Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Память, история, забвение.Ч.2.История.Эпистемология.2000. (Рикёр П.) 12 глава




85 Последующие наблюдения связаны с чтением статей: Burgui?re A. Le changement social и Lepetit В. Le pr?sent de l'histoire // Les Formes de l'exp?rience, соотв. с. 253 и след.; 273 и след.

Глава 2. Объяснение/понимание

интереснейших среди тех, что относятся к неметрическим аспектам длительности. Есть форма длительности, заключающаяся в пребывании. Аккумуляция, повтор, постоянство - характеристики, близкие этой главной черте. Эти черты стабильности помогают оценивать степени эффективности рассматривавшихся выше институтов и норм. Они вписываются в шкалу форм темпоральности, параллельную шкале степеней эффективности и принудительности. На эту шкалу темпоральностей следовало бы поместить категорию habitus Пьера Бурдьё, за которой - многовековая история, отмеченная аристотелевской hexis и ее интерпретациями в Средние века; затем ее подхватывают Э. Панофски и, особенно, Норберт Элиас. Существует медленная история привычек (des habitudes). Дальше мы покажем плодотворность этой категории в рамках диалектической трактовки пары: память - забвение. Но уже сейчас можно сказать, что эта категория выигрывает, будучи рассматриваема вкупе с временными аспектами заведомо антиисторических категорий, задействованных Норбертом Элиасом в «Придворном обществе».

Стабильность как модальность социального изменения стоит объединить в пару с безопасностью, относящейся уже к политической сфере. Действительно, это две категории, соседствующие на шкале временных форм. И та и другая связаны с аспектом длительности и устойчивости социальной связи, рассматриваемой то с точки зрения достоверности, то с точки зрения своего влияния. Сила идей имеет многочисленные формы темпорализации.

Будучи помещены в динамическое поляризованное поле, эти категории вызывают противодействие со стороны усвоения (appropriation) ценностей, относящихся к сфере норм. Это отношение, этот протест могут быть порядка непредвиденности, недоверия, подозрения, отступничества, осуждения. Именно в этот план вписьюается категория неопределенности, помещаемая микроисторией очень высоко. Она касается фидуциарного аспекта репрезентаций на пути к стабилизации. Это - наиболее проблематичная категория, колеблющаяся между разрывом и построением социальных связей. Стратегии, цель которых - сократить долю неопределенности, красноречиво свидетельствуют о том, что неопределенность не станет, в свою очередь, недиалектической категорией, как это случилось с категорией неизменного (l'invariant)86. «С течением времени, - говорит автор «Власти в деревне», - все индивидуальные и семейные стратегии, очевидно, начинают казаться затухающими, чтобы затем раствориться в общем итоге от-

86 См. обсуждение этого вопроса Ж. Ревелем в заключение его представления труда Джованни Леви «Власть в деревне».

Часть вторая. История/Эпистемология

носительного равновесия» (цитируется Ревелем в его представлении книги, р. XIII). «Стратегическое применение социальных правил» действующими лицами предполагает, судя по всему, существенное использование причинных отношений, что означало бы тенденцию к оптимизации курса действий. Оно воздействует одновременно на горизонтальную ось совместной жизни и на вертикальную ось шкал эффективности и темпорализации, поскольку социальное взаимодействие охватывает всю сеть отношений между центром и периферией, между столицей и местной общиной, короче - отношения власти с незыблемой иерархизированной структурой87. Самое важное заключение, которое может сделать из этого история репрезентаций, - то, что стратегическая логика в конечном счете вписывается во взаимодействие уровней (?chelles) апроприации. Поиск равновесия даже может быть отнесен, как предлагает Б. Лепти, к совершенно определенной временной категории, а именно, к настоящему социальных агентов88. Под настоящим [временем] истории следует, конечно, подразумевать не короткий временной отрезок подчиненных иерархий длительностей, а состояние равновесия: «В нем сдерживается опустошительное действие измен, или, скорее, недоверия и всеобщего притворства, благодаря существованию условностей, которые заранее ограничивают поле

87 То, что предлагает читателю Джованни Леви в случае с Сантеной, это «локальная модуляция большой истории» (RevelJ., ibid., р. XXI-XXII). Можно ли исходя из этого сказать, что центральным персонажем книги является неопределенность? (Ibid., р. XXIII.) Ревель вносит диалектику и в эту категорию, заявляя: «Неопределенность - та главная фигура, через которую люди Сантены воспринимают свое время. Они должны сотрудничать с ней и, в меру возможного, ее минимизировать» (ibid.). Дж. Леви сам поднимает этот вопрос: «Речь идет не об обществе, парализованном чувством неуверенности, избегающем любого риска, пассивном, цепляющемся за неизменные средства (valeurs) самозащиты. Поднять уровень предсказуемости в целях роста безопасности - это могучий двигатель технических, политических и общественных инноваций» (ibid., p. XXTV). Читатель мог заметить, что Дж. Леви не преминул сблизить понятия уменьшения доли неопределенности, с одной стороны, и безопасности, с другой. Это диктуется самой логикой идеи стратегии, поскольку она требует подсчетов в понятиях выигрыша и потерь. Можно легко себе представить, что будет опровергнуто одностороннее видение власти, осуществляемой иерархически сверху донизу; однако в действительности акцент на кропотливом исследовании индивидуальных и семейных стратегий в затерянной деревушке не является простой противоположностью закону-тенденции концентрации власти: «нематериализованная» власть, неосязаемый капитал, извлекаемые скромным местным подестой из сложившегося равновесия сил между действующими лицами, могут быть поняты лишь в свете стратегической логики, нацеленной на сокращение доли неопределенности.

88 Lepetit В. Le pr?sent de l'histoire // Les Formes de l'exp?rience, p. 273-298. Больтански и Тевено прибегали к той же констелляции временных модальностей, сгруппированных вокруг темы ее соответствия актуальной ситуации (цит. Б. Лепти, там же, с. 274).

Глава 2. Объяснение/понимание

возможностей, обеспечивают в этих рамках разнообразие мнений и поведений, делают возможным их согласование» («Les Formes de l'exp?rience», p. 277). В этом отношении можно сказать: «Регулирование отношений между индивидуальной волей и коллективной нормой, между намерением и особенностями ситуации в данный момент совершается в настоящем времени» (op. cit., p. 279)89. Разумеется, не всё происходящее в истории совершается в контексте конфликта или обвинения. Не сводится оно и к ситуациям, в которых доверие восстанавливается путем создания новых правил, установления новых или обновления давних обычаев. Такие ситуации лишь демонстрируют нам успешные апроприации прошлых лет. Неадаптированность, вступающая в противоречие с надлежащим действием, тоже принадлежит настоящему истории, настоящему действующих в ней лиц. Как апроприация, так и отрицание надлежащего равно свидетельствуют о том, что и настоящее время истории обладает диалектической структурой. Нелишне подчеркнуть, что исследование шкал длительностей можно завершить лишь принятием во внимание исторического настоящего90.

V. ДИАЛЕКТИКА РЕПРЕЗЕНТАЦИИ

Теперь, в заключение этого обзора исторического поля сквозь превращения «ментального», можно объяснить, и даже обосновать, медленное «соскальзывание» понятия ментальностей в историографическом лексиконе последней трети XX века в сторону понятия репрезентаций.

Предложенное тройное варьирование уровней - за рамками уровня наблюдения и уровня анализа - уже подводит нас к тому, что будет диалектикой репрезентаций: в самом деле, в плане чередования эффективности и принудительности устаревшее понятие ментальностей выглядит односторонним, поскольку здесь,

89 Автор отсылает к работе Th?venot L. L'action qui convient // Les Formes d'action.

90 Соображения Бернара Лепти относительно «настоящего истории» вполне согласуются с моим пониманием настоящего в качестве скорее «практической» инициативы, нежели «теоретического» присутствия («Du texte? l'action»). В свою очередь, категория инициативы отсылает к более «объемлющей» диалектике, как, например, та, посредством которой Козеллек в работе «Le Futur pass?» характеризует темпорализацию истории. В этих концептуально более широких рамках настоящее в качестве инициативы должно, следовательно, рассматриваться как способствующее взаимообмену между горизонтом ожидания и пространством опыта. Подробный анализ этих категорий Козеллека бу-Дет предложен в третьей части настоящей работы.

Часть вторая. История/Эпистемология

на стороне восприятия социального послания (message), отсутствует респондент; что касается вариаций, которые имеют место в процессах оправдания, происходящих во множестве сообществ и миров, - понятие ментальное™ здесь выгладит недифференцированным ввиду неспособности выразить множественный характер социального пространства; наконец, в том что касается разнообразия, в равной мере распространяющегося на наименее квантифицируемые формы темпорализации ритмов социальной жизни, понятие ментальное™ - монолитно, подобно почти недвижным формам временных измерений большой длительности или циклическим конъюнктурам, когда событие сведено к од-ной-единственной функции разрыва. Таким образом, в противоположность одностороннему, недифференцированному, монолитному понятию ментальное™ понятие репрезентации в гораздо большей мере выражает полифонию, дифференцированность, многообразную темпорализацию социальных феноменов.

В этом отношении область политического представляет собой благоприятную почву для систематического исследования явлений, связанных с категорией репрезентации. Под этим названием, либо будучи обозначены как мнения, иногда - как идеология, эти явления поддаются процедурам наименования и определения, подчас, путем метода квот, - квантификации. Рене Ремон в работе «Правые во Франции»91 даже предлагает примечательный образец систематического объяснения, комбинируя понятия структуры, конъюнктуры и события. Это служит существенным опровержением массированных обвинений понятия репрезентации в неконцептуальности и ненаучности92.

В ответ на этот тройственный вызов понятие репрезентации, в свою очередь, обнаруживает отчетливую полисемию,

91 R?mond R. Les Droites en France, Paris, Aubier, 1982.

92 В книге проводится двоякого рода исследование: с одной стороны, в объективе - устойчивый характер бинарного расклада политических мнений на правые и левые со времен Французской революции, с другой - устойчивость распределения мнени$, слывущих правыми, по трем направлениям (легитимизм, орлеанизм, бонапартизм). Автор книги признает сконструированный характер того, что он называет «системой», представляя его как «опыт понимания политической жизни Франции» (Les Droites en France, p. 9). Ни число, ни определения этих фигур, задающих «темп» политической истории современной Франции, не являются непосредственными данными наблюдения; даже если такая их идентификация подсказана реальной практикой, она связана с «предложениями», «аксиомами», сконструированными исследователем: «Любая социальная реальность предстает взгляду как нерасчлененное аморфное целое; это наше сознание намечает там разделительные линии и подводит бесконечное число людей и позиций под несколько категорий» (ibid., р. 18). В то же время Рене Ремон считает, что эта мыслительная конструкция

Глава 2. Объяснение/понимание

представляющую собой угрозу его семантической идентичности. В самом деле, на понятие репрезентации можно будет поочередно возлагать: таксономическую функцию, - в этом случае репрезентация будет включать в себя набор социальных практик, управляющих отношениями принадлежности к местам, территориям, фрагментам социального пространства, примыкающим общностям; она станет критерием оценки социально разде-

выдерживает верификацию «реальностью», что она имеет ту же ценность в плане объяснения и предсказания, что и астрономия, поскольку реальность заключается в существующих оценках политических действий. В этом смысле можно утверждать, что «различение вполне реально» (ibid., р. 29): «В политике еще больше, чем в какой-либо другой области, то, что считается реальным, становится им действительно и столь же весомо, как и то, что являлось им изначально» (ibid.). Главная предпосылка предполагает автономию политических идей, совместимую с тематической изменяемостью критериев принадлежности (как-то: свобода, нация, суверенитет). На этом фоне выделяется «система взаимосвязанных предложений» (ibid., р. 31), совокупность которых обеспечивает когерентность целого: это взаимная относительность двух наименований; структурный, а точнее, топологический аспект биполярности и ее дальнейших раздвоений; конъюнктурное обновление критериев распределения и модуляция в виде «более» или «менее», не доводимые, однако, до крайностей; чуткая реакция на обстоятельства со времен события пространственного распределения, имевшего место в Учредительном собрании 1789 года. Не обнаруживаем ли мы здесь приложения нашей триады «структура, конъюнктура, событие» к репрезентациям? Приоритет, признаваемый за бинарной структурой («Партии вращаются вокруг фиксированной оси, как партнеры в балете, выполняющие различные фигуры, не расходясь»), основывается на смелой спекуляции по поводу предпочтения, которое и человеческий интеллект, и политические действия отдают бинарности: ось горизонтальная, с одной стороны, - с другой, практические дилеммы. Автор может законно сопоставить эти варианты «архетипов» (ibid., р. 39) с «идеальным типом» Макса Вебера. Как бы то ни было, это предпочтение, отдаваемое структуре в вопросе о бинарности «правого» и «левого», наталкивается во Франции на известные пределы. Во-первых, всеобщее перемещение левых вправо, обеспечивающее динамику систем, продолжает казаться «загадочным», «странным», чреватым «парадоксами» (ibid., р. 35), - настолько сильна негативная оценка наименования «правый». Тем не менее складывается впечатление, что «вступление в политическую игру, упражнения в практике, прогрессирующее усвоение правил функционирования имеют следствием постепенное объединение вокруг режима» (ibid., р. 36). Прагматическое принуждение, спросите вы? Объяснение кажется мне совпадающим с нашими размышлениями о прагматике социального действия и об условиях «надлежащего» действия - без ухода в теоретизирование по поводу взаимодействия инициатив и тактик партнеров по игре в ситуациях неопределенности, как это делает микроистория. Во-вторых, аргументация, касающаяся трехчастного деления правых и являющаяся стержнем всей работы Р. Ремона, порождает вопросы - после блистательной защиты им бинаризма. Доказательство правильности такого деления в каком-то смысле носит скорее исторический, нежели системный, характер: так что доказательством здесь служит возможность идентификации все тех же трех наименований на протяжении достаточно длительного отрезка времени, иными словами, тот факт, что «каждое из них длится сквозь поколения» (ibid., Р> 10). Так что здесь весь смысл - в «детали»; и пятьсот страниц работы призваны служить читателю путеводителем в политическом пространстве.

11 321

Часть вторая. История/Эпистемология

ляемых схем и ценностей: одновременно она наметит линии разлома, свидетельствующие о непрочности многочисленных уступок со стороны социальных агентов. Тем самым понятие репрезентации рискует включить в себя слишком многое: оно будет обозначать множественные траектории процесса признания - от каждого к каждому и от каждого ко всем; оно сольется, таким образом, с понятием «видение мира», которое, к тому же, фигурирует в числе предшествующих понятию ментальное™93.

Именно ввиду опасности этого размывания смысла мне показалось необходимым сопоставить понятие репрезентации как объекта исторического дискурса с двумя другими употреблениями того же слова в контексте нашей книги. В следующей главе мы встретимся с понятием репрезентации в качестве заключительной фазы самой историографической операции; речь пойдет не только о писании истории, - избитая истина, что история, от начала и до конца, от архивов до исторических книг, есть письмо - но и о приближении объяснения/понимания к словесности, к литературе, к книге, предлагаемой для чтения заинтересованной аудитории. Если эта фаза - повторяю, она является не этапом в череде последовательных операций, а моментом, лишь по соображениям дидактического характера относимым в конец обзора, - заслуживает названия репрезентации, то это связано с тем, что в данный момент литературного выражения исторический дискурс заявляет о своем стремлении, своем требовании, своем притязании представлять (repr?senter) подлинное прошлое (en v?rit?). Далее будут детально проанализированы составляющие этого притязания на истину. Историк сталкивается, таким образом, с тем, что кажется вначале досадной двусмысленностью понятия «репрезентация», которое, в зависимости от контекста, обозначает: либо репрезентацию-объект исторического дискурса, - непокорную наследницу понятия ментальности, либо репрезентацию-операцию - фазу историографической операции.

В этом отношении история чтения как бы адресует истории репрезентаций отклик на восприятие последних. Как обстоятельно продемонстрировал Роже Шартье в своих трудах по истории чтения и читателей, модальности процессов публичного и частного чтения оказывают смысловое воздействие на само понимание текстов: так, новые способы трансмиссии текстов в эпоху их «электронной репрезентации» - как революционного

93 Le GoffJ. Les mentalit?s: une histoire ambigu? // Faire de l'histoire, t. III, p. 83.

Глава 2. Объяснение/понимание

преобразования техники воспроизведения и носителя текста - производят революцию в практиках чтения, а через них - и в практиках письма (Charier R. Lectures et lecteurs dans la France de l'Ancien R?gime, Paris,?d. du Seuil, 1987; Charier R. (dir.), Histoire de la lecture. Un bilan de recherches, IMEC?ditions et?d. de la Maison des sciences de l'homme, 1995). Так замыкается кольцо репрезентаций.

И тут возникает вопрос: коль скоро историк пишет историю, - не подражает ли он (mimer) творческим образом, возводя это на уровень научного дискурса, акту интерпретации, посредством которого те, кто делают историю, сами пытаются понять друг друга и свой мир? Гипотеза особенно правдоподобна в контексте прагматической концепции историографии, заботящейся о том, чтобы не отделять репрезентации от практик, с помощью которых социальные агенты устанавливают социальные связи и соотносят с ними множественные идентичности. Разумеется, возможно миметическое отношение между репрезентацией-операцией, в качестве момента писания истории, и репрезентацией-объектом как моментом делания истории.

Более того, историки, не слишком привыкшие рассматривать исторический дискурс как критическое продолжение памяти, индивидуальной и коллективной, не склонны сближать эти два употребления понятия «репрезентация», о которых мы только что говорили, с употреблением более изначального характера, - разве что в порядке тематического рассмотрения, по крайней мере, в порядке установления отношения ко времени, а именно, акта продуцирования воспоминания: ему также присущи собственная амбиция, требование, притязание - верно представлять (en fid?lit?) прошлое. Между тем феноменология памяти со времен Платона и Аристотеля предложила ключ к интерпретации мнемонического феномена, а именно, способность памяти делать присутствующим нечто отсутствующее, случившееся прежде. Присутствие, отсутствие, предшествование, репрезентация образуют, следовательно, самый первый концептуальный ряд дискурса памяти. Притязание памяти на верность предшествует таким образом притязанию истории на истинность; в таком случае остается разработать для последней собственную теорию.

Может ли этот герменевтический ключ открыть нам тайну репрезентации-объекта, прежде чем он проникнет в тайну репрезентации-операции?94

94 Следовало бы, несколько усложняя дело, обратиться к политическому аспекту понятия репрезентации: самые важные его составляющие можно - через понятия преемственности, замещения и зримого изображения, о кото-РЬК будет сказано далее - сопоставить с мнемонической и историографической

П* 323

Часть вторая. История/Эпистемология

Некоторые историки предпринимали подобные попытки, не выходя за рамки истории репрезентаций. Главное для них --задействовать ресурсы рефлексивности социальных агентов в их стремлении разобраться в себе и в окружающем. Именно это рекомендует и осуществляет Клиффорд Гирц в «Интерпретации культур»95: как социолог, он ограничивается привнесением в понятие черт присущего культуре самосознания. Историк тоже может пойти этим путем. Но осуществимо ли это без инструмента анализа, которого недостает подобному спонтанному самопониманию? Ответ может быть лишь отрицательным. Однако проводимая таким образом работа с понятием репрезентации вполне правомерна в рамках привилегии на концептуализацию, осуществляемую историком с самого начала и до конца историографической операции, а именно - от чтения архивных материалов и до написания книги, через объяснение/понимание и придание литературной формы. Следовательно, нет ничего шокирующего во включении в дискурс о репрезентации-объекте элементов анализа и дефиниции, заимствованных из иных, нежели история, областей дискурса; именно на это отваживаются Луи Марен, Карло Гинзбург и Роже Шартье.

Последний, опираясь на «Универсальный словарь» Фю-ретьера (1727), обнаруживает наметки биполярной структуры понятия репрезентации вообще: это, с одной стороны, припоминание отсутствующей вещи через вещь замещающую, представляющую первую заочно, с другой - предъявление зримого воочию присутствия, очевидность присутствующей вещи, с тенденцией скрыть от глаз операцию подмены, что поистине равнозначно замещению отсутствующего. Поразительно в этом анализе понятия то, что он абсолютно схож с предложенным греками анализом мнемонического образа, eik?n. Однако в силу того, что он оперирует на территории образа, анализ не учитывает временного измерения, из поля зрения выпадает соотнесенность с «прежде», главная в определении памяти. И, напротив, такой анализ поддается безграничному расширению в плоскости общей теории знака. Именно в этом направлении

репрезентацией. По правде говоря, это политическое измерение налицо и в репрезентации-объекте, с которой имеет дело историк. К упомянутой выше двоякой функции понятия репрезентации - таксономической и символической - добавляются «институционализированные и объективированные формы, благодаря которым «репрезентанты» (коллективные инстанции или отдельные лица) зримым, устойчивым образом подчеркивают существование группы, общины, класса» (Chartier R. Le monde comme repr?sentation // Au bord de la falaise, p. 78). 95 CM. Ric?ur P. L'Id?ologie et l'Utopie, p. 335-351.

Глава 2. Объяснение/понимание

развивает его Луи Марен, выдающийся толкователь «Логики Пор-Рояля»96. Отношение репрезентации подвергается у него расчленению, дифференцированию, чему сопутствуют усилия по идентификации условий интеллигибельности, способной предотвратить ошибки, непонимание, как это впоследствии сделает Шлейермахер в своей герменевтике символа. Именно благодаря этой критической рефлексии становятся понятны условия как верного, так и ошибочного применения, связанные с преобладанием свойственной образу «зримости» над смутным обозначением отсутствующего. В этом пункте понятийный анализ оказывается полезным для исследования ошибок, проистекающих из той поддержки, какую слабая вера оказывает сильным образам, - как об этом пишут Монтень, Паскаль и Спиноза. В их сочинениях историк находит пищу для изучения социального воздействия репрезентаций, связанных с властью, и может таким путем вступить в критическое взаимодействие с социологией власти Нор-берта Элиаса. Диалектика репрезентации добавляет новое измерение к феноменам, рассматривавшимся выше в понятиях уровней эффективности. И именно сама эта эффективность возрастает благодаря дополнительной интеллигибельности, какую обретает понятие отсутствия физического насилия, когда последнее одновременно обозначается и замещается насилием символическим.

Карло Гинзбург, отвечая Р. Шартье в статье «Репрезентация: слово, понятие, вещь»97, содержательно развил, путем широкого использования примеров из запасов своей богатейшей эрудиции, диалектику замещения и зримости, намеченную Фюретьером. Речь идет главным образом о ритуальных обычаях, связанных с осуществлением и демонстрацией власти, таких, как использование манекена короля на похоронах членов королевской семьи в Англии или пустого гроба во Франции. В этом манипулировании символическими предметами автор видит иллюстрацию одновременно замещения - относительно чего-то отсутствующего, покойника, и - зримости присутствующей вещи, изображения. Шаг за шагом, путешествуя во времени и в пространстве, автор напоминает о захоронении изображений, в виде сжигания восковых фигурок, в романских погребальных обрядах; отсюда он переходит к модальностям отношения как к смерти - отсутствию, в полном смысле слова, - так и к мертвым - отсутствующим, которые грозят вернуться или постоянно пребывают в поисках окончательного

96 Marin L. La Critique du discours.?tudes sur la «Logique de Port-Royal» et les «Pens?es» de Pascal, Paris,?d. de Minuit, coll. «Le sens commun», 1975.

97 Annales, 1991, p. 1219-1234. Отметим, что статья Гинзбурга помещена в этом номере «Анналов» под рубрикой: «Практика репрезентаций».

Часть вторая. История/Эпистемология

места погребения, будучи претворены в изображения, мумии, колоссы и другие истуканы98. Не имея возможности дать в качестве историка всеобъемлющую интерпретацию этого «изменчивого и часто двусмысленного статуса изображений в том или ином конкретном обществе» (op. cit., p. 1221), К. Гинзбург предпочитает сохранять за примерами их разнородность, так что его эссе завершается вопросом относительно статуса самого предмета поиска, - вопросом, который остается без ответа: «Должен ли он [поиск] касаться всеобщего статуса (если существует таковой) знака или образа? Или, скорее, специфической области культуры: если да, то какой?» (op. cit., p. 1225). В заключение поразмыслим над этим колебанием историка.

Одна из причин его осторожности кроется в признании озадачивающего факта: «Говоря о статусе образа, следует признать, что между греками и нами образовался глубокий разлом, который предстоит исследовать» (op. cit., p. 1226). Этот разлом - следствие победы христианства, прочертившего между греками, римскими императорами и нами разделительную линию, обозначенную культом мощей мучеников. Можно, разумеется, говорить в общих чертах о тесной связи между изображением и потусторонним миром: тем не менее остается очень жестким разделение, проведенное между запрещенными идолами, к которым христианская полемика свела образы древних богов и обожествленных персонажей, и реликвиями, которые надлежит почитать правоверным. В свою очередь, следует принять во внимание наследие средневекового христианства в том, что касается культа образов, и на повороте разветвленной истории иконографии надо было бы отвести особое место практике и теологии евхаристии, где присутствие, эта главная составляющая репрезентации, помимо своей функции напоминания об уникальном событии принесения жертвы, берет на себя еще и функцию обозначить не только отсутствующего - исторического Иисуса, но и реальное присутствие тела Христа умершего и воскресшего. Исследователь не углубляется далее в эту историю, столь богатую смыслом, завершая свое исследование евхаристией первой трети XIII века. Тем не менее в конце он перебрасывает легкий мост между толкова-

98 Гинзбург напоминает здесь, что во многом обязан Гомбриху и его выдающейся книге «Art and Illusion», Princeton-Bollinger Series XXXV.s, Princeton-Bollinger Paperbacks, Ire?d., 1960; 2e?d., 1961; 3e?d., 1969; trad. fr. de G. Durand: L'Art et l'Illusion. Psychologie de la repr?sentation picturale, Paris, Gallimard, 1979; не забудем и Meditations on a Hobby Horse and Other Essays on the Theory of Art, London, Phaidon, 4e?d., 1994.

Глава 2. Объяснение/понимание

нием образа короля и экзегезой реального присутствия Христа в таинстве причастия".

Здесь инициатива переходит к Луи Марену100. Он незаменимый толкователь того, что он считает теологической моделью евхаристии в теории знака, возникшей в лоне христианского общества. Пор-Рояль был избранным местом, где сформировалась семиотика, в которой логика высказывания («это мое тело») и метафизика реального присутствия обмениваются значениями101. Но вклад Луи Марена в широкую проблему образа столь существен, что я хотел бы в следующей главе остановиться на нем более подробно, поскольку его интерпретация освещает использование репрезентации в историографическом дискурсе куда более живо, чем мы это видим на примере осознания социальными агентами собственной практики репрезентаций.

В работах Луи Марена, предшествовавших его последней выдающейся книге, «Власть образа»102, можно заметить колебание в выборе между двумя применениями общей теории репрезентации. Предлагаемое им как бы раздваивающееся определение репрезентации так же пригодно для теории репрезентации-объекта, как и для теории репрезентации-операции. Оно напоминает определение Фюретьера; с одной стороны, это «презентификация (pr?sentification) отсутствующего или умершего», с другой, «самопрезентация, устанавливающая субъект всматривания в эмоции и в смысл» («Des pouvoirs de l'image», p. 18). Такое определение равно подходит и для литературного выражения историографии, к которому мы обратимся позже, и для социальных феноменов, рассматривавшихся в свое время в рамках истории ментальностей. Могут сказать, в первую очередь, что историк стремится представить себе прошлое таким же образом, каким социальные агенты представляют себе социальную связь и собственный вклад в нее, становясь, по сути, читателями своего бытия и своих действий в обществе, и в этом смысле - историками собственного настоящего времени. И тем не менее во

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...