Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Политика как призвание и профессия 5 глава




Что касается освящения средств целью, то здесь эти­ка убеждения вообще, кажется, терпит крушение. Конеч­но, логически у нее есть лишь возможность отвергать всякое поведение, использующее нравственно опасные средства. Правда, в реальном мире мы снова и снова сталкиваемся с примерами, когда исповедующий этику убеждения внезапно превращается в хилиастического пророка, как, например, те, кто, проповедуя в настоя­щий момент «любовь против насилия», в следующее мгновение призывают к насилию — к последнему наси­лию, которое привело бы к уничтожению всякого на­силия, точно так же, как наши военные при каждом наступлении говорили солдатам: это наступление — по­следнее, оно приведет к победе, и, следовательно, к миру. Исповедующий этику убеждения не выносит эти­ческой иррациональности мира. Он является косми­чески-этическим «рационалистом». Конечно, каждый из

 

вас, кто знает Достоевского, помнит сцену с Великим инквизитором, где эта проблема изложена верно. Невоз­можно напялить один колпак на этику убеждения и эти­ку ответственности или этически декретировать, какая цель должна освящать какое средство, если этому прин-ципу вообще делаются какие-то уступки.

Коллега Ф. В. Фёрстер, которого лично я высоко ценю за несомненную чистоту его убеждений, но как политика, конечно, безусловно отвергаю, думает, что в своей книге он обошел эту трудность благодаря простому тезису: из добра может следовать только добро, из зла — лишь зло. В таком случае вся эта проблематика просто не существовала бы. Но все-таки удивительно, что через 2500 лет после «Упанишад» такой тезис все еще смог появиться на свет. Не только весь ход мировой истории, но и любое откровенное исследование обыденного опыта говорит о прямо противоположном. Древней проблемой теодицеи как раз и является вопрос: почему же это сила, изображаемая одновременно как всемогущая и благая, смогла создать такой иррациональный мир незаслу­женного страдания, безнаказанной несправедливости и неисправимой глупости? Либо она не есть одно, либо же она не есть другое; или жизнью правят совершенно иные принципы возмещения и воздаяния, такие, которые можем толковать метафизически, или же такие, которые навсегда будут недоступны нашему толкованию. Проб­лема опыта иррациональности мира и была движущей силой всякого религиозного развития. Индийское учение о карме и персидский дуализм, первородный грех, предо­пределение и Deus absconditus* — все они выросли из этого опыта. И первые христиане весьма точно знали, что миром управляют демоны и что тот, кто связывает­ся с политикой, то есть с властью и насилием как сред­ствами, заключает пакт с дьявольскими силами, и что по отношению к его действованию не то истинно, что из доброго может следовать только доброе, а из злого лишь злое, но зачастую наоборот. Кто не видит этого, тот в политическом отношении действительно ребенок.

Религиозная этика по-разному примирялась с тем фактом, что мы вписаны в различные, подлежащие раз­личным между собой законам жизненные структуры (Lebensordnungen). Эллинский политеизм приносил

Сокрытый Бог (лат.). — Прим. перев.

 

жертвы Афродите и Гере, Дионису и Аполлону, но знал при этом, что нередко боги были в споре между собою. Индуистская жизненная структура каждую из профес­сий делала предметом особого этического закона, дхар­мы, и навсегда разделяла их друг от друга по кастам, устанавливая их жесткую иерархию, вырваться из ко­торой человек не мог с момента своего рождения, разве что возрождаясь в следующей жизни, а тем самым уста­навливала для них разную дистанцию по отношению к высшим благам религиозного спасения. Таким образом ей удалось выстроить дхарму каждой касты, от аскетов и брахманов до мошенников и девок в соответствии с имманентными закономерностями профессии. Сюда под­падают также война и политика. В «Бхагаватгите», в беседе Кришны и Арджуны, вы обнаружите включение войны в совокупность жизненных структур. «Делай не­обходимое» — вот, согласно дхарме касты воинов и ее правилам, должный, существенно необходимый в соот­ветствии с целью войны «труд»: согласно этой вере, он не наносит ущерба религиозному спасению, но служит ему. Индийскому воину, погибающему героической смертью, небеса Индры представлялись с давних пор столь же гарантированными, как и Валгалла германцу. Но нирвану он презирал бы так же, как презирал бы германец христианский рай с его ангельскими хорами. Такая специализация этики сделала возможным для индийской этики ничем не нарушаемое, следующее лишь собственным законам политики и даже усиливающее их обращение с этим царским искусством. Действительно радикальный «макиавеллизм» в популярном смысле этого слова классически представлен в индийской литературе «Артхашастрой» Каутилыл (задолго до Рождества' Христова, будто бы из эпохи Чандрагупты); по срав­нению с ней «Principe» Макиавелли бесхитростен. В ка­толической этике, которой обыкновенно следует профес­сор Фёрстер, «consilia evangelica»*, как известно, явля­ются особой этикой для тех, кто наделен харизмой свя­той жизни. В ней рядоположены монах, не имеющий дозволения проливать кровь и искать выгоды, и благо­честивый рыцарь и бюргер, которым дозволено — од­ному то, другому это. Градация католической этики и ее включение в структуру учения о спасении менее по-

* Евангельские советы (лат.). — Прим. перев.

следовательны, чем в Индии, хотя и тут они должны были и имели право соответствовать христианским пред­посылкам веры. Первородная испорченность мира гре­хом позволяла относительно легко включить в этику на­силие как средство дисциплинирования против греха и угрожающих душам еретиков. Но ориентированные только на этику убеждения, акосмические требования Нагорной проповеди и покоящееся на этом религиозное естественное право как абсолютное требование сохра­няли свою революционизирующую силу и почти во все эпохи социальных потрясений выходили со своей сти­хийной яростью на передний план. В частности, они вели к созданию радикально-пацифистских сект, одна из которых проделала в Пенсильвании эксперимент по образованию ненасильственного во внешних отношениях государственного устройства — эксперимент трагический, поскольку квакеры, когда разразилась война за неза­висимость, не смогли выступить с оружием в руках за свои идеалы. Напротив, нормальный протестантизм абсо­лютно легитимировал государство, то есть средство насилия, как божественное учреждение, а в особенно­сти — легитимное авторитарно-монархическое государ­ство (Obrigkeitsstaat). Лютер освободил отдельного человека от этической ответственности за войну и пере^ ложил ее на авторитеты (Obrigkeit), повиновение ко­торым, кроме как в делах веры, никогда не могло счи­таться грехом. Опять-таки кальвинизму в принципе было известно насилие как средство защиты веры, то есть война за веру, которая в исламе с самого начала явля­лась элементом жизни. Таким образом, проблему поли­тической этики ставит отнюдь не современное, рожден­ное ренессансным культом героев неверие. Все религии бились над этой проблемой с самым различным успехом, и по тому, что было сказано, иначе и быть не могло. Именно специфическое средство легитимного насилия исключительно как таковое в руках человеческих сою­зов и обусловливает особенность всех этических проблем политики.

Кто бы, ради каких бы целей ни блокировался с ука­занным средством — а делает это каждый политик, — тот подвержен и его специфическим следствиям. В осо­бенно сильной мере подвержен им борец за веру, как религиозный, так и революционный. Давайте непредвзято обратимся к примеру современности. Тот, кто хочет си-

 

лой установить на земле абсолютную справедливость, тому для этого нужна свита: человеческий «аппарат». Ему он должен обещать необходимое (внутреннее и внешнее) вознаграждение — мзду небесную или зем­ную — иначе «аппарат» не работает. Итак, в условиях современной классовой борьбы внутренним вознагражде­нием является утоление ненависти и жажды мести, прежде всего: Ressentiment'a и потребности в псевдоэтическом чувстве безусловной правоты, поношении и хуле против­ников. Внешнее вознаграждение — это авантюра, победа, добыча, власть и доходные места. Успех вождя полностью зависит от функционирования подвластного ему чело­веческого аппарата. Поэтому зависит он и от его — а не своих собственных — мотивов, то есть от того, чтобы свите: красной гвардии, провокаторам и шпионам, агита­торам, в которых он нуждается, эти вознаграждения до­ставлялись постоянно. То, чего он фактически достигает в таких условиях, находится поэтому вовсе не в его руках, но предначертано ему теми преимущественно низкими мотивами действия его свиты, которые можно удерживать в узде лишь до тех пор, пока честная вера в его личность и его дело воодушевляет по меньшей мере часть товари­щества (так, чтобы воодушевлялось хотя бы большинство, не бывает, видимо, никогда). Но не только эта вера, даже там, где она субъективно честна, в весьма значительной части случаев является по существу этической «легитима­цией» жажды мести, власти, добычи и выгодных мест — пусть нам тут ничего не наговаривают, ибо ведь и материа­листическое истолкование истории — не фиакр, в который можно садиться по своему произволу, и перед носителями революции оно не останавливается! — но прежде всего: традиционалистская повседневность наступает после эмоциональной революции, герой веры и прежде всего сама вера исчезают или становятся — что еще эффек­тивнее — составной частью конвенциональной фразы по­литических обывателей и технических исполнителей. Именно в ситуации борьбы за веру это развитие проис­ходит особенно быстро, ибо им, как правило, руководят или вдохновляют его подлинные вожди — пророки ре­волюции. Потому что и здесь, как и во всяком аппара­те вождя, одним из условий успеха является опусто­шение и опредмечивание, духовная пролетаризация в интересах «дисциплины». Поэтому достигшая господ­ства свита борца за веру особенно легко вырождается

 

обычно в совершенно заурядный слой обладателей теп­лых мест.

Кто хочет заниматься политикой вообще и сделать ее своей единственной профессией, должен осознавать данные этические парадоксы и свою ответственность за то, что под их влиянием получится из него самого. Он, я повторяю, спутывается с дьявольскими силами, ко­торые подкарауливают его при каждом действии наси­лия. Великие виртуозы акосмической любви к человеку и доброты, происходят ли они из Назарета, из Ассизи или из индийских королевских замков, не «работали» с политическим средством — насилием; их царство было «не от мира сего», и все-таки они действовали и дейст­вовали в этом мире, и фигуры Платона Каратаева и святых Достоевского все еще являются самыми адекват­ными конструкциями по их образу и подобию. Кто ищет спасения своей души и других душ, тот ищет его не на пути политики, которая имеет совершенно иные за­дачи — такие, которые можно разрешить только при помощи насилия. Гений или демон политики живет во внутреннем напряжении с богом любви, в том числе и христианским Богом в его церковном проявлении,— напряжении, которое в любой момент может разразить­ся непримиримым конфликтом. Люди знали это уже во времена господства церкви. Вновь и вновь налагался на Флоренцию интердикт — а тогда для людей и спасения их душ это было властью куда более грубой, чем (говоря словами- Фихте) «холодное одобрение» кантианского этического суждения, — но граждане сражались против государства церкви. И в связи с такими ситуациями Макиавелли в одном замечательном месте, если не оши­баюсь, «Истории Флоренции», заставляет одного из своих героев воздать хвалу тем гражданам, для кото­рых величие отчего города важнее, чем спасение души. Если вы вместо отчего города или «отчего края» (Vaterland), что как раз сейчас не для каждого может быть однозначной ценностью, станете говорить о «бу­дущем социализма» или даже «международном умиро­творении», то вы подошли к проблеме в ее нынешнем состоянии. Ибо все это, достигнутое политическим дей-ствованием, которое использует насильственные сред­ства и работает в русле этики ответственности, угро­жает «спасению души». Но если в борьбе за веру к политическому действованию будут стремиться при по-

 

мощи чистой этики убеждения, тогда ему может быть нанесен ущерб и оно окажется дискредитированным на много поколений вперед, так как здесь нет ответствен­ности за последствия. Ибо тогда действующий не осо­знает тех дьявольских сил, которые вступили в игру. Они неумолимы и создают для его действования, а также для его собственной внутренней жизни такие следствия, перед которыми он оказывается совершенно беспомощ­ным, если он их не видит. «Ведь черт-то стар». И не годы, не возраст имеются тут в виду: «так станьте стары, чтоб его понять». Никогда и,я не смирялся с тем, чтобы в дискуссии меня побеждали датой в свидетельстве о рождении; но тот простой факт, что кому-то 20 лет, а мне за 50, в конечном счете не может побудить меня и это считать достижением, перед которым я в почтении онемею. Дело не в возрасте, но, конечно, в вышколен­ной решительности взгляда на реальности жизни и в способности вынести их и внутренне оставаться на долж­ной высоте.

В самом деле: политика делается, правда, головой, но, само собой разумеется, не только головой. Тут совер­шенно правы исповедующие этику убеждения. Но должно ли действовать как исповедующий этику убеждения или как исповедующий этику ответственности, и когда так, а когда по-другому, — этого никому нельзя предписать. Можно сказать лишь одно: если ныне, в эпоху некоей, как вы думаете, не «стерильной» возбужденности — но возбужденность-то все-таки чувство вообще не всегда подлинное, — внезапно наблюдается массовый рост поли­тиков убеждения с лозунгом: «Мир глуп и подл, но не я; ответственность за последствия касается не меня, но других, которым я служу и чью глупость или под­лость я выкорчую», то скажу открыто, что я сначала спрошу о мере внутренней полновесности, стоящей за данной этикой убеждения; у меня создалось впечатле­ние, что в девяти случаях из десяти я имею дело с вер­топрахами, которые не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощуще­ниями. В человеческом смысле меня это не очень инте­ресует и не вызывает никакого потрясения. В то время как безмерным потрясением является, когда зрелый че­ловек — все равно, стар он или юн годами, — который реально и всей душой ощущает свою ответственность за последствия и действует сообразно этике ответствен-

 

ности, в какой-то момент говорит: «Я не могу иначе, на том стою». Это нечто человечески подлинное и трога­тельное. Ибо такое именно состояние, для каждого из нас, кто, конечно, внутренне не умер, должно когда-то иметь возможность наступить. И постольку этика убеж­дения и этика ответственности не суть абсолютные про­тивоположности, но взаимодополнения, которые лишь совместно составляют подлинного человека, того, кто может иметь «призвание к политике».

А теперь, уважаемые слушатели, давайте поговорим об этом моменте еще раз через десять лет. Если тогда, как мне по целому ряду причин приходится опасаться, уже немало лет будет господствовать эпоха наступив­шей реакции, и из того, чего желают и на что надеются, конечно, многие из вас и, должен откровенно признаться, я тоже, сбудется немногое (может быть, и не совсем уж ничто не сбудется, но как минимум, по видимости^ немногое — что весьма вероятно; меня это не сломит, но, конечно, знать об этом — душевное бремя), — вот тогда я бы посмотрел* что в глубинном смысле слова «стало» из тех вас, кто чувствует себя теперь подлин­ным «политиком убеждения» и охвачен тем угаром, кото­рый символизирует эта революция. Было бы прекрасно, если бы дела обстояли так, чтобы к ним подходили слова 102-го сонета Шекспира:

Тебя встречал я песней, как приветом, Когда любовь нова была для нас. Так соловей гремит в полночный час Весной, но флейту забывает летом.

(Перевод С. #. Маршака)

Но дело обстоит не так. Не цветение лета предстоит нам, но сначала полярная ночь ледяной мглы и суро­вости, какая бы по внешней видимости группа ни побе­дила. Ибо там, где ничего нет, там право свое утерял не только кайзер, но и пролетарий. Когда понемногу начнет отступать эта ночь, кто еще будет жив тогда из тех, чья весна, по видимости, расцвела сейчас так пышно? И что тогда внутренне «станет» изо всех вас? Озлобление или обывательщина, просто тупое смирение с миром и профессией, или третий, и не самый редкий вариант: мистическое бегство от мира у тех, кто имеет для этого дар, или — часто и скверно — вымучивает из

 

себя мистицизм как моду? В любом из этих случаев я сделаю вывод: они не поднялись до уровня своих собственных поступков, не поднялись и до уровня мира, каким он в действительности есть, и его повседневности; призвания к профессии «политика», которое, как они ду­мали, они в себе имеют, объективно и фактически в глу-биннейшем смысле у них не было. Лучше бы они просто практиковали братство в межчеловеческом общении, а в остальном сугубо по-деловому обратились бы к своему повседневному труду.

Политика есть мощное медленное бурение твердых пластов, проводимое одновременно со страстью и холод­ным глазомером. Мысль,в общем-то,правильная, и весь исторический опыт подтверждает, что возможного нель­зя было бы достичь, если бы в мире снова и снова не тянулись к невозможному. Но тот, кто на это способен, должен быть вождем, мало того, он еще должен быть — в самом простом смысле слова — героем. И даже те, кто не суть ни то, ни другое, должны вооружиться той твер­достью духа, которую не сломит и крушение всех на­дежд; уже теперь они должны вооружиться ею, ибо ина­че они не сумеют осуществить даже то, что возможно ныне. Лишь тот, кто уверен, что он не дрогнет, если, с его точки зрения, мир окажется слишком глуп или слиш­ком подл для того, что он хочет ему предложить; лишь тот, кто вопреки всему способен сказать «и все-таки!»,— лишь тот имеет «профессиональное призвание» к поли­тике.

 

 

НАУКА КАК ПРИЗВАНИЕ И ПРОФЕССИЯ*

В настоящее время отношение к научному производ­ству как профессии обусловлено прежде всего тем, что наука вступила в такую стадию специализации, какой не знали прежде, и что это положение сохранится и впредь. Не только внешне, но и внутренне дело обстоит

 

* Данная работа представляет собой доклад (переведенный с не­большими сокращениями), прочитанный Вебером зимой 1918 г. в Мюн­хенском университете с непосредственной целью — показать студентам, в чем состоит их призвание как будущих ученых и преподавателей.

Однако, по существу, выступление Вебера вышло далеко за преде­лы намеченной задачи и превратилось в программную речь, подводя­щую итог его более чем тридцатилетней деятельности в области поли­тической экономии, социологии, философии истории. В центре доклада оказались проблема превращения духовной жизни в духовное произ­водство и связанные с этим вопросы разделения труда в сфере духовной деятельности, изменения роли интеллигенции в обществе, наконец, судьбы европейского общества и европейской цивилизации вообще.

Такое «разрастание» темы доклада не случайно. Она в известном смысле традиционна для Германии: проблема университета всегда выступала здесь как проблема воспитания в широком смысле слова и тесно взаимосвязывалась не только с судьбой немецкой нации и ее историей, но и с судьбами человеческой культуры вообще. Вспомним знаменитые лекции Фихте «О назначении ученого» (М., 1935), в кото­рых звучит пафос подлинно религиозной проповеди, или гегелевские университетские речи о высокой цене науки, открывающей человечеству свет истины. В XX в. та же традиция находит свое продолжение в выступлениях Теодора Литта и Карла Ясперса, развивающих мысль о великой воспитательной роли университета, который должен служить противовесом ограниченно-профессионального понимания образования, характерного для современности. Речь о призвании ученого и о социаль­ной роли науки, отождествлявшейся обычно с философией, звучала в устах немецких профессоров не только как их теоретическое, но глав­ным образом как мировоззренческое кредо. Так же прозвучала она и у Вебера.

 

таким образом, что отдельный индивид может создать в Области науки что-либо завершенное только при условии строжайшей специализации. Всякий раз, когда исследо­вание вторгается в соседнюю область, как это порой у нас бывает — у социологов такое вторжение происходит постоянно, притом по необходимости, — у исследователя возникает смиренное сознание, что его работа может разве что предложить специалисту полезные постановки вопроса, которые тому при его специальной точке зрения не так легко придут на ум, но что его собственное иссле­дование неизбежно должно оставаться в высшей степени несовершенным. Только благодаря строгой специализа­ции человеку, работающему в науке, может быть, один-единственный раз в жизни дано ощутить во всей пол­ноте, что вот ему удалось нечто такое, что останется надолго. Действительно, завершенная и дельная рабо­та — в наши дни всегда специальная работа. И поэтому кто не способен однажды надеть себе, так сказать, шоры на глаза и проникнуться мыслью, что вся его судьба за­висит от того, правильно ли он делает это вот предпо­ложение в этом месте рукописи, тот пусть не касается науки. Он никогда не испытает того, что называют увле­чением наукой. Без странного упоения, вызывающего улыбку у всякого постороннего человека, без страсти и убежденности в том, что «должны были пройти тысяче­летия, прежде чем появился ты, и другие тысячелетия молчаливо ждут», удастся ли тебе твоя догадка,— без этого человек не имеет призвания к науке, и пусть он занимается чем-нибудь другим. Ибо для человека не

 

Высокая оценка роли университета в Германии тесно связана с протестантским характером религиозности в этой стране: протестантизм настолько рационализировал здесь духовную жизнь, настолько лишил религиозные отправления культово-обрядового характера, что речь про­поведника в протестантской церкви мало чем отличалась от речи про­фессора немецкого университета. Более того, именно протестантизм сделал возможным тот факт, что немецкая философия во многих отно­шениях смогла взять на себя роль, которую в католических странах играла церковь; отсюда и громадное значение воспитательной роли философии и науки вообще, то есть университета.

Другое обстоятельство, обусловившее программный характер вы­ступления Вебера, связано с тем, что он затронул здесь больную тему XX в. — об изменении роли науки и связанном с ним изменении обще­ственного статуса ученого. Логика самого вопроса привела Вебера к необходимости показать перемены в европейской духовной культуре вообще, которые наметились уже давно, но только в XX в. стали очевидными для всех тех, кто вышел за рамки установившихся тра­диционных представлений. — Прим. перев.

 

имеет никакой цены то, что он не может делать со страстью.

Однако даже при наличии страсти, какой бы глубо­кой и подлинной она ни была, еще долго можно не полу­чать результатов. Правда, страсть является предвари­тельным условием самого главного—«вдохновения». Сегодня среди молодежи очень распространено пред­ставление, что наука стала чем-то вроде арифметической задачи, что она создается в лабораториях или с помощью статистических картотек одним только холодным рассуд­ком, а не всей «душой», так же как «на фабрике». При этом прежде всего следует заметить, что рассуждающие подобным образом по большей части не знают ни того, что происходит на фабрике, ни того, что делают в лабо­ратории. И там и здесь человеку нужна идея, и притом идея верная, и только благодаря этому условию он смо­жет сделать нечто полноценное. Но ведь ничего не при­ходит в голову по желанию. Одним холодным расчетом ничего не достигнешь. Конечно, расчет тоже составляет необходимое предварительное условие. Так, например, каждый социолог должен быть готов к тому, что ему и на старости лет, может быть, придется месяцами перебирать в голове десятки тысяч совершенно тривиальных ариф­метических задач. Попытка же полностью переложить решение задачи на механическую подсобную силу не проходит безнаказанно: конечный результат часто ока­зывается мизерным. Но если у исследователя не возни­кает вполне определенных идей о направлении его рас­четов, а во время расчетов — о значении отдельных ре­зультатов, то не получится даже и этого мизерного итога. Идея подготавливается только на основе упорного труда. Разумеется, не всегда. Идея дилетанта с научной точки зрения может иметь точно такое же или даже большее значение, чем открытие специалиста. Как раз дилетантам мы обязаны многими нашими лучшими постановками проблем и многими познаниями. Дилетант отличается от специалиста, как сказал Гельмгольц о Роберте Майе-ре, только тем, что ему не хватает надежности рабочего метода, и поэтому он большей частью не,в состоянии проверить значение внезапно возникшей догадки, оце­нить ее и провести в жизнь. Внезапная догадка не за­меняет труда. И с другой стороны, труд не может заме­нить или принудительно вызвать к жизни такую догадку, так же как этого не может сделать страсть. Только оба

 

указанных момента — и именно оба вместе — ведут за собой догадку. Но догадка появляется тогда, когда это угодно ей, а не когда это угодно нам. И в самом деле, лучшие идеи, как показывает Иеринг, приходят на ум, когда раскуриваешь сигару на диване, или — как с есте­ственнонаучной точностью рассказывает о себе Гельм-гольц — во время прогулки по улице, слегка поднимаю­щейся в гору, или в какой-либо другой подобной ситуа­ции, но, во всяком случае, тогда, когда их не ждешь, а не во время размышлений и поисков за письменным сто­лом. Но конечно же, догадки не пришли бы в голову, если бы этому не предшествовали именно размышления за письменным столом и страстное вопрошание.

Научный работник должен примириться также с тем риском, которым сопровождается всякая научная работа: придет «вдохновение» или не придет? Можно быть пре­восходным работником и ни разу не сделать собственно­го важного открытия. Однако было бы заблуждением по­лагать, что только в науке дело обстоит подобным обра­зом и что, например, в конторе все происходит иначе, чем в лаборатории. Коммерсанту или крупному промыш­леннику без «коммерческой фантазии», то есть без выдумки — гениальной выдумки, — лучше было бы оста­ваться приказчиком или техническим чиновником; он никогда не создаст организационных нововведений. Вдох­новение отнюдь не играет в науке, как это представляет себе ученое чванство, большей роли, чем в практической жизни, где действует современный предприниматель. И с другой стороны, — чего тоже часто не признают — оно играет здесь не меньшую роль, чем в искусстве. Это ведь сугубо детское представление, что математик прихо­дит к какому-либо научно ценному результату, работая за письменным столом с помощью линейки или других механических средств: математическая фантазия, напри­мер Вейерштрасса, по смыслу и результату, конечно, совсем иная, чем фантазия художника, то есть качест­венно от нее отличается, но психологический процесс здесь один и тот же. Обоих отличает упоение (в смысле платоновского «экстаза») и «вдохновение».

Есть ли у кого-то научное вдохновение, — зависит от скрытых от нас судеб, а кроме того, от «дара». Эта не­сомненная истина сыграла не последнюю роль в возник­новении именно у молодежи — что вполне понятно — очень популярной установки служить некоторым идо-

 

лам; их культ, как мы видим, широко практикуется сегодня на всех перекрестках и во всех журналах. Эти идолы — «личность» и «переживание». Они тесно связа­ны: господствует представление, что последнее создает первую и составляет ее принадлежность. Люди мучи­тельно заставляют себя «переживать», ибо «пережива­ние» неотъемлемо от образа жизни, подобающего лич­ности, а в случае неудачи нужно по крайней мере делать вид, что у тебя есть этот небесный дар. Раньше такое переживание называлось «чувством» (sensation). Да и о том, что такое «личность», тогда имели, я полагаю, точ­ное представление [...].

«Личностью» в научной сфере является только тот, кто служит лишь одному делу. И это касается не только области науки. Мы не знаем ни одного большого худож­ника, который делал бы что-либо другое, кроме как слу­жил делу, и только ему. Ведь даже личности такого ран­га, как Гёте, если говорить о его искусстве, нанесло ущерб то обстоятельство, что.он посмел превратить в творение искусства свою «жизнь». Пусть даже последнее утверждение покажется сомнительным — во всяком слу­чае, нужно быть Гёте, чтобы позволить себе подобное, и каждый по крайней мере согласится, что даже и такому художнику, как Гёте, рождающемуся раз в тысячелетие, приходилось за это расплачиваться. Точно так же об­стоит дело в политике. Однако сегодня мы не будем об этом говорить. Но в науке совершенно определенно не является «личностью» тот, кто сам выходит на сцену как импресарио того дела, которому он должен был бы посвятить себя, кто хочет узаконить себя через «пережи­вание» и спрашивает: как доказать, что я не только спе­циалист, как показать, что я — по форме или по сущест^ ву — говорю такое, чего еще никто не сказал так, как я, — явление, ставшее сегодня массовым, делающее все ничтожно мелким, унижающее того, кто задает подоб­ный вопрос, не будучи в силах подняться до высоты и достоинства дела, которому он должен был бы служить и, значит, быть преданным только своей задаче. Так что и здесь нет отличия от художника.

Однако хотя предварительные условия нашей работы характерны и для искусства, судьба ее глубоко отлична от судьбы художественного творчества. Научная работа вплетена в движение прогресса. Напротив, в области искусства в этом смысле не существует никакого прогрес-

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...