Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Память, история, забвение.Ч.2.История.Эпистемология.2000. (Рикёр П.) 8 глава




Этим союзом между измерением большой длительности и макроисторией определяется вклад второго поколения «Анналов» в историю ментальностей. Здесь следует помимо триады иерархизированных длительностей принять во внимание и другую, а именно: триаду экономического, социального и культурного. Но последняя ступень этой трехступенчатой ракеты, по

20 Я детально изложил эпистемологию, разработанную Броделем в его основополагающем труде «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа И», в первом томе книги «Время и рассказ» (с. 240-250). В этой связи я предпринял попытку, как я сказал бы сегодня, нарративистской реконструкции произведения, где я склонен считать само Средиземное море почти что действующим лицом великой геополитической интриги.

Глава 2. Объяснение/понимание

остроумному выражению Пьера Шоню, сторонника серийной, квантитативной истории, не менее, чем две другие ее ступени, подчинена методологическим правилам, которые диктует выбор в пользу большой длительности. Приоритет, отдающийся повторяемым, серийным, квантифицируемым фактам, действителен так же в сфере ментального, как и в сфере экономического и социального. И тот же фатализм, внушенный зрелищем неумолимого давления экономических сил и усугубленный видом постоянства обитаемых географических пространств, склоняет к концепции человека, подавляемого силами более могущественными, нежели его собственные, как о том свидетельствует другой выдающийся труд Броделя, «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» (1979). Далеко ли отсюда до стальной клетки Макса Вебера? Не воспрепятствовал ли экономизм развертыванию этой третьей ступени, как об этом можно судить по сдержанному отношению Броделя к идеям Макса Вебера о протестантской этике и капитализме? Не реализовалась ли мечта истории об объединении смежных социальных наук исключительно в пользу антропологии, запуганной структурализмом, вопреки надежде историзировать последний? Во всяком случае, Бродель до конца своих дней решительно противопоставлял идею целостной (totale) истории угрозе ее распыления.

В итогах, которые журнал в 1979 году подводит своему пятидесятилетнему пути21, издатели напоминают, что объединившееся вокруг журнала сообщество стремилось предложить «скорее программу, чем теорию», однако признают, что множественность объектов, подвергаемых все более специализированному, технически все более сложному анализу, грозит «возрождением соблазна кумулятивной истории, когда достигнутые результаты значат больше, чем поставленные вопросы». Жак Ревель напрямую касается этой угрозы в статье, являющейся как бы продолжением цитированной выше статьи А. Бюргьера и озаглавленной «История и социальная наука: парадигмы "Анналов"» (р. 1360-1377). В чем, спрашивает он, «единство интеллектуального движения, история которого насчитывает уже полвека?» «Что общего между чрезвычайно согласованной программой первых лет и явным расхождением направлений в последующем?» Ревель предпочитает говорить об отдельных парадигмах, сменявших одна другую, но не вы-

21 Les Annales, 1929-1979 // Annales, 1979, p. 1344-1375.

Часть вторая. История/Эпистемология

тесненных. Отказ от абстракций, выбор в пользу конкретного против схематизма затрудняют формулирование этих парадигм. В первые годы существования журнала бросается в глаза относительное доминирование экономического и социального, при том, что социальное никогда не становилось «объектом систематической, четкой концептуализации... оно в большей мере - место всегда открытой инвентаризации соответствий, отношений, на которых основана взаимозависимость феноменов». Здесь скорее можно видеть стремление сплотить вокруг истории группу социальных наук, включая социологию и психологию, и организовать сопротивление «подчас терроризирующему антиисторизму», к которому подводят нас «Печальные тропики» (1955) и «Структурная антропология» (1958) Клода Леви-Строса, чем содержательную структуру, которая поддерживала бы одновременно и эти чаяния и это сопротивление. Поэтому здесь трудно выявить ставку на непрерывность и, еще менее того, на прерывность. Никто не знает точно, «какая констелляция знания распадается на наших глазах в течение вот уже двадцати лет». Является ли человек сам по себе, если можно так выразиться, объединяющей темой «особого порядка научного дискурса», так, чтобы можно было связать с постепенным исчезновением этого переходного объекта последующее дробление исследовательского поля? Автору статьи понятны слова о распаде истории, в частности то, что говорит Ф. Досс о «раздроблении истории» (Г«histoire en miettes»); он поддерживает отказ и убежденность, связанные с требованием возврата к целостной (globale), или тотальной, истории, - отказ от внутренних перегородок, убежденность в необходимости связности, конвергентности. Но он не может скрыть беспокойства: «Все происходит так, как если бы программа глобальной истории предлагала лишь одну нейтральную раму для наслоения отдельных историй, упорядочение которых явно не создает затруднений». Отсюда - вопрос: «Раздробленная история - или история в процессе построения?» Автор не предлагает решения.

Что же сталось, в этом концептуальном тумане, с историей ментальностей, не упомянутой в данном «итоге инвентаризации»? (Не упомянуты, впрочем, и другие важнейшие ветви древа истории.)

Нашлись историки, которые перед лицом этих вопросов и сомнений сумели сохранить интеллигибельный курс в области истории ментальностей, - пусть даже им пришлось ради этого передать последнюю под покровительство других наук. Напри-

http://filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000834/st002.shtml

 

Часть 4.

Глава 2. Объяснение/понимание

мер, Робер Мандру, все творчество которого проходит под эгидой «исторической психологии»22. Именно ему «Encyclopaedia Universalis» доверила представление и обоснование истории мен-тальностей23. Мандру так определяет свой объект: «[Историческая ментальность] ставит своей целью воссоздание поведения, высказываний и умолчаний, выражающих коллективное мировосприятие и коллективные чувствования; представления и образы, мифы и ценности, признанные или пассивно усвоенные группами либо обществом в целом и составляющие содержание коллективной психологии, являются главными объектами исследований». (Можно видеть, что «ментальность» у франкоязычных авторов приравнивается к немецкому понятию «Weltanschauung», наше понятие ментальное™ - как бы перевод его.) Что касается метода, то «историческая психология», которой сам Мандру придерживается, опирается на оперативные концепты, имеющие точное определение: видение мира, структура, конъюнктура. С одной стороны, видение мира обладает собственной внутренней связностью, с другой - определенная структурная непрерывность придает ему замечательную устойчивость. Наконец, ритмы и колебания, продолжительные и краткие, размечают конъюнктурные пересечения. Мандру выступает, таким образом, как историк коллективной ментальности, который склонен больше всего доверять интел-лигибельности истории ментальностей, в духе, близком Лаб-руссу (структура, конъюнктура, событие), и меньше всего - в отличие от Мишеля де Серто - психоаналитическому переписыванию заново коллективной психологии.

Жан Пьер Вернан, также в русле школы «Анналов», публикует в 1965 году свой главный труд, впоследствии много раз переиздававшийся, «Миф и разум у греков»24, который он именует «Очерк исторической психологии» и помещает под патронаж психолога Иньяса Мейерсона (ему же посвящен труд), в близком соседстве с другим эллинистом, Луи Герне. Речь идет об «исследованиях, посвященных внутренней истории грека, его

22 Mandrou R. Introduction? la France moderne. Essai de psychologie historique (1961), r??d., Paris, Albin Michel, 1998. De la culture populaire en France aux XVIIe et XVIIIe si?cles et La Biblioth?que bleue de Troyes (1964), r??d, Paris, Imago, 1999. Magistras et Sorciers en France au XVIIe si?cle. Une analyse de psychologie historique, Paris,?d. du Seuil, 1989.

23 Encyclopaedia Universalis, 1968, t. VIII, p. 436-438.

24 VernantJ.-P. Mythe et Pens?e chez les Grecs:?tudes de psychologie historique, Paris, Maspero, 1965; r??d., La D?couverte, 1985.

Часть вторая. История/Эпистемология

ментальной организации, переменам, затронувшим его с VIII по IV вв. до нашей эры, всю картину его деятельности и психологических функций, как-то: рамки пространства и времени, память, воображение, личность, воля, символические практики и использование знаков, способы рассуждения, мыслительные категории» («Mythe et Pens?e chez les Grecs», p. 5). Спустя двадцать лет Вернан признает, что метод его близок структурному анализу, применяемому многими учеными к другим мифам или группам мифов; среди них - Марсель Детьен, в соавторстве с которым он публикует «Уловки рассудка: metis греков» (Flammarion, 1974). На работе, опубликованной в соавторстве с Пьером Видаль-Наке, «Миф и трагедия в Древней Греции» (Maspero, 1972), безусловно лежит та же печать. Примечательно, что Жан Пьер Вернан не порывает с гуманизмом первого поколения «Анналов». В конечном счете ему важен извилистый путь, ведущий от мифа к разуму. Как и в «Мифе и трагедии», речь идет о том, чтобы показать, «каким образом сквозь античную трагедию V века проступают первые, еще нечеткие, черты человека - субъекта действия, хозяина своих поступков, ответственного за них, субъекта, наделенного волей» («Mythe et Pens?e chez les Grecs», p. 7). Автор подчеркивает: «От мифа к разуму: таковы были два полюса, между которыми, как это видно при панорамном обозрении в заключении книги, как бы разыгрывались судьбы греческой мысли» (ibid.); при том не оставлен без внимания специфичный и даже странный характер этой формы ментальное™, о чем свидетельствует исследование «превращений этой особой, типично греческой, формы изворотливого ума, который весь - хитрость, лукавство, пронырливость, обман и находчивость в любом виде», metis греков, «не восходящий полностью ни к мифу, ни к разуму» (ibid.).

Как бы то ни было, главное направление истории менталь-ностей в рамках «Анналов» вынуждено было при втором поколении, поколении Лабрусса и Броделя, и еще более - в пору так называемой «новой истории», перейти к защите - не вполне уверенной -- своего права на существование; с одной стороны, мы становимся свидетелями утраты опоры, что позволило заговорить о раздробленной истории, и даже - об истории «в осколках», с другой, именно благодаря этой распыленности - об определенном улучшении ситуации: так, вся история мен-тальностей, полностью, фигурирует особняком среди «новых объектов» «новой истории» в третьем томе коллективного труда «Писать историю», во главе которого стояли Жак Ле Гофф и

Глава 2. Объяснение/понимание

Пьер Нора. В едином раду с «новыми проблемами» (часть первая) и «новыми подходами» (часть вторая), история ментально-стей обретает самостоятельность в момент, когда проект тотальной истории оказывается размытым. От прежней опеки со стороны экономической истории у некоторых авторов осталось пристрастие к большой длительности и количественному анализу, за счет устранения фигуры человека эпохи гуманизма, бывшей еще объектом притяжения для Блока и Февра. В частности, история климата поставляет свои мерки и методы этой «истории без людей»25. Такое упорное пристрастие к серийной истории подчеркивает, в силу контраста, концептуальную расплывчатость понятия ментальное™ под пером тех, кто покровительствует этой специфической истории. В этом отношении характеристика, данная Жаком Ле Гоффом этому «новому объекту»26, а именно, ментальностям, является для последовательной мысли еще более обескураживающей, чем предыдущие «инвентарные итоги» Дюби и Мандру. Возрастание значения топоса (topos) - предвещавшее его вероятный отход на задний план - Марсель Пруст приветствовал словами, которые не могли не внушить беспокойства: «Ментальность мне по вкусу. Так запускаются в обиход новые слова». Имеет ли это выражение под собой научную реальность, обладает ли содержательной связностью - вопрос остается нерешенным. Исследователь тем не менее хочет верить, что сама неопределенность понятия делает его способным вывести нас «за пределы истории» («au-del? de l'histoire»), читай: экономической и социальной истории. Тем самым история ментальностей предлагает «переселение [...] всем, кто пострадал от интоксикации экономической и социальной историей и, в первую очередь, вульгарным марксизмом», перемещая их в «ту потусторонность» («cet ailleurs»), каковую можно было усмотреть в ментальное™. Таким способом находят удовлетворение чаяния Мишле, поскольку «воскресшим morts-vivants* возвращается живой облик» («Писать историю»). В то же самое время восстанавливается связь с Блоком и Февром; понятие мен-тальности модулируют на манер этнологов и социологов соответственно эпохам и среде. Если здесь говорить об археологии, это будет не в том смысле, какой придал этому слову М. Фуко,

25 Leroy-Ladurie E. Histoire du climat depuis Tan mil. Paris, Flammarion, 1967.

26 Le GoffJ. Les mentalit?s: une histoire ambigu? // Faire de l'histoire, t. III, Nouveaux Objets, p. 76-94.

* см. с. 504-514 наст, издания.

Часть вторая. История/ Эпистемология

а в обычном смысле стратиграфии. Ментальное™ функционируют автоматически, без ведома их носителей: это не столько оформленные, высказанные мысли, сколько общие места, в той или иной мере расхожее культурное наследие, картины мира, запечатлевшиеся в том, что отваживаются называть коллективным бессознательным. Если история ментальностей смогла на какое-то время по праву занять место среди «новых объектов», это произошло в результате расширения ее документальной сферы, с одной стороны, за счет всякого следа, ставшего коллективным свидетелем эпохи, с другой - за счет любого документа, касающегося отклонений в поведении относительно господствующей ментальное™. Этим колебанием понятия между господствующим и маргинальным - в силу несоответствий, обнаруживавших отсутствие у современников со-временности, совпадения во времени (contemporan?it?), - по всей видимости, оправдывалось обращение к категории ментальностей, несмотря на ее семантическую зыбкость. Но в таком случае в качестве нового объекта должна была бы рассматриваться не история ментальностей как таковая, а темы, в беспорядке собранные в третьем томе книги «Писать историю», от климата и до праздников, включая книгу, тело27 и не названные глубокие переживания частной жизни28; не забыты также девушка и смерть29.

Это занесение понятия ментальное™ в число «новых объектов» истории благодаря упомянутому выше его расширению совершенно необоснованно. Глубинная причина отрицания этого факта не сводится к указанию на семантическую расплывчатость понятия: она вызвана более серьезной путаницей, а именно - недифференцированной трактовкой понятия одновременно как предмета изучения, как категории социального отношения, иного характера нежели отношение экономическое или политическое, и как способа объяснения. Такое смешение следует отнести на счет наследия Л. Леви-Брюля и его понятия «примитивной ментальное™». Примитивной ментальностью объясня-

27 Delumeau J. La Peur en Occident, Paris, Fayard, 1978; r??d., coll. «Pluriel», 1979. Vovelle M. Pi?t? baroque et d?christianisation en Provence au XVTIIe si?cle. Les attitudes devant la mort d'apr?s les clauses des testaments, Paris, Pion, 1973.

28 Histoire de la vie priv?e (sous la dir. de P. Ari?s et G. Duby), Paris,?d. du Seuil, 1987, r??d. 1999, coll. «Points».

29 Ari?s P. L'Homme devant la mort, Paris,?d. du Seuil, 1977. Этим темам посвящены и замечательные работы Алена Корбена (Corbin), в том числе: Le Miasme et la Jonquille. L'odorat et l'imaginaire social, XVlIIe-X?Xe si?cle, Paris, Flammarion, 1982.

Глава 2. Объяснение/понимание

ются взгляды, иррациональные с точки зрения научной рациональности и логики. Создается иллюзия освобождения от предубеждения наблюдателя, которое Л. Леви-Брюль начал критиковать в своих «Записных книжках», опубликованных в 1949 году, применяя понятие ментальностей к достаточно характерным мыслительным процессам или совокупности взглядов, присущих группам или целым обществам, чтобы представить ментальность как черту в одно и то же время описательную и экспликативную. В качестве характерного рассматривается не содержание дискурса, а нечто скрытое, подспудная система взглядов: однако, интерпретируя понятие ментальное™ одновременно как описательную черту и как принцип объяснения, нельзя выйти за рамки концепта примитивной ментальности, сложившегося в социологии начала XX века.

Попытку самым решительным образом разобраться в этой мешанине предпринял Джеффри Ллойд в эссе, озаглавленном «Демистифицированные ментальности»30; оно носило разгромный характер. Аргумент Ллойда прост и прямолинеен: понятие ментальности бесполезно и вредно. Бесполезно в качестве описания, вредно в качестве объяснения. Леви-Брюлю оно служило для описания дологических и мистических черт, таких как «партиципация», приписываемых «примитивным» обществам. Современным историкам оно служит для описания и объяснения расходящихся, диссонирующих модальностей взглядов той или иной эпохи, в которых сегодняшний наблюдатель не обнаруживает своего видения мира: для логически, последовательно, научно мыслящего наблюдателя эти взгляды прошлого и даже настоящего времени выглядят загадочными, парадоксальными, а то и вовсе абсурдными: всё остаточное донаучное и паранаучное рассыпается под этим описанием. Это - конструкция наблюдателя, проецируемая на видение мира действующих лиц31. В результате понятие ментальности делает вираж от описания в сторону объяснения и из бесполезного становится

30 Lloyd G. E.R. Demystifying Mentalities, Cambridge University Press, 1990; trad. fr. de F. Regnot, Pour en finir avec les mentalit?s // La D?couverte/Poche, Paris, coll. «Sciences humaines et sociales», 1996.

31 «Главное различие, которое надо тщательно соблюдать - это различие, устанавливаемое социальной антропологией между категориями «действующее лицо» (acteur) и «наблюдатель». В оценке того, что внешне загадочно или попросту парадоксально, я показываю, что есть узловой вопрос, а именно: надо выявить, существуют ли эксплицитные концепты лингвистических или иных категорий» (Lloyd G. ibid., p. 21).

Часть вторая. История/Эпистемология

вредным, поскольку избавляет от необходимости реконструировать контекст и обстоятельства, сопутствовавшие появлению «эксплицитных категорий, к которым мы обычно прибегаем в наших описаниях, где важное место занимает оценка: наука, миф, магия, а также противоположность между буквальным и метафорическим» («Demystifying Mentalities», p. 21). Всю остальную часть труда Ллойда занимает прекрасная реконструкция контекстов и обстоятельств появления категорий рационального и научного наблюдателя, главным образом в эпоху классической Греции, а также в Китае. Переход к различению донаучного отношения к миру (магия и миф), с одной стороны, научного - с другой, является в книге объектом тщательного анализа, сосредоточенного, главным образом, на политических условиях и риторических ресурсах публичного использования слова в контексте полемики. Это - подход к проблемам, сравнимый с подходом Ж.-П. Вернана, П. Видаль-Наке и М. Детьена32. Так называемое невысказанное, имплицитное, которое понятие ментальное™ якобы должно тематизировать глобальным, недифференцированным образом, растворяется в сложном переплетении постепенных завоеваний.

Покончил ли Ллойд тем самым с ментальностями? Да, разумеется, - если речь идет о пассивном (букв.: ленивом - paresseux. - Г. Т.) способе объяснения. Ответ будет более осторожным, если дело касается эвристического понятия, прилагаемого к тому, что в системе взглядов не растворяется в содержании дискурса: доказательство тому - настойчивое обращение самого Ллойда к «стилю поиска» при реконструкции присущей грекам формы рациональности33. И в этом случае речь в гораздо

32 Vernant J.-P. Les Origines de la pens?e grecque, Paris, PUF, 1962; r??d., 1990, coll. «Quadrige». Mythe et Pens?e chez les Grecs, 1.1, D?tienne M. et VemantJ.-P. Les Ruses de l'intelligence: la m?tis des Grecs. Vidal-Naquet P. La raison grecque et la cit? // Le Chasseur noir. Formes de pens?e et formes de soci?t? dans le monde grec, Paris, Maspero, 1967, 1981, 1991.

33 Говоря о различении'буквального и метафорического в эпоху классической Греции, автор замечает: «Здесь надо видеть одновременно элемент и продукт резкой полемики, где поиски нового стиля были устремлены на то, чтобы отличаться от соперников, притом не только от тех, кто традиционно претендует на мудрость» (Lloyd G. Pour en finir avec les mentalit?s, p. 63). Говоря далее о связи между развитием философии и греческой науки, с одной стороны, и политической жизнью, с другой, автор задается вопросом, может ли данная гипотеза «позволить нам подойти ближе к характерным чертам стилей поиска, выработанным в античной Греции» (ibid., р. 65). По поводу частого употребления выражений «стиль поиска», «стиль мыслей» см. р. 66, 208, 211, 212,215, 217, 218.

Глава 2. Объяснение/понимание

большей мере идет о том, что можно назвать le croyable disponible, о совокупности представлений эпохи, чем о «высказываниях или взглядах по видимости (то есть для наблюдателя) удивительных, странных, парадоксальных или исполненных противоречий» (op. cit., p. 34). Разумеется, эта совокупность, croyable, определяется относительно наблюдателя: но она является disponible - ею располагают - действующие лица. Именно в этом смысле Л. Февр утверждал, что последовательный атеизм не мог быть продуктом croyable disponible человека XVI века. Таким способом подчеркивается не иррациональный - донаучный, дологический - характер воззрения, а его дифференциальный, отличный, характер, в плане того, что Ллойд собственно и называет «стилем поиска». В таком случае понятие ментальности сводится к своему статусу «нового объекта» исторического дискурса в пространстве, оставленном без прикрытия экономикой, сферой социального и политического знания. Это - то, что нуждается в объяснении, explicandum, a не «ленивый» принцип экспликации. Если полагать, что наследие неадекватного понятия «примитивной ментальности» продолжает оставаться первородным грехом понятия ментальности, то лучше, в самом деле, от него отказаться и предпочесть ему понятие репрезентации.

Наша цель - трудное обретение права приступить к этому семантическому замещению, вначале - обратившись к учениям нескольких выдающихся мэтров (раздел второй), а затем прибегнув к опосредствующему понятию, понятию масштаба и «смены масштабов» (раздел третий).

II. СТРОГАЯ МЫСЛЬ МЭТРОВ: МИШЕЛЬ ФУКО, МИШЕЛЬ?? СЕРТО, НОРБЕРТ ЭЛИАС

Я не хотел бы предоставить лабруссовскую и броделевскую модели истории ментальностей и репрезентаций суду позднейшей историографии, не дав прежде прозвучать трем голосам, два из которых донеслись извне, раздались за пределами историографии stricto sensu, но подняли при этом на новую, небывало радикальную ступень дискуссию, касающуюся наук о человеке в целом. Это, с одной стороны, вызов, брошенный Мишелем Фуко во утверждение науки, заявляющей о своей беспрецедентности, науки, названной археологией знания; с другой - выступление Норберта Элиаса, ратующего за науку о социальных формациях, науку, которая полагает, что враждебна истории, однако развива-

Часть вторая. История/Эпистемология

ется неумолимо по откровенно историческим параметрам. И между обоими - Мишель де Серто, аутсайдер в доне самой истории.

Идеи Фуко и Элиаса стоит рассмотреть вкупе, чтобы дать почувствовать всю силу давления, которое выдвинутое ими требование строгости оказывало на дискурс историков по профессии, воспротивившихся моделированию, бывшему в чести у школы «Анналов».

Мы прервали критический анализ «Археологии знания»34 в тот самый момент, когда теория архива уступает место теории археологии. Фуко описывает этот поворот как инверсию всего подхода, а именно: после регрессивного анализа, сводящего дискурсивные образования к простым высказываниям, наступает момент возвращения к возможным сферам приложения, причем речь отнюдь не идет о повторении начала.

Археология пробивает себе путь, побуждаемая прежде всего столкновением с историей идей. Свою суровую школу она противопоставляет науке, которая, по ее убеждению, не сумела найти собственный путь. В самом деле, история идей то «рассказывает о чем-то второстепенном, маргинальном» («L'Arch?ologie du savoir», p. 179), - алхимия и всякие животные духи, альманахи и иная туманная литература, - то «реконструирует развитие в линейной исторической форме» (ор. cit., p. 180). Однако мы видим здесь почти сплошное отрицание: нет ни интерпретации, ни реконструкции непрерывности, ни сосредоточенности на смысле работ в психологическом, социологическом, антропологическом плане; короче, археология не стремится реконструировать прошлое, воспроизводить то, что было. Но чего же она хочет и что она может? «Она - не более как и не что иное как написание заново (r??criture), иными словами, сохраняющаяся форма экстери-орности, упорядоченное преобразование (transformation) уже написанного» (op. cit., p. 183). Допустим, но что это значит? Дескриптивная способность археологии разворачивается на четырех фронтах, как-то: новизна, противоречие, сравнение, преобразование. На первом фронте она выступает арбитром между оригиналом (это - не исток, l'origine, a точка разрыва с уже сказанным, d?j?-dit), и упорядоченным (которое представляет собой не противоположность отклонению, а накопление уже сказанного). Упорядоченность (r?gularit?) дискур-

34 Foucault M. L'Arch?ologie du savoir, Paris, Gallimard, coll. «Biblioth?que des sciences humaines», 1969.

Глава 2. Объяснение/понимание

сивных практик зиждется на аналогиях, обеспечивающих повествовательную однородность, и на иерархиях, структурирующих эти последние и позволяющих устанавливать древо ответвлений, как мы это видим в лингвистике Проппа и в естественной истории Линнея. На втором фронте описательная способность археологии полагается на когерентность истории идей вплоть до того, что считает ее «эвристическим правилом, обязательством, диктуемым процедурой, едва ли не моральным ограничением, налагаемым на исследование» (ор. cit., p. 195). Разумеется, эта когерентность - результат исследования, а не его предпосылка; но она расценивается как оптимум: «наибольшее число противоречий, разрешаемых самыми простыми средствами» (op. cit., p. 196). Как бы то ни было, противоречия сами по себе остаются объектом описания, где можно вновь обнаруживать отклонения, расхождения, шероховатости дискурса. На третьем фронте археология становится интердискурсивной, не ведя при этом к конфронтации между видениями мира; в этом отношении состязание между общей грамматикой, естественной историей и анализом богатств в работе «Слова и вещи» продемонстрировало в действии сравнение, абстрагировавшееся от идеи выражения, отражения, влияния. Никакой герменевтики интенций и мотиваций, только сличение специфических форм выражения. Но истинное свое предназначение археология выполняет на четвертом фронте изменений и трансформаций. Фуко не попадается в ловушку ни мнимой синхронности неподвижных мыслей (незабвенная элейская школа), ни линейной последовательности событий (блаженной памяти историцизм). Разыгрывается тема прерывности с разрывами, сдвигами, зияниями, внезапными перераспределениями, которую Фуко противопоставляет «привычке историков» (op. cit., p. 221), слишком поглощенных непрерывностью, переходами, предвосхищением, предварительными наметками. Это - сильная сторона археологии: если существует парадокс археологии, он - не в том, что посредством ее якобы множатся различия, а в том, что она отказывается их редуцировать, опрокидывая тем самым привычные представления. «Для истории идей различие, каким оно выступает, - ошибка или западня: проницательный анализ должен не останавливаться перед ним, а пытаться развязать этот узел. [...] Археология же, напротив, берет в качестве объекта описания то, что принято считать препятствием; Цель ее - не преодолеть различия, а проанализировать их,

Часть вторая. История/Эпистемология

сказать, в чем они на самом деле заключаются, и их дифференцировать» (op. cit., p. 222-223). По правде говоря, следует отказаться от самой идеи изменения, слишком отмеченной этой живой силой, в пользу идеи трансформации, совершенно нейтральной по отношению к великой метафорике потока. Можно ли упрекать Фуко в том, что идеологию непрерывного он подменит идеологией прерывности? Он честно возвращает комплимент35. Вот урок, который я хотел бы удержать в памяти, и парадокс, который я дальше попытаюсь заставить работать.

Как я уже говорил в связи с темой архива у Фуко, тема археологии вызывает схожее замешательство своей процедурой, которую я охарактеризовал как интеллектуальный аскетизм. Под знаком двух кульминирующих идей, архива, как реестра дискурсивных образований, и археологии, как описания интердискурсивных трансформаций, Фуко очертил абсолютно нейтральный - или, скорее, нейтрализованный дорогой ценой - участок высказываний без высказывающего. Кто мог бы оставаться за его пределами? И как продолжать мыслить формацию и трансформацию не таким вот образом нейтрализованных дискурсов, а отношений между репрезентациями и практиками? Переходя от архива к археологии, Фуко призывал «изменить направление усилий» и «двинуться в сторону возможных сфер приложения» (op. cit., р. 177). Это именно тот проект, который следует продолжить после Фуко, отказавшись, однако, от идеи нейтральности очищенной области высказываний. Для историографии, которая считает ближайшим референтом собственного дискурса социальные связи, а существенным правилом - учет отношений между репрезентациями и социальными практиками, задача состоит в том, чтобы

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...