобилующего метафорами счета.

Вклад теологии реформаторов многое в этом отношении объясняет: главная идея здесь - не вменение вины или даже заслуги виновнику действия, но благодатное вменение заслуг Христовых, заслуг, обретенных на Кресте, грешнику, верующему в свою веру в эту жертву. Термин, обозначающий вменение, - соотносящийся с новозаветным греческим logizesthai через латинское imputare - тем самым абсорбируется в гравитационное пространство учения об оправдании верой. Радикальное основание этого учения состоит в Христовой justitia aliena [справедливости для чужих] независимо от собственных заслуг грешника. По правде говоря, необходимо пройти вглубь истории дальше Лютера, к номинализму Оккама и учения Дунса Скота об acceptio divina [божественном приятии], и еще дальше, к толкованию апостолом Павлом веры Авраамовой (Быт., 15, 6): "Авраам поверил Господу, и Он вменил ему это в праведность" (Послание к Римлянам, 3,28; 4, 3, 9, 22; Послание к Галатам, 3, 6). На всем протяжении этой длительной предыстории понятия "вменение" основной акцент делался на том, как Господь "принимает" грешника во имя Своей "вышней справедливости". Именно таким образом понятие вменения оказалось спроецированным на понятийную сцену в связи с теологическими конфликтами XVI века, когда католическая Контрреформация отвергла Лютерову доктрину об оправдании sola imputatione justitiae Christi [одним лишь вменением справедливости Христовой]. Среди соседствовавших идей, идей Контрреформации, пожалуй, не следовало бы пренебрегать


местом, которое занял в попытках теодицеи вопрос о вменении зла. После всего этого можно вынести на обсуждение следующий вопрос: чем юридическое понятие вменяемости обязано теологическому контексту? Акцент, ставящийся на "способности" (Fähigkeif) в понятии imputativitas [вменяемости], преобразован ном в немецком в Imputabilität, а затем переведенном на немецкий как Zurechnungsjähigkeit и даже Schuldfähigkeif [viii], наводит на мысль об обращении скорее к аристотелическому понятию естественной предрасположенности, очевидно, противостоящему доктрине внешнего (в смысле приходящего извне) "оправдания" у Лютера. Кажется вполне разумным счесть доктрину естественного права людей источником не просто независимым, но и антагонистичным по отношению к теологическому. У Пуфендорфа и его сторонников основной акцент ставится на (право)"способность" действователя, а уже не на верховную "справедливость" Господа[12].

Это понятие вменяемости - в смысле "способности к вменению" (моральному и юридическому) - образует ключ, необходимый для того, чтобы понять последующие старания Канта сохранить двойную - космологическую и этическую - артикуляцию термина вменения (как мы видели, обыденный язык отмечен ею до сих пор) как суждения, приписывающего кому-либо порицаемое действие как его подлинному виновнику. Сила идеи вменения у самого Канта состоит в сочетании двух более простых идей: приписывания действия некоему действователю и моральной, как правило, негативной квалификации этого действия. В "Метафизике нравов" Zurechnung (imputatio) в моральном значении определяется как "суждение, в котором кто-то рассматривается как виновник Urheber (causa libera)[ix] поступка (Handlung), называющегося в этом случае Tat (factum) и подчиняющегося законам". Эта дефиниция остается неизменной в "Учении о праве":

Действием (Tat) называется поступок в том случае, если он подчинен законам обязательности, и следовательно, если субъект рассматривается в этой обязательности в соответствии со свободой его произвола. Действующее лицо рассматривается благодаря такому акту как причина (Urheber) результата (Wirkung), и этот последний вместе с самим поступком может быть ему


вменен, если до этого известен закон, по которому на него налагается какая-то обязательность... Лицо - это тот субъект, чьи поступки могут быть ему вменены. Вещь - это предмет, которому ничто не может быть вменено[13].

Но если мы хотим докопаться до корней этого космологоэтического образования идей вменения и вменяемости у Канта, то надо начинать не с "Метафизики нравов" и не с "Критики практического разума", а еще меньше - с "Учения о праве", но с "Критики чистого разума" и переходить прямо к третьей "космологической антиномии" "Трансцендентальной диалектики", где понятие вменения помещено в апоретическую ситуацию, откуда его поистине никогда невозможно изъять.

Нам известны термины формулировки этой антиномии.

Тезис:

Причинность по законам природы есть не единственная причинность, из которой можно вывести все явления в мире. Для объяснения явлений необходимо еще допустить свободную причинность.

Антитезис:

Нет никакой свободы, все совершается только по законам природы. [Кант, Критика чистого разума, М. 1994, С. 278-279].

Стало быть, надо начинать с этого, с двух способов, какими событие настает, а настает оно благодаря тяге вещей или фонтанированию свободной спонтанности. Само собой разумеется, что идею вменения надо расположить рядом с тезисом: сначала в доказательстве, затем - в примечании к третьей антиномии. Правда, в доказательстве слова "вменение" нет, но есть лишь то, что образует его корень, т. е. понятие "абсолютной спонтанности причин", каковая, сказано у Канта, "состоит в способности само собой (von Selbst) начинать тот или иной ряд явлений, продолжающийся далее по законам природы, стало быть трансцендентальную свободу" (С. 280). Таков корень: изначальная способность к инициативе. Отсюда проистекает идея вменяемости (Imputabilität), впервые представленная в примечании:

“Трансцендентальная идея свободы, конечно, далеко не исчерпывает всего содержания, обозначенного этим словом психологического понятия, имеющего главным образом эмпирический


характер, - эта идея выражает лишь абсолютную спонтанность действия как истинное основание его самостоятельности - но тем не менее именно она составляет постоянный камень преткновения для философии, которая испытывает непреодолимые трудности, допуская такого рода безусловную причинность свободы" [Критика чистого разума, С. 282].

Таким образом, вменяемость, взятая в своем моральном смысле, является менее радикальной идеей, "абсолютная спонтанность действия". Но ценой такого радикализма является столкновение с неотвратимо антиномичной ситуацией, когда два типа причинности - причинность свободная и причинность природная - противостоят друг другу без возможности компромисса; сюда добавляется то, что "начало относительное" трудно помыслить посреди общего хода вещей, каковой обязывает отграничивать идею "начала в причинности" (являющейся свободной) от идеи "начала во времени" (предполагаемого начала мира и реальности в целом[14]).

Вот до чего может дойти - в рамках первой Критики - понятийный анализ идеи вменяемости в плане ее двоякой, космологической и этической, артикуляции. С одной стороны, понятие трансцендентальной свободы остается пустым, продолжая ожидать своего сопряжения с моральной идеей закона. С другой - в качестве космологического корня этико-юридической идеи вменяемости оно выводится в резерв и остается вне игры.

Именно здесь вторая Критика и вводит решающую связь, связь между свободой и законом, связь, в силу которой свобода образует ratio essendi [основание для бытия] закона, а закон - ratio cognoscendi [основание для познания] свободы. Только теперь свобода и вменяемость совпадают между собой.

В рамках того, что впоследствии Гегель назовет "моральным мировоззрением", сцепленность между двумя обязанностями - обязанностью действовать по закону и обязанностью возместить убыток или подвергнуться наказанию - тяготеет к самодостаточности до такой степени, что затемняет проблематику космологической


свободы, от которой между тем зависит идея приписывания действия кому-либо как его подлинному виновнику. Этот процесс устранения идеи космологической свободы опирается на одну лишь "Критику практического разума" и, например, у Кельзена в "Чистой теории права", приводит к полной морализации и юридизации вменения[15]. По окончании этого процесса можно сказать, что идея воздаяния (за вину) вытеснила идею приписывания (действия его виновнику). Чисто юридическая идея ответственности, понимаемой как обязательство возместить ущерб или подвергнуться наказанию, может считаться понятийным результатом этого смещения. Остаются два обязательства: восстановить то, что было нарушено нарушением, и возместить ущерб или подвергнуться наказанию. Итак, юридическая ответственность проистекает из скрещения этих двух обязательств, когда первое оправдывает второе, а второе санкционирует первое.

Современная идея ответственности: взорванное понятие

Во второй части этого исследования я задался целью попытаться осмыслить современное вторичное расширение идеи ответственности за пределы кантовского наследия.

Вменение и "аскрищия"

Это - надо признать, весьма анархичное - вторичное расширение сделалось возможным благодаря (в высшей степени различным) интерпретациям идеи свободной спонтанности, сохраненной Кантом на фоне моральной идеи вменения, понимаемой как космологическая идея, и произошло это за счет упомянутой антиномии. Общая черта этих попыток - сбрасывание ярма обязательств, которые у Кельзена и неокантианской школы в целом приводят к постепенной полной морализации цепочки, образуемой поступком, его последствиями и различными модальностями воздаяния за те из последствий, что провозглашены противоречащими закону. Существует и противоположный процесс: деморализация корней вменения, характеризующая попытки восстановить понятие "способности" к действию, а значит, "способности" к "вменяемости"; этот процесс характерен для сторонников естественного права. Если бы эта затея удалась, то понятие ответственности


- в конечном итоге сместившее понятие вменения до такой степени, что ответственность стала синонимом вменения и в конечном счете заменила его в современных словарях - могло бы вновь претерпеть приключения, которые не исключат новых попыток реморализации ответственности, но на других путях, нежели обязательства в смысле морального принуждения или интериоризированного социального принуждения. Возможно, нечто упорядоченное получится из сопоставления того, что я называю попыткой деморализации корня вменения и попыткой реморализации осуществления ответственности.

Прошу извинения за схематичный характер этого предприятия, наверное, несоразмерного этой статье, которая имеет целью всего-навсего предложить читателю начертанную весьма грубыми штрихами таблицу для ориентации.

Попытки нового обращения к идее свободной спонтанности делались несколькими способами, которые я, со своей стороны, попытался свести в теории человека действующего и страдающего. Тем самым мы имеем, с одной стороны, идеи аналитической философии, а с другой - идеи феноменологии и герменевтики.

Первые распределяются между философией языка и теорией действия. Из анализов, относящихся к философии языка, я выделю теорию "аскрипции", сформулированную П. Стросоном в книге "Индивиды"[16], теорию, оказавшую влияние на столь значительных юристов, как Л. А. Харт, о чьей знаменитой статье "Аскрипция ответственности и прав"[17] я напоминаю. Стросон изобрел термин "аскрипция", чтобы обозначить предикативную, единственную в своем роде, операцию, состоящую в приписывании кому-либо некоего действия. Рамки его анализа образует общая теория идентификации "базовых частных", т.е. субъектов атрибуции, не сводимых ни к чему иному, т. е. предполагаемых во всякой попытке деривации - попытке, отталкивающейся от существования индивидов, притязающих на большую фундаментальность. Согласно Стросону, существует всего две их разновидности: пространственно-временные тела и личности. Какие предикаты мы приписываем самим себе как личностям? Ответ на этот вопрос и есть определение "аскрипции". Стросон дает три ответа: 1. Мы приписываем себе два вида предикатов, физические


и психические (X весит шестьдесят килограммов, X вспоминает о недавнем путешествии); 2. Мы предицируем эти две разновидности свойств одной и той же сущности, личности, а не двум различным сущностям, скажем, душе и телу; 3. - Психические предикаты таковы, что они сохраняют один и тот же смысл независимо от того, атрибуируем ли мы их себе или отличающемуся от нас другому (я понимаю ревность независимо от того, идет ли речь о Петре, Павле или обо мне). Эти три правила "аскрипции" совместно определяют личность как "базовое частное", сразу и вложенное в тела, и отличное от них. В основном нет никакой потребности сопрягать этот sui generis метод атрибуции с какой-то метафизикой субстанций. Достаточно уделить внимание необъятным лингвистическим правилам идентификации посредством "аскрипции".

Теория аскрипции интересует нас на данном этапе нашего собственного исследования в той мере; в какой из всех предикатов в центр теории "аскрипции", по существу, ставится тот, что обозначается термином "действие". Отношения между действием и действователем тем самым покрываются рассматриваемой теорией "аскрипции", а значит, атрибуцией конкретных предикатов конкретным базовым частным, без учета отношений к моральным обязательствам и с единственной точки зрения идентифицирующего соотнесения с базовыми частными. По этой причине я причисляю теорию "аскрипции" к попыткам деморализовать понятие вменения.

Я не утверждаю, что теории "аскрипции" достаточно для реконструкции понятия ответственности, менее зависящего от идеи обязательства - идет ли речь об обязательстве сделать что-либо, об обязательстве возместить ущерб или же об обязательстве подвергнуться наказанию. Но заслугой этой теории является то, что она открыта морально нейтральному исследованию действия. Доказательство того, что теория "аскрипции" образует лишь первый шаг в этом направлении, состоит в необходимости дополнить ее - на собственно лингвистической территории - семантикой дискурса, сосредоточенного вокруг вопроса об идентифицирующей референции, каковая представляет личность не иначе как одну из вещей, о которых говорят;


и прагматикой языка, где акцент делается уже не на смысле и референции высказываний, но на самих высказываниях, как в случае с теорией речевых актов (Speech acts): обещать, извещать, командовать, наблюдать и т. д. Тогда на втором этапе становится легитимным попытаться отделить высказывающего от высказывания, тем самым продолжив процесс отрыва высказывания-как-акта от высказывания-как-предложения. Тем самым можно наметить акт самообозначения говорящего и действующего субъекта и сопоставить теорию аскрипции, которая рассматривает личность опять-таки со стороны, с теорией высказывания, где высказывающаяся личность сама обозначает себя как говорящую и действующую, и даже действующую, говоря, - как происходит в случае с обещанием, возведенным в модель всех речевых актов.

Такова - в аналитической философии - первая половина продвижения в сторону реконструкции идеи свободной спонтанности. Вторую половину пути можно занять теорией действия. Наиболее поучительными путеводителями здесь служат "Философские исследования" позднего Витгенштейна и скрупулезные анализы Д. Дэвидсона из "Опытов о действиях и событиях"[18]. Из только что указанных работ следует, что и в теории действия есть семантическая фаза, состоящая в рассмотрении фраз действия (Брут убил Цезаря), и фаза прагматическая, заключающаяся в рассмотрении идей оснований для действия и потенции действия. Рассмотрение этого последнего понятия (англ. agency) вновь подводит анализ действия к окрестностям Аристотелевой теории праксиса.

Именно на этом уровне - когда речь идет о том, чтобы подняться от действия как публичного события к его интенциям и движущим причинам как частным событиям, а от них - к действователю как к тому, кто может - обнаруживаются неожиданные совпадения и пересечения между аналитической философией и философией феноменологической и герменевтической.

По существу, этой последней хорошо бы заняться вопросом, который остался непроясненным в понятии самообозначения субъекта речи и субъекта действия. В переходе от высказывания к высказывающемуся и в переходе от действия к действователю


фигурирует проблематика, с которой невозможно справиться ресурсами какой бы то ни было лингвистической философии. Речь идет о смысле, сопрягаемом с ответами на вопрос кто? (кто говорит? кто действует? кто рассказывает о своей жизни? кто обозначает себя в качестве виновника, морально ответственного за свои поступки?). Тем самым получается, что отношения действия к совершившему его действователю представляют собой всего-навсего частный случай, правда, в высшей степени значимый: случай отношения между "Я" и совокупностью совершенных им поступков, будь те мыслями, речами или действиями. Однако же это отношение противопоставляет рефлексии крайнюю непрозрачность, о которой настойчиво говорят метафоры, в каковые облекается свидетельство нашей способности к действиям. Аристотель, первым предпринявший подробное описание "предпочтительного выбора" и "обдумывания", совершенно не располагает понятиями, характеризующими человеческие действия; понятиями, которые отличали бы человеческую способность к действиям от принципа, внутренне присущего физическому движению. Действия, которые "зависят от нас"[19], являются для действователя тем же, чем дети - для их родителей, или же орудия труда и рабы - для своих хозяев. После Локка философы Нового времени добавили здесь лишь одну новую метафор, как мы видим у Стросона в его теории аскрипции, когда этот последний объявляет, что физические и психические предикаты личности "принадлежат ей как собственность", что личность "обладает" ими, что они - "ее". Эта "мойность" [mienneté] способности к действию как будто бы обозначает простейший факт, то знаменитое "я могу", которое с большой настойчивостью отстаивал Мерло-Понти.

Единственным путем, открытым для понятийного преодоления метафор порождения, хозяйства и обладания, остается долгий путь анализа апорий, родственных вышеупомянутой кантовской антиномии причинности. В действительности простое и чистое возвращение к Аристотелю невозможно. В его философии не находится места антиномиям причинности, которые сделала неизбежными наука Галилея и Ньютона. Аристотелева философия действия остается воздвигнутой на основе философии


природы, и эта основа остается в значительной степени анимистической. А вот для нас непрерывность между природной причинностью и причинностью свободной нарушена. Причинности следует преодолеть рывком и попытаться создать феноменологию их сплетения. И тогда надо будет подумать о феноменах, как исходящих из инициативы, из вмешательст ва, при котором можно констатировать ввязывание действователя, совершающего действие, в мировой ход вещей; ввязывание, которое производит реальные изменения в мире. То, что мы можем репрезентировать это воздействие человека-действователя на вещи посреди мирового хода вещей только в виде соединения нескольких разновидностей причинности - вот что следует без обиняков признать понятийной непреложностью, связанной со структурой действия как инициативы - т. е. началом ряда эффектов в мире. Разумеется, у нас есть живое чувство, доверительная уверенность в том, что мы "можем-делать" всякий раз, как действие, которое в наших силах, совпадает с результатами вмешательства, осуществляемого всевозможными завершенными и относительно замкнутыми физическими системами. Но это непосредственное понимание, это свидетельство о "возможности-делать" можно воспринять понятийно лишь в виде соревнования нескольких причинностей. Прохождение через антиномию кантовского стиля, а затем преодоление этой антиномии в различных созданных ad hoc моделях инициативы или вмешательства[20] не имеют других функций, кроме возведения на рефлексивный уровень уверенности, сопрягаемой с феноменом "я могу", с невозможностью искоренить свидетельства, выносимые о самом себе человеком (право)способным.

Переформулировка юридического понятия ответственности

Под знаком нового развертывания понятия ответственности я хотел бы разместить, с одной стороны, трансформации, вписывающиеся в юридическое поле, а с другой - эволюции, касающиеся нравственности и выходящие далеко за пределы права.

Касательно возобновления идеи ответственности в юридическом плане я хотел бы подчеркнуть один аспект проблемы, возникший


в гражданском праве, где, как мы напомнили, ответственность состоит в обязательстве возместить ущерб. Известная депенализация ответственности, конечно, уже имплицирована простым обязательством возмещения. В таком случае можно подумать, что, кроме идеи наказания, предстоит исчезнуть и идее вины (проступка). Разве мы не считаем вину в высшей степени наказуемой? Теперь это не так. Похоже, что Гражданский кодекс продолжает говорить о вине, чтобы сохранить три идеи, а именно - что было совершено правонарушение, что совершивший его знал норму и, наконец, что он являлся хозяином своих действий до такой степени, что не мог действовать иначе. Таким образом, в классическом гражданском праве идея вины оказывается отделенной от идеи наказания, но тем не менее остается сопряженной с идеей обязательства возместить убытки. Но сегодня этот статус кажется весьма непрочным в понятийном отношении. Вся современная история того, что называют правом ответственности в техническом смысле термина, склонна к тому, чтобы уступить место идее ответственности без вины - под давлением таких понятий, как солидарность, безопасность и риск, склонных занять место идеи вины. Все происходит так, будто депенализация гражданской ответственности имеет в виду и ее полную декульпабилизацию[x].

Но можно ли довести эту операцию до конца? Поставленный вопрос на самом деле состоит в том, чтобы узнать, приводит ли замена идеи вины идеей риска - парадоксальным образом - к полной дереспонсабилизации[xi] действия. Тогда соотнесенность с виной в поле гражданской ответственности останется невозможной. Этот вопрос был поставлен и М. Дельмас-Марти в книге "За обычное право", и Ф. Эвальдом в книге "Государство благосостояния[21]". Можно сослаться и на статью Лоранса Анжеля "К новому подходу к ответственности", опубликованную в журнале "Эспри[22]". Все эти авторы исходят из констатации того, что отправная точка права ответственности смещается с акцента, еще недавно ставившегося на том, кто предположительно причинил ущерб, и сегодня, как правило, переносится на жертву, которую понесенный ею ущерб ставит в позицию требования воздаяния, т. е. чаще всего - предоставления компенсации. В законе 1898 г. о несчастных случаях на производстве, который сделал обязательным


для предприятий страховку рисков, нам показали первое выражение широкомасштабного перехода "от индивидуального управления виной к социализированному управлению риском" (L. Engel, op. cit., p. 16). "В устройстве системы сразу и автоматического, и подложного возмещения ущерба, - замечает автор, - выражается потребность гарантировать возмещение при отсутствии поведения, приводящего к виновности" (ibid). Тем самым объективная оценка предрассудка тяготеет к тому, чтобы затушевать оценку субъективной связи между действием и его виновником. Несомненно, отсюда возникает идея ответственности без вины.

Такой эволюции можно радоваться в той мере, в какой тем самым превозносится важная моральная ценность, а именно - солидарность, несомненно, более достойная уважения, чем более утилитарная ценность безопасности. Но приводящие к извращениям последствия этого сдвига могут насторожить. Эти последствия вызываются неимоверным расширением сферы рисков и изменением их масштаба в пространстве и во времени (вся рефлексия Ханса Йонаса, которую мы будем разбирать впоследствии, исходит из этой самой идеи); в предельном случае всякая приобретенная неспособность, воспринятая как понесенный ущерб, может открыть двери праву на возмещение при отсутствии какой бы то ни было доказанной вины. Извращенный эффект состоит в том, что чем больше расширяется сфера рисков, тем более неотложными и срочными становятся поиски ответственного, т. е. той физической или моральной личности, которая способна возместить ущерб и предоставить компенсацию. Все происходит так, будто размножение случаев виктимизации вызывает пропорциональное усиление того, что вполне можно назвать новым социальным ростом обвинения. Этот парадокс потрясает: в обществе, которое только и говорит, что о солидарности; в заботе об избирательном укреплении философии риска - мстительные поиски ответственного рав носильны рекульпабилизации идентифицированных лиц, причинивших ущерб. Достаточно напомнить, с каким сарказмом общественное мнение приняло пресловутого "ответственного, но невиновного" - изобретение г-жи Жоржины Дюфуа...[xii]


Но существуют и другие, более тонкие последствия. В той мере в какой в тяжбах, дающих повод для возмещения убытков по большей части задействованы договорные отношения, - подозрительность и недоверие, разжигаемые охотой на ответственного, склонны к тому, чтобы подорвать весь капитал доверия, на котором зиждутся все поручительские системы, лежащие в основе договорных отношений. Но это не всё: добродетель солидарности, к которой обращаются в поддержку исключительных притязаний философии риска, движется к утрате своей преобладающей этической позиции из-за той самой идеи риска, которая ее и породила - по мере того как защита от риска ориентируется скорее на поиски безопасности, нежели на утверждение солидарности. Еще более фундаментальный изъян: если виктимизация является случайной, то и ее истоки тяготеют к тому, чтобы сделаться случайными в силу расчетов вероятности, из-за которой все возможности размещаются под знаком случайности. Таким образом, будучи отделенным от проблематики решения, действие попадает под знак фатальности, каковая является полной противоположностью ответственности[23]. Ведь фатальность - это никто, а ответственность - кто-то!

Именно в связи с такими извращенными эффектами сегодня раздаются голоса в поддержку более уравновешенной проблематики (Мирей Дельмас-Марти говорит о "рекомпозиции пейзажа"), согласно которой вменение ответственности вначале необходимо отчетливее отделить от требования возмещения ущерба, с тем чтобы в конечном счете лучше скоординировать их: идея возмещения ущерба отступает на уровень приема управления риском, как одним из измерений человеческого взаимодействия. Тем самым обнаруживается остаточная загадка <

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...