Мы с вами остановились на язве
Клаву лечил профессор Ермаков. При первой встрече он не понравился Калачу, во всяком случае, в нем ничего не было ни профессорского, ни медицинского. И говорил он очень просто, без всяких там «батенька мой» или «голубчик», как почему-то ждал Калач. Мало того, он – это уже было ни к селу ни к городу – был необычайно похож на диспетчера Македоныча с аэропорта Киренск, который известен как неисправимый филателист, чем сильно мешал работе местной и вообще всей восточной почты. При первой встрече Ермаков сказал Калачу: – Прошу вас в совершенно категорическом порядке скрыть от вашей супруги, что у нее рак. Иной человек может просто умереть в два дня от одного сознания, что он болен раком, а опухолишка может быть пустяковая и вполне поддающаяся лечению. Скажите ей, что и я вам сообщил, что у нее язва желудка. От язвы тоже, кстати, умирают, и хорошего в ней, уверяю вас, нет ничего, но почему-то больные считают, что раз язва, то все в порядке. Значит, мы с вами остановимся на язве. В кабинете у Ермакова был какой-то переполох, поэтому говорили они обо всех делах, стоя у коридорного окна. Профессор беспрерывно курил грубые сигареты «Дымок», покашливал, беспокойно оглядывался по сторонам, словно боялся кого-то, словно он был не профессор, не специалист с мировой известностью, пробиться-то к которому на прием не так-то просто, а никому неизвестный шарлатан, пытающийся продать проект вечного двигателя в патентном бюро. Несколько раз к Ермакову подходили какие-то люди, ни слова не говорили с ним, только с вызывающим видом стояли рядом, всем своим поведением показывая, что у них самих важнейшие и неотложнейшие дела, а Ермаков тратит тут время по пустякам с каким-то типом в потертой кожаной куртке, скорее всего шофером.
– Понимаете, – говорил профессор, – если бы вы читали самую-рассамую популярную литературу по интересующему вас вопросу, хотя бы реферативные журналы по онкологии, вы сами в этом случае четко представили бы себе трудность диагностирования и весьма малую степень достоверности при прогнозировании заболевания. Это, конечно, я говорю о случаях, когда мы не вмешиваемся хирургически. Вот кто вы по профессии? – неожиданно спросил он. – Я летчик-испытатель, – сказал Калач. – Летчик-испытатель? – недоверчиво переспросил Ермаков. – Все сейчас либо атомные физики, либо летчики-испытатели. И Ермаков, густо закашлявшись, засмеялся, поглядывая на Калача кабаньим глазом из-под густых седеющих бровей. – Ну а, предположим, я был бы ассенизатор, – сказал грубо Калач. – Что из этого? – Ровным счетом ничего, – сказал откашлявшийся Ермаков.– У нас все профессии почетны. Просто в нашем отделении важна не только личность самого больного, но и личности тех, кто будет к больному приезжать. – Понятно, – сказал Калач. – Не сердитесь. Кто вы, действительно, по профессии? – Летчик-испытатель. – Ну, вы, наверное, сами не летаете? Ну, что вы там делаете? Заправляете самолеты бензином? Может, вы чините моторы? – Вы что здесь дурака со мной валяете? – мрачно сказал Калач. – Я что вам – школьник? У меня жена лежит через комнату отсюда, и вы знаете почему, а вы мне здесь всякую ерунду говорите! – Ну, зачем вы так серчаете? – обиженно сказал Ермаков. – У меня ж ведь нет ни секунды времени, а мы с вами будем переругиваться. Это негоже. Хорошо, предположим, вы летчик-испытатель. Вы даже будете другом Гагарина. Не в этом дело. Просто я стремлюсь узнать вашу профессию точно, не из праздного любопытства, извините, а потому, что если ваша профессия связана с каждодневными нервными нагрузками, с интригами, с внутренней борьбой группировок внутри вашего... учреждения, и поэтому вы привыкли обращаться с женой резко, волево, то прошу вас этот тон мгновенно прекратить. Полнейшее терпение и внимание. Я на первое место ставлю терпение, потому что больные наши... в подобном... положении весьма необъективно судят о проявлениях, так сказать, внешнего мира, часто несправедливы и подозрительны. Поэтому прежде всего вы всё должны терпеть, ни в коем случае не оправдываться по логическому пути, то есть не доказывать своей супруге, что она не права по тем-то и тем-то объективным причинам. То есть проявлять ласку, ласку и внимание. Потому что больная не должна беспокоиться о доме, эти мысли не должны ее волновать.
– Они ее никогда не волновали, – сказал Калач. – Это было бы прекрасно,– неопределенно сказал Ермаков. – Вы все мне не верите, – усмехнулся Калач, – чего это вы мне не верите? – Потому что, дорогой товарищ... – Калач, – сказал Калач. –...товарищ Калач, практикую я не первый десяток лет. И людей столько повидал, что трудно сосчитать. В это время к профессору подскочили две какие-то медсестры, оттолкнули Калача и стали в два голоса тараторить: – Борис Павлович, а она говорит, что она сама не писала заявления об уходе! Это все вымысел! Загоруйко ее заставил написать это заявление! – Как это заставил? – возмутился Ермаков. – Как это заставил? Меня ведь никто не заставит написать заявление своей рукой, пока я сам этого не сделаю! – А он ее заставил! Они обступили профессора, тянули его за руки куда-то, он слабо сопротивлялся, виновато оборачиваясь к Калачу. – Ну, хорошо, хорошо, я сейчас сам приду, – сказал он, освобождаясь от медсестер. – Идите, я сейчас приду. Он подошел к Калачу. Медсестры угрюмо ждали в двух шагах. – Приезжайте почаще, – сказал Ермаков. – Хотя бы два раза в неделю. – Я здесь буду бывать каждый день, – сказал Калач. – И все-таки, кто вы по профессии? – Летчик-испытатель. – Да, – печально сказал Ермаков, пожимая руку Калачу, – упорный вы парень. Он пошел к двум сестрам, которые тотчас его взяли в оборот и почти силком повели в кабинет, откуда доносились громкие голоса спорящих. На следующий день после полетов Калач снова приехал в больницу и, хоть не приемные были часы, с боем прорвался на третий этаж, посидел у Клавы, написала она ему на бумажке список дел, какие по дому надо сделать, что купить, была весела, приветлива, но по-прежнему худела и никакой еды не принимала. На работе узнали о случившемся, Рассадин предложил освободить его от полетов, но Калач воспротивился этому, потому что знал: не будет работы – будет еще хуже. По вечерам он жарил картошку на сале, чтобы утром только на газок поставить, время не теряя. Света постирывала и на него, и на ребят, ходила за Серегой, он ее несколько раз спросонья уже называл мамой. Только Васька совсем отбился от рук, приносил в дом то порох, то мощные рогатки обнаруживались в его портфеле, то приводил его за ухо сосед. И двойку в табеле пытался счистить бритвой и вывести хлором, на чем был пойман математичкой, и по сему поводу провел с родителем превеселый вечер.
ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
– Вы знаете тетю Дашу? – спросил профессор, едва Калач вошел в его кабинет. – Вроде знаю. Это... дежурная сестра. – Зачем вы дали жене столько денег? – Она просила. – Ну зачем? – Откуда я знаю? Я никогда не лежал в больнице. Она попросила, я принес. – В общем, ваша жена дала тете Даше тридцать рублей, чтобы та ночью выкрала ее историю болезни и принесла ей. Вот видите, какая сложилась ситуация! Калач привалился к стене. – Ну... Ермаков большой красной рукой смял пустую пачку «Дымка». Достал новую пачку. – Во Франции за три года привык к сигаретам «Житан». Горлодер редкий. Наше ничего не может сравниться, разве что «Дымок». – И она все узнала? – выдавил из себя Калач. – Нет, Михаил Петрович, она не узнала. Но хочет узнать. Зазвонил телефон, Ермаков взял трубку. – Да вы садитесь, – сказал он Калачу. – Я вас слушаю, – сказал уже в трубку. Оттуда ему что-то долго говорили, Ермаков тер лоб, хмурился, перекладывал трубку с руки на руку, вставал, садился и в конце концов произнес только одно слово: – Да! – Удивляюсь, – сказал он Калачу, положив трубку, – какой потрясающий талант есть у некоторых людей, особенно у женщин. Пустяковенькое дело, а слов! Ну что будем делать? Я вызвал вас, Михаил Петрович, посоветоваться. Наверно, надо вам к жене сейчас сходить и как-то этот неприятный момент ликвидировать. Только ума не приложу – как. Ну, в общем, вы к ней подойдите...
– Борис Павлович, – сказал Калач, – а где у вас хранятся эти истории болезней? – А что? – вдруг с подозрением спросил Ермаков. – Мысль у меня такая: врать я своей жене никогда не врал, даю вам слово. Двадцать лет прожили, ни разу ее не обманывал. Она, конечно, сразу поймет, что вру, а раз вру, то... вывод нетрудно сделать. Может, действительно дать ей эту историю болезни? – Да вы с ума сошли! В кабинет постучали, вошла сестра, пожилая женщина с маленькими ласковыми глазами. – Борис Павлович, – сказала она, – больной на столе. – Сойкин там? – Там. – Ну что же, подсоедините сердце, начинайте. Я сейчас. Сестра вышла. Ермаков улыбнулся и сказал: – Так мы остановились на том, что вы сошли с ума. – Да, – усмехнулся Калач, – близок к сему. Мир этот пуст без жены. Я вот что говорю,– сказал он после некоторой паузы,– вы исправьте у нее в истории болезни рак на язву или лист вырвите этот проклятый. – Это невозможно. Просто невозможно. – Ну а заново можно написать? Чистый бланк у вас есть для этого? – Бланк? Да это ж целый том. Десятки листов... Ермаков встал, подошел к окну. По двору больницы под огромными липами прохаживались больные, и их халаты отражались в свежих от недавнего дождя лужах. – Живем в эпицентре драм,– задумчиво сказал Ермаков. Калач даже брови удивленно поднял – он так часто думал, но только про себя. – Вы никогда не были на операции? – продолжал профессор. – Да где там? Конечно, не были. А если бы побывали когда-нибудь – сильно бы удивились. Мы ведь, извините, ругаемся во время операции друг на друга в голос. До матерщины. Наша профессиональная смерть – пятьдесят лет от гипертонической болезни. Слишком много эмоций бурлит в башке. Поэтому во время работы стараемся не сдерживаться... Ермаков побарабанил пальцами по стеклу, подошел к двери, выглянул зачем-то в коридор. – Мне пора, – сказал он, – идите к жене. Тетя Даша завтра ночью выкрадет на пять минут историю болезни. А вы сегодня в двадцать один час заезжайте за мной сюда. – Спасибо, – сказал Калач и боком вышел из кабинета. Он шел по коридору с высоченным арочным потолком, где покуривали больные, кого-то провозили на тележке, ходили сестры с грязными тарелками, и думал, что – странное дело – Ермаков говорил с ним о чем угодно, только не о здоровье жены... Клава лежала у самой двери: как войдешь, сразу направо. Увидев мужа, она подняла черную голову с подушки, и – в который раз – Калачу как по сердцу ножом ударили: так не похожа была лежавшая худая, изможденная женщина на его жену, которую он любил всю жизнь, которая снилась ему по ночам, с которой он разговаривал по радио из Антарктиды и Чукотки, из Арктики и Индии.
– Миша, – сказала она, – ты чего это зачастил? Тебя с работы выгонят. Рассадин не ругается? – Да ну, пустяки, – сказал Калач. – Как дела? – Хорошо, – сказала Клава. – А здоровье? – Хорошо. За высокими стрельчатыми окнами проехала машина. – Ну, а как с едой? – спросил Калач. – Хорошо. – Рвет ее, рвет! – вдруг сказала старуха, лежавшая у окна. – Ксения Петровна, не к вам же пришли! – сказала другая женщина. – А ко мне никто и не ходит, – сказала старуха, – я сама без ихней помощи подохну. – Миша, – сказала Клава, – я все забываю тебе сказать: там в письменном столе, ну сам знаешь где, деньги Сереже отложены на зимнее пальто. Ты, Миш, купи, найди время. И соседке Надежде Ивановне скажи, что я ее не бросила, а как выйду отсюда, так обязательно дошью. – Чего? – удивился Калач. – Ну, я там начала кое-чего ей шить, да вот на полдороге бросила. Клава поманила Калача к себе, он нагнулся. – Платье шерстяное я начала ей шить, – зашептала она, – зеленая такая шерсть с искрой. Выйдет замечательно. – Ясно, – сказал Калач. – Ты не волнуйся, дома у нас полный порядок. – А Валерка звонит? – Какой Валерка? – Светкин Валерка, парнишка из ее группы! – Не знаю такого, – недоверчиво сказал Калач, – в глаза не видел. А что, у нее уже парнишка есть? – Молодежь у нас быстрая, за ней глаз нужен! – вставила старуха. – Ксения Петровна, да помолчите же вы! Калач вздохнул. За окном, видно, открыли светофор, стекла задрожали от машин. – Миша, иди, сейчас обход будет, тебя заругают. И еще: привези мне коробку конфет шоколадных, тут я хочу одной нянечке подарить. Очень хорошая женщина, ходит за мной, как за ребенком. – Как зовут? – спросил Калач, хотя знал ответ. – Тетя Даша, – сказала Клава.
ДЕТИ – ЦВЕТЫ ЖИЗНИ
Едва они вошли в квартиру, как зазвонил телефон. Подошла Света. Васька и Серега глазели на гостя. – Кого, кого? – удивленно подняла брови Светлана. – Бориса Павловича? У нас таких... – Это я, это я! – закричал Ермаков. – Я сейчас подойду! Он взял трубку и сказал: – Это я. Он долго слушал, как в трубке что-то говорили. Света, посланная отцовским взглядом, принесла профессору стул, Ермаков все слушал, порываясь что-то сказать, но прорваться со словечком, кажется, было невозможно. Наконец он сказал: – Нет, здесь все есть! И вопросительно посмотрел на Калача. Калач сделал такой жест, словно отталкивал от себя стену. Мол, все есть в переизбытке. Потом побежал на кухню, вымел полхолодильника на стол, открыл консервы, вымыл руки, поцеловал Серегу, шепнул Светке, что это профессор, а Ермаков все держал в руках трубку. – Нет, здесь все есть, Соня, здесь все есть, спасибо, – и положил трубку. – Жена, – сказал он. Ваську и Серегу с боем уложили спать. Светка ушла к себе, и Ермаков уселся за писанину, пользуясь целым набором авторучек. Калачу доверялась черная работа – расписываться за неведомых ему врачей, кое-где мять страницы, придавая им «обжитой» вид. Иногда приходила из своей комнаты Света, молча читала настоящую историю болезни матери и, ни слова не говоря, уходила. – В вас девочка, Михаил Петрович, – тихо сказал Ермаков,– в вас, видно сразу. Характер сильненький. В первом часу ночи позвонили. Калач взял трубку. – Светлану, будьте добры, – сказал после некоторого раздумья чей-то молодой голос. – А это кто? – спросил Калач. – Знакомый. – Валерий, что ли? – Ну, Валерий. – А чего так поздно? – Я только что прилетел. – Откуда прилетел? – С гор. – Откуда-откуда? – С Кавказа. Прибежала Светлана. Халатик накинула. – Папа, ты меня удивляешь. Стала в дверях, глаз твердый, властный. – Одну минуточку, – сказал Калач в трубку, – пойду посмотрю, но она, по-моему, спит. – Дай трубку! Человек прилетел с Кавказа, а ты шутки шутишь с ним. Калач трубки не отдавал, смеялся, Светка извивалась вокруг отца, пытаясь отнять трубку. – Нет, нет, как же я тебе так просто отдам? Тебе вроде бы письмецо пришло! Знаешь, что у нас в эскадрилье заставляли меня делать, когда от матери почта приходила? И плясал, и козлом кричал, и стойку на руках делал, и кувырком катался! А ты хочешь, чтобы я так просто тебе трубку отдал? Пляши! Светка нехотя два раза стукнула голой пяткой по паркету. – Это не пляска! – сказал Ермаков. – Отдай трубку – сказала Света. – А ты ждала? – весело спросил Калач. И вдруг как два клинка сверкнули из-под Светкиных бровей. – Ждала, – сказала она с таким вызовом, что улыбка так и засохла на лице Калача. – И может, ночей не спала? – Калач с трубкой стоит, а мысль одна: «Миша, Миша, глазом не моргнул, дочка выросла». – И ночей не спала, – тихо и грустно сказала Света. – Дай трубку. – Дать? – спросил Калач у Ермакова. – Дать, – печально сказал Ермаков, – куда же денешься? – Вручаю! – торжественно сказал Калач. – Надеюсь, что парень самый последний двоешник и шалопай. За другого и не думай. – Совсем распустился! – сказала Света отцу и взяла трубку. – Слушаю, – сухо сказала она. – Конечно, сплю. Привет. Это папа... Завтра позвони... Ну послезавтра... – Пусть приходит, – ревниво сказал Калач. Света даже не повернулась в сторону отца. – Тогда завтра позвони. Пока. Положила трубку. – Правильно, – сказал, не отрываясь от писанины, Ермаков, – так их, в черном теле держать надо! – А чего это он у тебя на Кавказ ездит? – Во-первых, он не у меня, а во-вторых, он альпинист, – сказала Света и ушла к себе. Калач прошелся по комнате, забрел на кухню, сложил грязную посуду в раковину, открыл воду. Тут же прибежала Светка. – Ну чего ты, я сама утром вымою! – Ладно, – сказал Калач. Светка оттолкнула его от раковины. – Твое дело вертолеты испытывать, – сказала она любимую фразу матери. Мама никогда не подпускала отца к кухне и страшно сердилась, если заставала его за чем-нибудь подобным. – Парень-то хороший? – спросил Калач. – Не-а, – ответила Света. – Трудный ты человек, – сказал Калач. – Вся в тебя. А что профессор говорит? – Молчит. – У нее там такая противная старуха лежит, – сказала Света. – У окна, – подтвердил Калач, – Ксения Петровна. Ох, язва! – Завтра поеду. – Ну, спи. Калач заглянул в детскую, – мало ли что, может, Серега раскрылся... Васька спал, хорошо, вольно раскинувшись, скрутив в жгут простыню, вытолкнув ногами одеяло. Свет далекого фонаря, пробивавшийся сквозь щель в шторе, падал на белую динамовскую полосу на его трусах. – Пап, – вдруг позвал его Серега. Калач присел к нему, скрипнула тахта. – Ты чего не спишь? – Пап, а сейчас война идет? Калач нагнулся над сыном, уткнувшимся носом в подушку, только глаз был не ночной, не детский. – Да ты что это, ночью-то? – Идет? – Ну, идет, – вздохнул Калач. – И сейчас? – И сейчас. – Где война? – Постреливают... в разных местах... – А англичане – за немцев? – Знаешь, Серега, сколько сейчас времени? Серега помолчал. Калач погладил его по голове. – Пап, а когда мамка приедет? – Скоро, сынок, скоро. Спи. – Не спится, – сказал со вздохом Серега. – Не спится, а ты спи. Калач пошел в гостиную, где сидел Ермаков, но не писал, а смотрел на разложенные перед собой бумаги и о чем-то думал, попыхивая «Дымком». – Михаил Петрович, – как-то странно сказал он, – все это ведь липа. – Конечно, – сказал Калач, – но для гуманного дела. – Нет, – сказал Ермаков, – вся эта затея липовая. И Калач понял, о чем говорил профессор. – Ерунда, – сказал Калач. – Она пензенская крестьянка, сила в ней мужицкая. Я не верю. – Вы, наверно, заметили, что я с вами на эту тему вообще избегаю разговоров? – Да. – Но все-таки мне надо вам кое о чем рассказать. Мне кажется, что вы тот человек, которому надо, необходимо сообщить правду. – Можно без предисловий, – отозвался Калач, – я ж ведь еще раньше понял, о чем вы мне хотите сказать, и сказал, что не верю в это. То есть, конечно, я могу предположить... Но в этом случае мое существование здесь представляется весьма маловероятным. – Что это значит? – спросил Ермаков. – И она это знает, – продолжил, не отвечая на вопрос профессора, Калач,– прекрасно знает. Я испытываю самые современные машины, но человек я сам самый несовременный. Люблю один раз и навек. Но распространяться об этом не люблю, говорю вам, как врачу, чтобы вы просто поняли меня. Поняли, что для меня значит то, о чем вы так легко хотите сказать. Ермаков придвинул к себе бумаги, начал снова писать, а потом уже, не отрываясь от писания, стал говорить, не глядя на Калача и не поднимая глаз: – В общем, считайте, что я вам это сказал. Считайте, что я сказал вам еще о некоторых вещах. Что бы ни случилось в течение ближайших суток, или трех суток, или даже недели – вы отец троих детей. Я не говорю о вашей общественно полезной деятельности, она значит невероятно много, но только лишь дети ставят нас в цепь воспроизводства жизни. Вы перед ними поэтому в наибольшей ответственности состоите. Ни в чем другом человеку нет спасения, кроме как в детях. – Я могу лекарства достать, – тихо сказал Калач, – какие хотите. Только на бумажке мне названия запишите. – Это хорошо. Это здорово, – ответил, не отрывая глаз от истории болезни, Ермаков. Но так никаких названий лекарств и не дал. Только сказал: – На следующей неделе будем оперировать. Вы согласны? Калач кивнул... Следующей ночью тетя Даша «выкрала» историю болезни и на пять минут дала ее почитать Клаве. В кабинете ждали Ермаков и Калач. Тетя Даша принесла историю болезни и почему-то отдала Калачу. – Ну что, поверила? – нервно спросил Ермаков. – Поверила, – сказала тетя Даша, – очень даже поверила, заулыбалась. Калач приехал домой, положил том фальшивой истории болезни в стол, хорошо спал. Но утром позвонил ему Ермаков и сказал, чтобы он срочно приезжал, если хочет застать. Вечером Клава умерла. Приехали друзья – Николай Федорович, Рассадин, Виктор Ильич, Кравчук, генеральный конструктор. Генеральный, правда, заехал на минутку, машины не отпуская, расцеловал Калача, сказал ему, что закрыл программу испытаний на неделю. – А может, и на две, – добавил он, – в общем, сколько тебе времени нужно, столько и... Он запнулся на этом «и», помолчал, держа Калача за обшлаг пиджака. – Машину твою никому отдавать не хочу. Сам ее доведешь... Уехал. Приехала Светка, каменная от горя. Кинула в передней два здоровенных тюка с бельем – привезла из прачечной. Весь вечер ни на шаг не отходила от отца. На кухне Калач сказал Николаю Федоровичу: – Она спрашивает: «Как мне, Миша, быть?» А я сам жду от нее слов – как мне жить-то дальше без нее? Я ведь не знаю. Но спросить нельзя, потому как, если спрошу, поймет она, что умирает. Как жить мне дальше, я не знаю. И слов таких от нее не услышал. Если б не дети – лег бы рядом с ней, вены себе вскрыл. Потому что это не она умерла. Это я умер. Николай Федорович молчал. Золотой он был человек – умел слушать и молчать. Год прожил Михаил Петрович в Москве, а потом улетел в Арктику. Работа в Арктике медвежья, сил требует больших...
РЕШЕНИЕ КОМАНДИРА
Калач открыл глаза. – А они здесь, оказывается, поигрывали в преферанс, – крикнул из соседней комнаты Лева Яновер. – И один парень подзалетел на семьдесят два рубля. Калач закрыл ящик аптечки. Брошенная зимовка. Заколоченные окна. Ветерок скулит в тумане. «Хабаров», вросший во льды. Женщина в голубом пальто с авоськой желтых лимонов. И Санек с «кольтом» в руке... – А один, особенно смелый, на тройной бомбе сидел и втемную мизерился! – продолжал Лева. Видать, он там нашел «протокол», разграфленную крест-накрест бумагу с записями игры. – Юзик, Лева, – крикнул Калач, – займитесь-ка бензином! – Ясно, – сказал из коридора Бомбовоз, и было слышно, как они гремели всякой рухлядью, пробираясь на выход. В коридоре тонко пахло табаком «Кепстан» от трубки штурмана. Он стоял в кают-компании и молча глядел на большой транспарант, на котором осыпались белила и выцвел кумач. Надпись гласила: «Привет новой смене и морякам ледокола «Дежнев»!» – Николай Федорович, – спросил Калач, – ты заглядывал на радиостанцию? – А вот она, за стеной, – сказал штурман. – Такие супергетеродины там в запаске лежат фирмы «Дженерал электрик» – исключительные! Давно таких рудиментов не видел! – Станция работает? – Да, я посмотрел. Аппаратура в порядке. Все-таки хватило ума у радиста на гвоздочек взять дверь – иначе бы мишки устроили там большой концерт! Потом там стоит «солдат-мотор», можно в крайнем случае от него питаться. А что? – А харч на зимовке есть? – А что такое? – еще раз спросил Николай Федорович. – Знаешь, Николай Федорович, – сказал Калач, – есть в журнале такой раздел – «Хочу все знать». – Харч специально не смотрел, однако там на камбузе краем глаза увидел пару ящиков каких-то консервов. Можно пошарить по домам. В крайнем случае на циглеровской возьмем, там есть, это точно. И, между прочим, стоит полбочонка рома самого отменного качества. Шесть лет назад со Старковым... – Спасибо, дорогой, – сказал с улыбкой Калач, – алкогольных проблем у нас на сегодня хватает. Посмотри-ка еще раз рацию, и повнимательнее. – Миша, – сказал штурман и подошел вплотную к командиру, – или я совсем уже стал старый хрыч, или ты брось выкрутасы! – Ладно, – махнул рукой Калач и вышел из дома. Туман немного поднялся, кажется, метров на десять. А может, и не поднялся. Юзик и Яновер уже катили к вертолету бочки с бензином. – Круче, круче забирай, – руководил Яновер. Калач взглянул на часы – подходило время вызова. Он забрался в вертолет, включил станцию, поговорил с Кобзоруковым, но новостей никаких сообщить ему не мог. Надо было погреть машину. Юзик отцепил антенну зимовки, Яновер включил зажигание, зачихал двигатель, потом взревел. Калач поднялся наверх и сел на свое место. Оба бака были полны. Калач достал из планшета карту, положил рядом, на клочке бумаги написал: «Н.Ф.! Я ушел за радистом, вернусь через полтора часа. Извини, что все так вышло, но не могу рисковать ни тобой, ни ребятами. Если через шесть часов не приду – доложи в Москву, налаживай жизнь здесь. Назначаю тебя своей властью командиром экипажа. Калач». Он свернул трубочкой записку, притянул к себе Леву и прокричал ему в ухо: – Снеси Николаю Федоровичу записку и закрой дверь, а то дует! – О'кей! – сказал Лева, спустился вниз, и Калач видел как он закрыл дверь вертолета. Из дома выглянул Николай Федорович с трубкой во рту. Лева пошел к нему. Бомбовоз стоял в трех метрах от машины, нагнув голову, держался за шапку, ждал, когда командир уберет обороты. Калач перевел сектор газа, потянул на себя ручку. И сразу попал в туман, только картина осталась в памяти – шапка слетела с головы бортмеханика. Лева Яновер удивленно повернулся к поднимающемуся вертолету и Николай Федорович вынул изо рта трубку... Не жалея машины, на предельных оборотах, чудовищно расходуя топливо, командир гнал вертолет вверх.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|