Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Нашим сыновьям, мужьям и братьям, 5 глава




– Да нешто ты не видел? Крошки не осталось.

– А не дашь – скажу мамке, что ты больше нашего съела.

– Я? – Пораженная такой несправедливостью, Лизка едва выговорила: – Когда это?

– Давеча… – не моргнув глазом, отвечает Федюшка.

– Не ври, вруша!.. А хоть бы и больше – что из того? Я тебя на семь годов старше, а руки-то у меня, смотри, какие. А у тебя вон, как у мясника.

Лизка глядит на свои худые грязные ручонки, и вдруг чувство горькой обиды и острой жалости к себе охватывает ее. Худенькие, костлявые плечики ее дрогнули, и она, уткнувшись головой в колени, беспомощно заплакала.

– Я ведь сама еще маленькая… Не останусь больше с вами – ни в жизнь… Что хочет, то пускай делает мамонька. А я скажу: нет уж, родимая мамонька, нажилась я с ними досыта. Лучше пошли ты меня на самую тяжелую работу…

Плача, к Лизке потянулась Татьянка. За ней навзрыд, в один голос, заревели Петька, Гришка и Федюшка.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

 

Надежда Михайловна, а лучше сказать – Наденька, потому что в свои девятнадцать лет – худенькая, смуглая, по-мальчишески стриженная – она больше походила на школьницу, чем на учительницу, медленно поднялась в пекашинскую гору, с тоской поглядела на пустынную песчаную улицу, на немые, будто вымершие дома.

У нее ныли ноги, ломило от жары голову, чуть прикрытую пестрой косынкой, горели опаленные солнцем голые руки, лицо, шея. Морщась от боли, она добралась до бревна, лежавшего у изгороди, села в холодок и начала растирать босые запыленные ноги.

– …Нет, это ужасно! Опять отказ! И до чего же противный этот предрика! Наорал, как унтер Пришибеев: "Нечего шляться, барышня! Раз уж ты такая охочая до войны, взяла бы грабли да воевала на пожне…"

Да и она хороша! Вместо того чтобы все объяснить логично, разревелась, как девчонка: у меня мама у немца…

И в райкоме такие же пришибеевы: "Кто детишек учить будет? Немецких гувернеров выписывать?.." Поговори с такими!..

Наденька Рябинина за год до войны окончила педагогический техникум на Орловщине. Она росла в то время, когда советские люди победоносно наступали на Арктику. Что ни год – новый подвиг изумлял мир. Поход ледокола «Сибиряков», челюскинская эпопея, чкаловский перелет через Северный полюс, дрейфующая льдина папанинцев!..

Дух захватывало у молодежи. По вечерам, сбившись у репродукторов, она жадно вслушивалась в эфир. Тысячи и тысячи мальчишек и девчонок мысленно сопутствовали храбрецам, вступали в поединок с суровой стихией. Географические карты школьников в те годы были исчерчены диковинно смелыми маршрутами новых походов и полетов. В половодье с проплывающих льдин приходилось снимать не одного обмерзшего мальчишку, вообразившего себя папанинцем или челюскинцем.

У Наденьки Рябининой были особые счеты со страной белого безмолвия. С детства в ее душу запали рассказы матери о молодом смельчаке дяде, который трагически погиб, участвуя в экспедиции Седова. И все-таки для всех было полной неожиданностью, когда эта тихоня, как называли ее в техникуме, на распределении упрямо заявила: "Направьте на Новую Землю".

Скромный педтехникум на Орловщине не был уполномочен подбирать кадры для Арктики, и все, что он мог сделать, – предоставить Наденьку самой себе.

Мать, старая учительница из маленького городка, привыкшая все оценивать в философическом свете, решила: "Это в ней кровь заговорила", – погоревала, поплакала – и стала собирать свою "черноглазую Арктику" в дальнюю дорогу. И вот в августе того же года семнадцатилетняя девушка с Орловщины на свой страх и риск отправилась в Архангельск.

Свирепое дыхание Севера она ощутила, едва переступила порог облоно. "Романтика", – сказали там. К тому же, как выяснилось, рейса на Новую Землю не предвиделось до лета следующего года. Что было делать? Возвращаться домой, чтобы ребята на смех подняли? Наденька взяла направление в Верхнепинежье один из самых глухих районов области.

В облоно, где всегда ощущали нехватку учителей, не поскупились на краски, расписывая тамошние края. Выходило так, что там и медведи запросто по деревне ходят, и люди передвигаются не иначе как на оленях и собаках.

На деле все оказалось куда как проще. Пекашино, в которое попала Наденька, было самым обыкновенным селом, мало чем отличавшимся от сел средней полосы. Медведи по улицам не ходили, оленей и в помине не было, а низкорослая северная кляча, на которой Наденька тряслась в Пекашино из райцентра, едва ли заслуживала предпочтения перед орловским рысаком. Впрочем, Наденька мужественно выдержала и этот удар. По крайней мере все ближе к Новой Земле! А через год – она в этом не сомневалась – добьется своего. Если надо, весь Архангельск на ноги поднимет, до самого ЦК дойдет.

Зимними вечерами, когда от мороза потрескивали бревенчатые стены школьного здания, она выбегала на улицу и сквозь заиндевевшие ресницы подолгу смотрела на северное сияние. Там, за полыхающими серебряными столбами, чудился ей сказочный остров – Новая Земля.

В воскресное июньское утро все рухнуло. А вскоре от матери перестали приходить письма, и ко всем горестям, которые принесла война, прибавилась еще одна – страх за мать.

Зимой сорок второго года, когда стали собирать теплые вещи для бойцов, она, в последний раз оплакав свои несбывшиеся мечты, сдала меховые рукавицы. Потом, прочитав в газете о подвиге юной партизанки Тани, решила: место ее на фронте. Кем угодно – только на фронт! И вот пять раз ходила она в райцентр, обращалась в райисполком, райком комсомола, райком партии – и все напрасно…

Сидя в холодке, Наденька припоминала сегодняшний разговор в райисполкоме и райкоме, мысленно не соглашалась, спорила. Неужели нельзя понять? Ведь не куда-нибудь – на фронт просится!

На дороге показались две колхозницы с граблями на плечах. Высокую, полную старуху она не знала, а эту, помоложе, светлолицую, в сером сарафане с нашивками, где-то видела. Ну да, вспомнила: сын ее, Сеня Яковлев, беленький мальчик, за первой партой сидел.

Поравнявшись с Наденькой, колхозницы молча, кивком головы, поздоровались. Она проводила их глазами. Далеко под горой в знойном мареве июльского дня серебром вспыхивали металлические зубья конных граблей, медленно двигались по лугу белые платки.

– Учительница-то наша на войну собирается, – услышала она голос Сениной матери.

Наденька насторожилась.

– Как же, – ответила старуха, – девка в самом соку – к парням норовит…

– Поворочала бы сена с нами, прыти-то небось поубавилось бы, – захохотала Сенина мать.

Кровь бросилась ей в лицо. Наденька резко вскочила, пошла, прихрамывая, по деревенской улице. У школы она опять присела. Одна мысль, что она сейчас войдет в свою пустую комнату, – одна эта мысль привела ее в ужас…

Жара все еще не спадала. Кругом тишина и безлюдье – хоть вешайся.

..И почему, почему ее никто не хочет понять? "К парням норовит"! Как не стыдно так выражаться, а еще старая женщина! А эта – Сенина мать? Зимой проходу не давала: "Уж вытяни ты моего-то, Надежда Михайловна. Отец на войне, ради отца прошу…" А теперь вот какие слова! А что она сделала председательнице? Смотрит на нее как на блаженненькую… И Настя – подружка, нечего сказать. Завела про белого бычка: работай в колхозе. А вот если у тебя мать у немцев?

Невыносимая тоска и отчаянье сдавили ее сердце. Она поднялась, посмотрела на песчаную, зноем пышущую улицу и бесцельно, опустив голову, побрела по деревне.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

Наденька еще издали услышала плач, а когда она, перепуганная, подбежала к крыльцу Пряслиных, увидела там целый выводок ребятишек. Грязные, со взъерошенными разномастными головами, они, как в непогодь, по-воробьиному жались друг к другу и горько и безутешно плакали.

– Что же вы плачете? Вас кто-нибудь обидел? Лиза, где мама?

– На по-ожне… – захлебываясь слезами, отвечала Лизка.

– Так чего вы плачете?

– Федюшка говорит, я хлеб съела… А я ни капельки не съела… И корова не доена… А они еще глупые… – кивнула Лизка на ребят, – не понимают, что война на свете и мамка на работе… – И Лизка еще пуще разрыдалась.

Наденька беспомощно присела на корточки.

Молча, расширенными глазами она смотрела на этого худенького, вздрагивающего от рыданий ребенка, который рассуждал, как взрослый человек, немало повидавший на своем веку. И, может быть, только сейчас, в эту самую минуту, когда война глянула на нее вот этими скорбными, страдающими глазами ребенка, Наденька почувствовала весь ужас и безмерность страданий и горя, которые принесла война.

– Ну не надо, не надо, хорошие, – спохватившись, заговорила она. – Скоро мама придет…

Но дети не унимались.

Наденька в отчаянии оглянулась по сторонам и вдруг выпрямилась, топнула ногой:

– А ну, перестать плакать!

Ребятишки, всхлипывая, изумленно уставились на нее.

– И чего вы разревелись? Ты-то, Лиза, ай-яй-яй! Пионерка еще! И не стыдно тебе? Это ведь этакой коротыге да этому сердитому рыжику, – она потрепала по голове Татьянку и Федюшку, – разрешается немножко поплакать, и то не каждый день.

– И вовсе я не рыжик, уклоняясь от ласки, проворчал Федюшка, – на рыжих-то воду возят.

Наденька, настраиваясь на обычный разговор взрослого с ребенком, заулыбалась:

– Ну хорошо, хорошо – не рыжик. А что же мы с тобой делать будем?

– А ты принеси нам хлеба, – выпалил Федюшка.

– Замолчи ты, попрошайка! – прикрикнула на неге Лизка – Я вот тебе, скажу мамке… Вы не слушайте его. Надежда Михаиловна. Он у нас такой надоедливый никого не слушает.

Хлеба!. Да, чего бы проще – принести этим голодным детишкам по куску хлеба, по куску обыкновенного хлеба. Но где взять этот хлеб? У нее самой забрано на целую неделю вперед.

Она сделала вид, будто, задумавшись, не слышала ни Федюшкиных, ни Лизкиных слов.

– А ты бы позвала какую старуху, Лиза. Подоила бы…

– Да ведь старухи-то еще на пожне, – не без раздражения ответила Лизка. Вздохнув, она добавила. – Я бы и сама подоила, не хитро дело – тяни да тяни за титьку. Да у меня ноги маленькие, подойник не захватить.

Наденька задумалась, – ей так хотелось что-нибудь сделать для этих детей!

– А знаешь что, Лиза? Давай доить вместе… а? Вдвоем.

Лизка скептически покачала головой:

– Что вы, Надежда Михайловна… в грязи да в навозе вымажетесь.

– Ничего, ничего!.. Ты только мне рассказывай, что и как…

То ли передалось Лизке возбуждение учительницы, которой она привыкла во всем безраздельно верить и подчиняться, то ли подхлестнули косые, недовольные взгляды братьев, только Лизка начала сдаваться.

– Звездонюшка-то у нас бы смирнехонька… да уж не знаю как…

– Да идем же, идем! – торопила ее Наденька.

И вот уже в хозяйкином переднике, платке (его посоветовала надеть Лизка. "Мамка завсегда в платке"), подол подоткнут за пояс, в руках деревянный подойник. Впереди мелькают голые Лизкины пятки, сзади, табунком, – ребята. Из распахнутых ворот двора резко ударяет запахом навоза, где-то в темноте натруженно пыхтит корова.

– Уже погодьте немножко, – тихо говорит Лизка. – Я подгоню ее к свету.

Она, как ящерица, юркает в темноту двора, и через минуту Звездоня, тяжело переставляя ноги, окруженная тучей навозных мух, подходит к воротам, принюхиваясь, пучит на незнакомку огромный лиловый глаз.

Наденька невольно жмется к косяку ворот.

– Да вы не бойтесь, Надежда Михайловна. Она у нас – не смотрите, что рога, – как овечушка, смирная.

Лизка подносит траву в кошелке, подставляет к задним ногам коровы низенькую скамеечку:

– Ну вот, теперь вы сядьте на скамеечку-то, а я буду чесать ей за ушами. Она у нас любит, когда чешут.

Наденька, подавляя в себе робость и неуверенность, шагнула вперед. Под босыми ногами хлюпнула навозная жижа. Корова, опустив голову в кузов, аппетитно жует траву; качаются рога – крутые, темные. А вдруг она пырнет этими рожищами? Сзади, в простенке ворот, сгрудились выжидающие дети. И, словно подталкиваемая их угрюмыми, недовольными взглядами, она опять шагнула вперед. Вот и скамеечка. Корова по-прежнему стоит как вкопанная.

– Забыла я… надо вымя протереть.

В ту же минуту Лизка ныряет с тряпицей под вымя коровы, потом снова идет нежить свою Звездоню.

Наденька оробело садится на скамеечку, ставит меж колен подойник. Это она запомнила. А дальше что?..

У самого ее лица – огромный, то вздымающийся, то опускающийся коровий живот. В утробе что-то ворочается, урчит, как в кипящем котле. Жарко. Наденька легонько дотрагивается руками до вымени, гладит. Ничего, Звездоня стоит.

– Сели? – спрашивает Лизка.

– Ага…

– Ну теперь только дергайте за титьки. Эдака хитрость!

Жуткая тишина. Наденька слышит, как учащенно дышат у порога детишки, замерла Лизка, даже Звездоня как-то притихла, – все ждут веселого звона первой струи.

Она осторожно нащупывает соски. Прохладные, скользкие. Но пальцы вдруг стали непослушными, никак не могут захватить сосок.

– Ну-ко, я вам помогу. А ты, Звездоня, смотри у меня – не рыпайся, стой на месте.

Наденька чувствует, как шершавые пальцы девочки проворно забегали по вымени. Вот они ухватились за ее пальцы, уверенно зажимают их вокруг соска.

– Тяните, тяните вниз, – шепчет Лизка.

В ту же секунду теплая, тугая струя со звоном брызнула в подойник. Запахло молоком.

И пошло, и пошло.

"Дзынь, дзынь…" – весело выговаривает в подойнике.

И ничего страшного! Чудачка она – еще боялась. С чего это станет бодаться корова? Ей же, наоборот, приятно. Естественный процесс!

Вкусно обдает парным молоком, лицо разгорелось, а пальцам – тепло-тепло… Ах, как славно, как хорошо!

Корова дернулась, повела рогами… Наденька съежилась.

– Чего ты, глупая, стой! – вразумляет Звездоню Лизка.

Через минуту, когда все опять наладилось, Наденьке хотелось крикнуть: "Не косись, не боюсь – вот нисколечко не боюсь!.." Белая шапка в подойнике растет, как дрожжи. Вот она уже приближается к рожку. "Хорошая коровушка", – думает Наденька.

– Скоро ле? – сердитый голос с порога.

Это, конечно, тот – рыжик. Измучился, бедняжка.

– Скоро, скоро, любеюшко, – отвечает за нее Лизка.

Какая она добрая, эта Лиза! Давно ли еще плакала из-за этого самого «любеюшка»… Наденька как бы заново видела сейчас эту худенькую, в изношенном, полинялом платьице девочку. Ей бы в куклы играть, а она стоит где-то в темном навозном углу, безропотно и терпеливо обхаживает корову… Да, да, вот что она сделает… Серую кофточку ей отдаст, и то голубое платье тоже отдаст, и пояс можно с бантом. Вот обрадуется!

Мягко шипит, пенится под руками молоко. И вместе с ним какая-то тихая, убаюкивающая радость поднялась в душе Наденьки. Она любила сейчас и этих ребятишек, которым она даст молока, и самое себя, такую добрую и отзывчивую, и эту корову, которая понимает, как надо вести себя с незнакомым человеком. В эти минуты Наденька готова была забыть все обиды, причиненные ей в райцентре, и даже те постыдные, жестокие слова, которые она подслушала давеча в разговоре двух колхозниц.

– Теперича труднее будет… – откуда-то издалека доносится глухой Лизкин голосок. – Дак вы тяните, не бойтесь… А то можно и не продаивать. Мамка продоит.

– Знаю, знаю… – самоуверенно говорит Наденька.

Вот только бы левую ногу подвинуть. Совсем занемела – подойник давит. Немножко бы поправить, приподнять его… Она приподнимает за край подойник, тянет на себя… Руки скользнули… И Наденька с ужасом почувствовала, что опрокидывается. Голова ударилась о что-то мягкое, теплое… Крик от порога… Не помня себя, она вскочила на ноги. В глазах закачалось огромное деревянное днище… Белая лужа… Она рванула подойник на себя, заглянула в него. Пусто…

Где-то слева звонкое хлопанье:

– Вот тебе, вот тебе, окаянная…

Она поднялась было на корточки, но опять села.

– Она не ударила вас. Надежда Михайловна? – и вдруг голос Лизкин замер.

– Молоко-то наше… – охнула Лизка.

Наденьке страшно было взглянуть в лицо девочки.

– Ничего, ничего, Лиза, – заговорила она шепотом. – Я сейчас вот… сейчас достану…

Она встала, схватила подойник и, отвернув лицо от рыдающих, прижавшихся к косяку ворот малышей, выбежала со двора. У калитки, срывая трясущимися руками крючок, она увидела свои грязные, перепачканные навозом руки. Она поставила подойник на землю, стала вытирать их о передник. Ноги, подол платья – тоже в навозе… Надо воротиться, вымыться. Но детский плач словно кнутом стегнул ее. Она опять схватила подойник и побежала к соседнему дому. Заперто. Кинулась ко второму – заперто. У третьего, возле крыльца, на завалинке, она увидела худущую старуху, гревшуюся на вечернем солнышке.

– Бабушка, милая, – взмолилась Наденька, – выручи, продай молока.

Старуха удивленно вскинула на нее подслеповатые глаза:

– Что ты, родимушка, какое у бабушки молочко! Не удержали буренушку зимусь продали. Сам-то бывало, в лесу подкашивал, а сам со двора – и буренка со двора… Да ты чья будешь? Ничего не вижу, а по говоре будто незнакомая…

– Учительница здешняя.

– О, вишь ты… – понимающе кивнула старуха. – Нашего Митьку-сорванца учишь. А что, казенного-то не хватает, прикупаешь?

– Да я не себе, бабушка… А у кого тут можно купить?

– Да уж не знаю, голубушка, – вздохнула старуха – Матрена да Марфа с коровами у сена… А тут бы в тех домах, – указала она черной, костлявой рукой, – есть коровушка, да они сами вприглядку едят: тремя домами одну держат…

Наденька медленно вышла на дорогу, повернула обратно. Но, пройдя несколько шагов, она остановилась. Что же скажет она голодным ребятишкам? Как взглянет им в глаза? А вдруг пришла мать? Нет, нет! Всю деревню обойти, а найти! На общий двор сходить!

И она, спотыкаясь, снова побежала от дома к дому.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

 

Анфиса, прочитав сводку, пытливо взглянула в распухшее от комариных укусов лицо Парасковьи:

– Что-то немного наставили.

– При нашем-то совете не больно разойдешься.

– Чего опять не поделили? Траву?

– А вот как есть траву. Что же это такое, Анфиса Петровна? Мы с утра на общем убиваемся, а он – в кусты… – Парасковья опасливо оглянулась кругом, вплотную придвинулась к председательскому столу. – Бригадир из веры вышел. Первые два дня покосил с нами, – ничего, а потом, говорит, ревматизма скрутила. Ну скрутила и скрутила. С кем не бывает? Отлеживайся в избе. Только у него ревматизма-то не как у других. Позавчера это я утром брусок забыла пришлось вернуться с пожни. По дороге еще куст смородины красной сорвала. Думаю, старику хоть утеха. Какое там! Прибежала к избе, смотрю, а его шляпа промеж кустов качается, и коса на плече. На, господи, куда он с косой?.. А он лесок прошел – знаешь, за избой ручьевина, Степана Андреяновича раньше была, да ну махать косой. Смотрю, а там уже и стожок стоит. Вот какая у него ревматизма!

На другой день Анфиса верхом на смирной кобылке отправилась в Росохи. Дорога туда – не приведи бог: суземная, тяжелая. В Пекашине так и говорят: "Кто в Росохах не бывал – тот и ада не видал". Летом в Росохи можно проехать только верхом да на легких еловых санях-волокушах, которые специально делают для завоза хлеба и харчей. Лошадь всю дорогу бредет по колено в грязи, натужно и с громким хлопаньем переставляя ноги, жалит лесной гнус. Это в сухую страду. А в дождливое лето – прямо беда. Болотная дорога раскисает, как кисель. Лошадь постоянно проваливается в невидимые колодцы, всплывает на водянистых радах, которые разливаются в целые озера. А если еще пройдет бурелом – перекрестит, закидает дорогу валежником, – хоть помирай: ни прямо проехать, ни в сторону свернуть.

В этом году погода стояла сухая, сенокосная. Местами даже – особенно по старым, годами не кошенным травникам – ехать было приятно. Но на душе у Анфисы было тягостно. Этот Кротик вымотал ей душу. Давно ли она председателем, а недели не проходит, чтобы не скрестилась с ним… Чуяло у нее сердце неспроста просится на пожню… А вести, вести с фронта! – как только людям сказать…

Председатель сельсовета, недавно вернувшийся с войны инвалид, пришел в ярость, когда она спросила, какая нынче сводка:

– Все сводку да сводку! Выдумаю я ее, что ли?.. Потом, немного успокоившись, махнул рукой:

– Прет проклятый…

На Росохи она выехала к вечеру.

Вид избушки, мелькнувшей вдали на косогоре меж кустов, взволновал ее до слез. Сколько лет она здесь не бывала? Лет двадцать, наверное. Ну да, последний раз тут была еще девушкой.

Измученная, заляпанная грязью кобыла, почувствовав близость жилья, встряхнулась, замотала головой. Анфиса ехала некошеной пожней, – трава билась ей в колени. Она поглядывала по сторонам, присматривалась к знакомым местам и с трудом узнавала их. Куста-то, куста-то сколько – все пожни затянуло. А избушка – осела, скособочилась. У Калинкина родничка она призадержала лошадь, вздохнула. Бывало, сюда в жару за ключевой водой бегали. А теперь ни тропочки, ни самого родничка. Ольшаник да ивняк в небо упираются.

У избы, на варнице, меж двух плотно приваленных друг к другу сушин, тлел дымок, – за недостатком спичек огонь поддерживали круглые сутки. На деревянных крюках – черные, продымленные котелки, чайники; на столе, сколоченном из толстых плах, – посуда, ложки, берестяные туески.

С трудом расправляя занемевшие ноги, Анфиса разнуздала кобылу, вытерла ее травой и, стреножив, пустила на волю. Потом постояла, поглядела еще вокруг и пошла к людям.

Тропинка от избы сразу же спускается к речонке, наглухо заросшей кустарником, затем, часто пересекая ее, петляет мысами да иссадами – низкой заливной бережиной Анфиса шла свежевыкошенными пожнями, подсчитывала стожки, еще не успевшие почернеть снаружи, часто запускала в них руку, проверяла сено на нюх. И по мере того как она продвигалась вперед по душистым пожням, все отчетливее и отчетливее становилось вжиканье и перезвон кос. Скоро, перейдя вброд речку и раздвинув кусты, она увидела и самих косцов.

Впереди, отваливая покосище, без шапки, без пояса, с выпущенной рубахой, спокойно и деловито вышагивал Софрон Игнатьевич, за ним со всего плеча рубила Марфа Репишная, за ней, играючи, вприпляску, шла Варвара в белом переднике, за Варварой Дарья, Аграфена.

Захваченная зрелищем дружной работы, Анфиса не выдержала, вся подалась вперед:

– Э-гей!..

И только тут, заново окидывая пожню радостными, широко разбежавшимися глазами, она заметила Федора Капитоновича. Предусмотрительно облачившись в белый холстяной накомарник, Федор Капитонович мелкими шажками семенил по краю пожни возле кустов, замерял двухметровкой скошенную площадь.

У Анфисы неприятно кольнуло в сердце, но женщины, завидев ее, уже подняли крик на всю пожню:

– Женки, кто приехал-то!

– Да ведь это Анфиса! Анфиса наша!.. – и, побросав косы, побежали ей навстречу.

Марфа на ходу, не здороваясь, забасила:

– Что на фронте деется?

У Анфисы сразу пропала всякая радость от встречи.

– Воюют…

– Знаем, что не овец пасут. Как воюют?

– Все по-старому…

– Отступают? Куда же дальше? Ведь и у России край есть! – И Марфа круто повернула назад.

– Ты хоть бы о доме своем спросила! – крикнула вдогонку ей Анфиса.

Марфа обернулась, свирепо сдвинула брови:

– Небось стоит? Не улетел? – Она схватила косу и, поплевав на руки, с ожесточением, с шумом врезалась в траву.

– Экая сумасшедшая, – укоризненно покачала головой Варвара. – Вот завсегда так: наорет, накричит. Нет чтобы ладком, как люди… Разве Анфисы вина, что немец наступает?.. Ничего! – подмигнула она, усмехаясь. – Это она по первости так, а злость сорвет – хоть гужи из нее тяни.

Анфиса стала раздавать письма.

Варвара, принимая письмо, вся обомлела от радости, начала вытирать руки о передник, потом, развернув письмо и прочитав первые строчки, поглядела на всех влажными счастливыми глазами:

– Бабоньки, Тереша-то мой… Опять наградили… Ну Терентий Васильевич приедет – не узнать, возгордится, куда и посадить…

– Нету нам нынче ни от которого? – крепясь, спросила Дарья.

А в сторонке худая, бледная Павла, не спрашивая, горько и безнадежно заплакала:

– Господи, с ума сойду. Как ушел – ни слуху ни духу. Да что же это такое?..

Меж тем подошли Софрон Игнатьевич, Федор Капитонович и сзади всех, тяжело дыша, – Марфа.

Присели тут же на подсыхающую кошеницу.

– Ну что там на белом свете? Рассказывай, – не глядя ни на кого, но уже примиряюще буркнула Марфа.

– Да, да… все расскажи, Анфисьюшка. Как есть расскажи, без утайки, взмолилась Аграфена. – Мы ведь здесь что в тюрьме. Кругом лес да лес, света белого не видим. Я ночью-то не один раз встану, выйду из избы, в домашнюю-то сторону гляну, прислушаюсь. Думаю, уж не стреляет ли где. Может, думаю, немец и к нам припер… Вот ведь до чего дошла.

– Не плети чего не надо! – оборвала ее Анфиса. – С ума сходишь! На краю земли живем – какой у нас немец?

Некрасивое, угловатое лицо Аграфены просияло:

– Наругай меня, Анфиса! Пуще, пуще наругай! Блажь хоть в голову не полезет.

Анфиса, как умела, рассказала про фронтовые и домашние новости, потом, окинув всех строгим взглядом, сказала:

– Ну теперь сказывайте вы, работнички дорогие.

Никто не говорил. Сидели понурив головы, молчали.

– Что же, так и будем в молчанку играть? – снова спросила Анфиса.

– Ты его спрашивай, – кивнула Марфа в сторону бригадира. – Чего к нам пристала?

Федор Капитонович, давно уже искоса присматриваясь к председателю, решил: "Знает", – и пошел напролом:

– Беда с нашим братом. Ладу нету, кусок изо рта рвем…

Ему не дали договорить:

– Это у тебя-то кусок изо рта рвем?

– Вырвешь, как бы не так, зубы сперва обломаешь!

– Двенадцатый год колхоз потрошишь, – видим, не слепые!

– Да что же это, Анфиса: мы тут убиваемся, а он об корове своей…

– Да уж так: для кого война, а для кого мошна! Кричали, препирались еще долго, а потом женки в один голос: замену давай!

– Ну, раз так… – сказала Анфиса, – снимать будем.

Федор Капитонович приготовился было ко всему, но этого все же не ожидал. С секунду он сидел как громом пораженный, потом вскочил на ноги, заметался, замахал руками:

– Это меня-то снимать? Ты меня ставила? С первого дня колхозной жизни… Про меня в газетах печатали… премии давали… Да за такое дело… Ты с весны на меня зуб держишь – союзки забыть не можешь…

Анфиса, бледнея, оглядела его снизу доверху.

– Да русский ли ты человек? – еле слышно прошептала она.

– Я в район поеду, я покажу, как над стариком измываться…

И Федор Капитонович, с неожиданной для него резвостью, побежал к избе.

После ужина Софрон Игнатьевич, улучив удобную минуту, подал Анфисе знак: отойдем в сторону.

Росистой тропинкой прошли к речке, присели на сухую валежину. Софрон Игнатьевич отломил ветку, подал Анфисе: отмахивайся, мол, от мошкары. Затем, нагнувшись, стал свертывать цигарку, потом долго выбивал кресалом огонь.

– Ты это зря, Петровна, – заговорил он наконец глухо, – зря все затеяла.

Анфиса ждала.

Софрон Игнатьевич жадно затянулся несколько раз подряд, резко отбросил цигарку, рассыпавшуюся искрами:

– Зря, говорю, в бригадиры назначила… – Подумав, он круто повернулся к ней лицом: – Знаешь, кто я?

– Ты что-то сегодня загадками. Слава богу, век живем…

– Я не про то… В общем, так… в белых год служил… слыхала?

С заросшего седой колючей щетиной лица на нее в упор, не мигая, смотрели усталые, измученные глаза.

– Смотри, чтоб худа не было… пока не поздно. – Софрон Игнатьевич отвернулся. – Так-то один раз в лесу назначили меня групповодом… Знаешь, что было? Секретаря ячейки чуть из партии не вышибли… А сейчас, сама знаешь, война…

Долго молчали. Над потемневшим лесом всходил бледный месяц, в кустах за рекой отфыркивалась лошадь.

– Мало ли чего когда было, – сказала Анфиса.

– А все-таки ты подумай… худа не хочу…

– Ладно, я в ответе буду, – сказала, вставая, Анфиса.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

 

Пока ставили сено по дальним речкам, под горой, на домашнем хлопотали Степан Андреянович да Настя.

Сначала было руки опускались: нет народа. Во всем наволоке с утра до вечера топтались несколько женчонок. А тут, как на грех, еще поломалась косилка. Пришлось вызвать с Синельги Мишку Пряслина, – тот за несколько дней на своей машине исколесил целые версты.

На гребь вывели всех поголовно – старых и малых. Древнюю старуху Еремеевну, которая уже и счет годам потеряла, привезли на телеге далеко ходить она не могла, а грабли в руках еще держались.

В двадцатых числах июля Степану Андреяновичу и Насте подкатило неожиданное счастье. Ночью из Росох выехала группа Софрона Игнатьевича и на следующее утро, не ожидая распоряжений правления, вся целиком вышла на домашнее.

Под горой стало людно, как до войны. Правда, иного работничка надо под ногами разглядывать, – того и гляди, загребешь вместе с сеном, но зато было весело и шумно. Женщины – кто помоложе – принарядились: так уж исстари повелось, что, когда убирали домашнее, одевались как о празднике.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...