Поле производства культуры
⇐ ПредыдущаяСтр 2 из 2 В понятии "поле" Бурдьё актуализует естественнонаучные, физические коннотации. Как электромагнитное или гравитационное поле, поля культуры - это поля сил. Продолжая эту "неавторизованную" Бурдьё метафору, можно сказать, что Бурдьё переходит от корпускулярных моделей к волновым. Истинным объяснительным принципом и, следовательно, объектом исследования должно стать все поле в совокупности, а не отдельные "атомы" авторов или произведений. Именно поле создает важнейшее условие самого существования литературных или интеллектуальных "игр" - артистическое illusio, то есть вовлеченность, заинтересованность, веру в ценность или важность сочинения или чтения. Социология культуры у Бурдьё - продолжение его антропологии (сам он считает различение между этими науками надуманным). Он подходит к вере в культурную ценность и к вовлеченности в культуру так же, как к символическим практикам берберов, к верованиям и верам вообще. При этом общее место традиционной эстетики (ср., например, формулу "культура от культа" у Флоренского) в каком-то смысле обращается в свою противоположность. Если культура действительно культ - скажем, культ "творца" или культ ценностей, - то механизм этой веры должен быть подобен механизму религиозных верований. Бурдьё утверждает, что "социология культуры - это социология религии нашего времени". Сущность культурного, так же как и первобытного, магизма - не в маге и не в магическом действии, а в совокупном действии всех заинтересованных, вовлеченных. Иллюстрацией того, как поле создает ценность и "сакрализует", служат у Бурдьё два крайних случая: Анри Руссо и Марсель Дюшан. Культурная ценность обоих художников бесспорно связана не собственно с тем, что они делали, а с сетью отношений, в которую помещалась их деятельность. Руссо не знает, что делает (он ведь не осознавал себя "наивным" художником); Дюшан, напротив, слишком хорошо знает, что делает и в традиционном эстетическом смысле не делает ничего, а просто оперирует энергиями поля.
Очень показателен тот факт, что Бурдьё выбирает наиболее удобные для себя, крайние, а стало быть и маргинальные, примеры. Это, как кажется, как раз тот случай, когда волновой (или, по Кассиреру, реляционный) аспект "затопляет" аспект корпускулярный. Говоря языком экономики, ценность "центральных" культурных фактов может быть, так же как и экономическая ценность ("меновая стоимость") у Маркса, функцией от затраченного труда. Речь идет, конечно, об "общественно необходимом", квалифицированном труде, а не просто о затраченных усилиях. Тогда стихи Мандельштама и Пастернака окажутся ценнее Демьяна Бедного, так как содержат больше квалифицированного труда. Причем в этот труд (и в квалификацию) будут входить как выученные языки, прочитанные книги, приобретенные диспозиции, так и - далее неразложимый - талант. И мы вернемся к "харизматической" эстетике, от которой пытались убежать. Вопрос о ценности до сих пор дискутируется и в собственно "экономической" политэкономии, к которой Бурдьё обращается очень редко. С одной стороны, все еще находит сторонников восходящая к Смиту и Рикардо и воспринятая Марксом, а затем нео-марксистами и так называемыми нео-рикардианцами и отчасти Сраффой "трудовая теория", согласно которой ценность ("меновая стоимость") все-таки определяется затраченным "абстрактным" или "общественно необходимым трудом". Однако более распространена, особенно у нео-классиков, представителей последней "великой школы" теоретической экономики, так называемая "утилитарная" (или "маргинальная") теория [marginal utility theory], объясняющая ценность товара его полезностью, сравнительной редкостью и взаимодействием между спросом и предложением 14. Теория эстетической ценности "символического товара" у Бурдьё ближе ко второй точке зрения: ценность создается всем полем, а не собственно производителем, и по мере распространения культурные продукты (например, сочинения Вивальди) дешевеют, то есть все менее отличают потребителей. Однако в "обычной" политической экономии "утилитарный" (или "маргинальный") подход к ценности исключает марксову диалектику прибавочной стоимости, отчуждения и классового угнетения. Представляется, что это противоречие ослабляет теорию "символического угнетения" Бурдьё, выстраиваемую по аналогии с "экономическим угнетением" Маркса: если ценности создает не производитель, то непонятно: кто, кого и в каком смысле эксплуатирует. Вообще, политически "левая" политэкономия культуры Бурдьё очень похожа на "правую" нео-классическую политэкономию и экономику. Это касается не только теории ценности, но и исходных "донаучных" предпосылок: у Бурдьё, как и у нео-классиков, человек - максимизатор, пусть различных, не только и не всегда экономических, выгод.
Адекватное объяснение факта культуры требует реконструкции всего поля (включая его внутреннюю структуру и отношение к другим полям) и анализа взаимодействия между диспозициями 15 (т. е. предрасположенностями, установками, склонностями), содержащимися в габитусе автора, и набором предоставляемых полем позиций (сюда входят "роли": коммерческий / некоммерческий; признанный / непризнанный; элитный, богемный, массовый автор; школы, направления, стилистические и жанровые ниши и т. п.). Традиционный объект литературоведения - собственно произведения, так же как манифесты, эстетические или политические выступления etc., входят у Бурдьё в пространство манифестаций [prises de positions] 16. Рассмотрение культуры как поля помогает преодолеть дихотомию внутреннего и внешнего подходов: манифестации (т. е. произведения) не содержат внутри себя своего объяснительного принципа, но их невозможно вывести напрямую и из чего-либо внеположного полю.
Поле культуры как основная сфера воспроизводства и накопления нематериальных капиталов входит в более общее поле власти. Однако внутри поля власти оно оказывается в подчиненном положении, так как не связано напрямую с производством экономического и социального капитала. Таким образом, интеллектуалы определяются Бурдьё как подчиненная фракция доминирующего класса - угнетенные угнетатели. В поле культуры действуют как внутренние законы, так и логика глобального политического и экономического поля. Во второй половине XIX века, когда культура освободилась от религиозной и государственной опеки и приобрела автономию, сложилось двучастное разделение поля производства культуры на субполе массового производства и субполе элитарного производства. В массовом секторе культурное производство ничем не отличается от промышленного. Производители массового субполя ориентируются на принципы глобального поля, то есть на максимизацию экономического капитала. Таких производителей Бурдьё называет гетерономными. В элитарном секторе работают автономные производители, которые заинтересованы в символическом капитале, т. е. прежде всего в признании среди коллег. Гетерономные культурные предприятия преследуют краткосрочные экономические выгоды; автономные производители рассчитывают на символические выгоды в более отдаленном будущем. Внутри элитарного поля идет борьба между культурной ортодоксией - производителями, уже добившимися признания, - и культурными ересями - "новичками", заинтересованными в вытеснении авторитетов. История поля - это история классификационной борьбы между "автономами" и "гетерономами" и внутри элитарного сектора между держателями символического капитала и "новичками"-претендентами. Автономные ценности выстраиваются в оппозиции к гетерономным, то есть материальным, ценностям: отсюда важность критерия незаинтересованности (по Бурдьё, всякая незаинтересованность восходит к материальной незаинтересованности, к свободе от материального, природного принуждения, от физических нужд) в кантианской и других "чистых" эстетиках.
В автономном секторе самый факт накопления символического капитала приводит к его девальвации и дискредитирует производителя. Признание и канонизация расширяют доступ к произведениям и уменьшают их сравнительную редкость, т. е. потенциал отличительности. Близкий нам пример культурного удешевления по мере распространения находим в очень Бурдьёанском замечании М. Л. Гаспарова: "...Ю.И. Левин делает на мандельштамовской конференции доклад "Почему я не буду делать доклад о Мандельштаме": потому что раньше Мандельштам был ворованным воздухом, паролем, по которому узнавался человек твоей культуры, а сейчас этим может воспользоваться всякий илот, стало быть, это уже не интересно" 17. Другой пример - ухудшившаяся в последние годы репутация Ю. Башмета. Охлаждение рецензентов к нему, бесспорно, связано не с понижением качества игры per se, а с расширением его аудитории, "светскостью", выходом в медиа и т. д. Таким образом, наиболее общая культурная логика сводится к отталкиванию от материального производства и потребления: культурное поле - это "поле экономики наоборот". Частная же логика перманентной эстетической эволюции в культурных полях XIX и ХХ веков заключается в стремлении отличаться от всего уже существующего в поле. Модель Бурдьё основывается на литературной ситуации во Франции второй половины XIX века и описывает литературное поле, достигшее полной автономии. К другим периодам и национальным традициям и к другим состояниям поля эта модель приложима только mutatis mutandis. Гетерономность вовсе не обязательно совпадает с заинтересованностью в материальных прибылях. Так, например, в 1-ой четверти XIX века в России коммерческий успех (Истории Карамзина или поэм Пушкина) отнюдь не компрометирует авторов. В русском литературном поле 60-х - 70-х годов XX века критерием гетерономности является коллабoрационизм, "советскость", степень и "география" "печатаемости". При этом массовость или прибыльность оказываются дополнительными, побочными критериями, не всегда совпадающими с основным: кажется, наиболее прибыльным литературным занятием было составление текстов для исполняемых с эстрады - не обязательно "советских" - песен. Наконец, для современного поля искусств (в России несколько позже, чем на Западе) характерен добровольный отказ от ценностей культурной автономии. Описанную Бурдьё аскетическую иерархию на наших глазах сменяет новая, на вершине которой оказываются произведения, наиболее удачно совмещающие массовость (прибыльность) и элитарность.
Перманентная эстетическая революция Бурдьё, бесспорно, напоминает "литературную эволюцию" Тынянова. Бурдьё признает, что поздно познакомился с работами формалистов и во многом повторил сделанное ими (см. прим. 35 к Полю литературы). Однако у Бурдьё борются не школы и идеи, а агенты, преследующие вполне определенные, пусть и символические, интересы; банализация - не имманентно литературный, а экономический процесс. Поиск отличия - не внутреннее свойство литературной системы, а стратегия агентов, ищущих наиболее выгодных символических инвестиций. При этом производство гомологично потреблению: наиболее отличные писатели в наибольшей степени отличают читателей. Литературная эволюция у формалистов никак не связана с "внешней" историей; у Бурдьё развитие поля культуры неотделимо от истории глобальных полей. Внешние изменения "преломляются" через призму культурного поля: например, распространение образования приводит к увеличению числа желающих посвятить себя культурному производству, следовательно, к ужесточению конкуренции, к размножению "школ" и т. д. (в этом, вероятно, одна из причин "культурных всплесков" - например, русского Серебряного века). Известно, что и сами формалисты разочаровались к 30-м годам в "имманентной истории". Именно поздним формалистам во многом наследует современная русская социологическая школа. В записях Лидии Гинзбург находится свидетельство того, что она сама и Тынянов задумывались о необходимости "тотальной" социологии литературы, притом речь идет о поразительно близкой к Бурдьё логике: "На днях разговор с Тронским окончательно утвердил мои мысли последнего времени: нужна литературная социология. Нужно, чтобы это создавалось на специфических основаниях, которые могут быть привнесены специалистами-историками литературы с учетом социальной специфичности писательского быта. Условия профессионального писательского быта могут перестроить исходную социальную данность писателя. В свою очередь эта первоначальная закваска может вступать с ними во взаимодействия. Вот огромное поприще, по которому предстоит идти с трудами и сомнениями... Да, разумеется, "имманентность литературной эволюции" дала трещину. Ю. Н. <Тынянов> говорил как-то со мной о необходимости социологии литературы (он ведь не боится слов)... Надо собраться с силами и задуматься над азами еще не проторенной дисциплины" 18. "Исходная социальная данность" и "закваска" очень похожи на габитус; взаимодействие габитуса с новыми условиями - центральный момент в концепции Бурдьё. Приведенный выше (по всей вероятности, неизвестный Бурдьё) отрывок неожиданно подтверждает интуицию Бурдьё, допускающего, что его теорию литературного поля можно, в ограниченном смысле, рассматривать "как завершение теорий <формалистов> [l'accomplissement de ces thОories]" (см. прим. 35 к Полю литературы). Интересно, что эволюцию идей школы Варбурга тоже можно рассматривать как переход от имманентных к социологическим интерпретациям. Теория полей во многом сопоставима с идеями Гомбриха. Социологическая критика "чистого взгляда" у Бурдьё очень близка к психологической критике "чистого взгляда" у позднего Гомбриха и во многом дополняет последнюю. Бурдьё, как и Гомбрих (и в отличие от Изера или Барта), рассматривает "взгляд", реакцию не как данность, а как историю, сложный и конфликтный процесс приобретения диспозиции. Естественность чистого взгляда - иллюзия. Эстетическая диспозиция Бурдьё или ментальная установка (mental set) Гомбриха требуют обучения; притом Гомбрих концентрируется на содержании, то есть на схемах восприятия, а Бурдьё на социальном контексте обучения. Можно сказать, что Бурдьё следует программе, намеченной Гомбрихом в Искусстве и Иллюзии и эксплицитно сформулированной в предисловии к одному из изданий этой книги: "Для постановки новых вопросов о связях между формой и функцией в искусстве нужно обратиться за помощью к социологии и антропологии. Но это, по большей части, остается делом будущего" 19. Эффект преломления отличает теорию Бурдьё от марксистских и постмарксистских концепций "отражения" или "выражения": агенты "выражают", а манифестации "отражают" внешние социальные противоречия или заказы групп или классов только в "преломленном" внутренней логикой поля виде. Чем автономнее поле, тем сильнее "преломление" и тем менее связано происходящее в поле с происходящим вовне. Автономия - ориентация на внутренние критерии и независимость от давления "больших" полей - интересует Бурдьё одновременно "извне", то есть как исторический феномен, и "изнутри" - как условие существования современного интеллектуала. На примере "номотетов" автономии - Бодлера, Флобера, Мане - Бурдьё показывает историческую и экономическую обусловленность интеллектуальных свобод: например, принадлежность к средней и высшей буржуазии закладывает в габитус такие диспозиции, как заинтересованность в "незаинтересованности", стремление к риску и "чувство перспективности символического вложения", благодаря которым "культурный производитель" отваживается на рискованные авангардные предприятия. Таким образом, по Бурдьё, "чистый" (имманентный, харизматический etc.) взгляд - всегда иллюзия, забвение или вытеснение условий собственного возникновения. Однако рефлексия, осмысление обусловленности собственной позиции в каком-то смысле возвращает свободу и превращает автономию интеллектуала или литератора в эффективное социальное орудие: инстанцию критической экспертизы и последний очаг сопротивления политическим и экономическим властям. АКТУАЛЬНОСТЬ БУРДЬЁ Современное русское литературоведение, за редкими исключениями, не теоретично. "Классические" структурализм и семиотика кажутся анахронизмом и вызывают вкусовое отторжение. Перефразируя сказанное Мандельштамом о символизме: "Мы не хотим развлекать себя прогулкой в "лесу знаков"". Получивший некоторое распространение постструктурализм постмодернистского толка, кажется, все-таки не прижился. Прежде всего потому, что литературоведение в России однозначно осмысляется (и осмысляет себя) как наука, в отличие от critique и criticism в Европе и в Америке 20. Благодаря усвоенным на филфаках диспозициям мы побаиваемся "чистого теоретизирования" (и это созвучно с нелюбовью Бурдьё к "теоретическим теориям") и ожидаем, что теория предложит "работающую модель" - модель, с которой можно работать. Теория поля Бурдьё - бесспорно эвристически эффективная модель, позволяющая не только описывать, но и объяснять. Поэтому подход Бурдьё может оказаться здоровой и своевременной альтернативой как дескриптивизму - преобладающей у нас форме "сопротивления теории", - так и различным "игровым" и "паранаучным" моделям. Попробую привести пример высокой "разрешающей способности" Бурдьёанского анализа. Чтобы объяснить поразительное сходство официальных эстетик СССР, нацистской Германии, фашистской Италии и маоистского Китая, нельзя просто обратиться к Zeitgeist'у - такое объяснение было бы тавтологичным. Марксист (например, последователь Гольдмана) должен был бы искать в соцреализме и искусстве третьего рейха и культурной революции выражение эстетических воззрений победивших групп, т. е., по всей вероятности, аппаратчиков. Однако у власти находились социально разнородные группировки, которым трудно приписать какую-либо общую эстетику. Более адекватным было бы функциональное объяснение в духе Гомбриха: тоталитарные режимы используют искусство как пропагандистскую машину и, соответственно, отбирают эстетики с "наибольшей идеологической проводимостью". Однако мы знаем, что сама по себе "высокоспецифическая культура" может "проводить" идеологии ничуть не хуже "девушек с веслами": ср. авангардизм как официальное искусство (по крайней мере в живописи и в кино) в первые годы после революции в России или "ректорскую речь" Хайдеггера как более-менее официальную философию, Лени Рифеншталь как официальное кино в первые годы после прихода Гитлера к власти. Применение модели Бурдьё, как мне кажется, прояснило бы внутреннюю логику рассматриваемого феномена. Тоталитарные режимы заинтересованы в присвоении всех видов капитала и всех иерархий. Независимые культурные иерархии опираются на внутреннюю специфику, на историю отталкиваний и различений. Уничтожить символическую власть "культурных капиталистов" можно только уничтожив специфику их производств. Таким образом, любая тоталитарная власть заинтересована в насаждении неспецифического искусства и в ослаблении символической власти, которая зиждется на внутренних критериях и внутренней истории поля. Понятно, что территориальные разновидности "неспецифического" искусства будут очень похожи: ведь в его основе как раз и лежит принцип отказа от диалектики различений и отличий. Адекватность методов Бурдьё несомненно ограничена исходными предпосылками. Понимание произведения как "символического товара", культуры как "рынка", писателя как "производителя", читателя как "потребителя" плодотворно в той мере, в какой мы можем пренебрегать во всех этих случаях кавычками. Совсем забыть о кавычках невозможно не только потому, что мы боимся экономического языка (он в конце концов может войти в моду), но и потому, что все содержание культуры просто не исчерпывается ее экономикой. Однако Бурдьё показывает, как много в культуре экономического, объясняет, почему интеллектуалам свойственно вытеснять экономическую логику того, чем они занимаются и предлагает эвристически эффективные методы анализа символической экономики. Таким образом, отчасти вопреки самому (конечно, предельно упрощенному) Бурдьё, ценность его теории состоит не только в бесспорном ее отличии от всего уже существующего в литературоведении, но и в ее реальной приложимости. При этом взгляды Бурдьё актуальны не только с точки зрения "узких" полей литературоведения или искусствоведения. Бурдьё хорош как противоядие от охвативших у нас пока что интеллектуальные "низы" (но, судя по веймарской Германии, вполне способных добраться через поколение-другое и до "верхов") "смутных" идеологий - как "левых" (таких как вульгарный марксизм), так и, особенно, "правых" (таких как "консервативная революция"). Строжайшая эпистемологическая дисциплина Бурдьё, требование критического и аналитического отношения к собственной позиции могут послужить подспорьем в процессе социального самоосознания и - неизбежной - политизации российских интеллектуалов. О ПЕРЕВОДЕ Рефлексивность Бурдьё пронизывает его язык и потому чрезвычайно неудобна для читателя (и переводчика). Традиционные концепты объявляются им чем-то вроде "ложных друзей аналитика" и заменяются громоздкими перифразами. Длинные абзацы (бывает, что и по полторы страницы) и предложения (бывает, что и по 20 строк) полны уточнений, оговорок и метаописаний. Сама сверхрефлексивность (или, если угодно, неудобочитаемость) его научного языка является объектом его рефлексии: см., например, предисловие к Полю литературы в настоящей публикации. В другом месте Бурдьё применяет к себе сказанное Лео Шпитцером о Прусте: "сложное может быть выражено только сложно" - и объясняет, что его тексты "полны предостережений, призванных предохранить читателя от деформации или упрощения вещей" 21. Тем не менее, как кажется, в последних его трудах наметилась тенденция к некоторому компромиссу с читателем. Мы взяли на себя смелость перенести в перевод статьи Поле литературы, опубликованной в 1991 году, ["Le Champ littОraire", Actes de la recherche en sciences sociales, 89, septembre 1991, p. 3-46] незначительную стилистическую правку, рубрикацию и отдельные сокращения из более позднего варианта, вошедшего в книгу Правила искусства (1992) [Les RПgles de l'art, Seuil, 1992]. Опущена также глава о консервативных интеллектуалах, вынесенная самим Бурдьё в дополнения в книге 1992 года 22. Примечания 1 В общем виде теория практик изложена у Бурдьё в Esquisse d'une thОorie de la pratique prОcОdОe de trois Оtudes d'ethnologie kabyle, Droz, 1972 и, особенно, в Le Sens pratique, Minuit, 1980. Перечислю наиболее важные труды Бурдьё об отдельных полях: об образовании - Les HОritiers: Les Оtudiants et la culture (в соавторстве с Jean-Claude Passeron), Minuit, 1964 и La reproduction: ОlОments d'une thОorie du systПme d'enseignement (в соавторстве с Jean-Claude Passeron); о фотографии - Un art moyen: Essai sur les usages sociaux de la photographie (в соавторстве с Luc Boltanski, Robert Castel и Jean-Claude Chamboredon), Minuit, 1965; о посещении музеев - L'amour de l'art: Les musОes europОens et leur public (в соавторстве с Alain Darbel), Minuit, 1966; о вкусовых предпочтениях в современном французском обществе - La Distinction: Critique sociale du jugement de goЮt, Minuit, 1979; об академической профессуре - Homo Academicus, 1984; о языковых практиках - Ce que parler veut dire: L'Оconomie des Оchanges linguistiques, Fayard, 1982; о телевидении - Sur la tОlОvision, Liber - Raison d'agir, 1996; и наконец о литературе и искусстве - Les rПgles de l'art, Seuil, 1992 и The Field of Cultural Production, Columbia U. P., 1993. 2 За пределами этого обзора остались по крайней мере два важных контекста: соотношение Бурдьё с триадой классиков социологии - Марксом, Вебером и Дюркгеймом и влияние феноменологии, особенно Мерло-Понти и раннего Хайдеггера. См. подробный анализ научной генеалогии Бурдьё в: R. Jenkins, Pierre Bourdieu, Routledge, 1992; D. Robbins, The Work of Pierre Bourdieu, Westview Press, 1991; D. Swartz, Culture and Power, University of Chicago Press, 1997. P. 15-52. Полную библиографию (включая переводы на европейские языки и работы о Бурдьё) можно посмотреть на … 3 Пользуются методами и распространяют идеи Бурдьё в России социологи, прежде всего Н. Шматко, Ю. Качанов, Д. Цыганков, А. Леденева. Группой Н. А. Шматко в Институте социологии подготовлено два сборника Бурдьё: Социология политики (М., 1993) и Начала (М., 1994). В журнале Вопросы социологии (изд. Socio-Logos) публиковались работы Бурдьё и его учеников о поле культуры: П. Бурдьё, Рынок символической продукции (1/2, 1993, с. 49-63 и 5, 1994, с. 50- 62, пер. Е. Вознесенской); К. Шарль, Расширение и кризисы литературного производства (1/2, 1993, с. 64-84, пер. Ю. Ледовских); Р. Понтон, Рождение психологического романа: культурный капитал, социальный капитал и литературная стратегия в конце XIX века (1/2, 1993, с. 84-103, пер. Н. Акимовой, Л. Бородули). В области гуманитарных наук влияние Бурдьё менее ощутимо. Некоторые аспекты его теории повлияли на лингвосоциологический анализ "наивного письма" у Н. Козловой и И. Сандомирской: Я так хочу назвать кино. Наивное письмо: опыт лингвосоциологического чтения, М., Гнозис, 1996, с. 19 - 87 и на оригинальную концепцию "критики идеологий", разработанную М. Макеевым в недавно вышедшей монографии Спор о человеке в русской литературе 60 - 70-х гг. XIX века: Литературный персонаж как познавательная модель человека, М., Диалог - МГУ, 1999. Мне известны лишь два образца ортодоксально Бурдьёанского анализа русского литературного поля - статья петербургского социолога Д. Цыганкова о Солженицыне "Триумф и трагедия лидера "русской партии"", а также статья Н. Н. Козловой "Согласие, или Общая игра (Методологические размышления о литературе и власти)", в НЛО № 40 (1999), с. 193-209. 4 Влиятельность Бурдьё - не троп, а институционализованная реальность. Он возглавляет кафедру социологии в Коллеж де Франс и занимает пост директора в двух наиболее престижных центрах изучения общественных наук во Франции: в Школе Высших Исследований Общественных Наук (Ecole des Hautes Etudes en Sciences Sociales) и в Центре Европейской Социологии (Centre de Sociologie EuropОenne). Бурдьё - действительный член Французской академии, один из наиболее цитируемых и переводимых европейских ученых. Все это немаловажно, в свете того, какое место в учении Бурдьё занимают вопросы престижа, признания, символической отмеченности и т. п. 5 "La maison kabyle ou le monde renversО", в: J. Pouillon (ed.), Echanges et communications: MОlanges offerts И Claude LОvi-Strauss И l'occasion de son 60-Пme anniversaire, Mouton, 1970, p. 739-758. Работа написана в 1962 году и отражает ранние взгляды Бурдьё. 6 "StratОgie et rituel dans le mariage kabyle", в: J. Perestiany (ed.), Mediterranean Family Structures, Cambridge U. P., 1972. Работы по антропологии племени кабили вошли в: P. Bourdieu, Esquisse d'une thОorie de la pratique, prОcОdОe de trois Оtudes d'ethnologie kabyle, Droz, 1972. 7 Les conditionnements associОs И une classe particuliПre de conditions d'existence produisent des habitus, systПmes de dispositions durables et transponsables, structures structurОes prОdestinОes И fonctionner comme structures structurantes, c'est-И-dire en tant que principes gОnОrateurs et organisateurs de pratiques et de reprОsentations qui peuvent Рtre objectivement adaptОes И leur but sans supposer la visОe consciente de fins et la maФtrise expresse des opОrations nОcessaires pour les atteindre, objectivement "rОglПes" et "rОguliПres" sans Рtre en rien le produit de l'obОissance И des rПgles, et, Оtant tout cela, collectivement orchestrОes sans Рtre le produit de l'action organisatrice d'un chef d'orchestre (P. Bourdieu, Le Sens pratique, Minuit, p. 88-89). Приведенное определение считается наиболее сконцентрированной и "теоретичной" дефиницией габитуса. В то же время оно - хороший образец синтаксиса Бурдьё. 8 О происхождении понятий поле и габитус см. статью Бурдьё "The genesis of the concepts of 'habitus' and 'field'", в: Sociocriticism 1(2), 1985, с. 11-24. 9 Понятие illusio Бурдьё позаимствовал у Хёйзинги. Имеется в виду квазинародная этимология illusio от in ludus ("в игре"). То, что внутри игры (или, у Бурдьё, поля) представляется важным благодаря illusio - снаружи, с точки зрения стороннего, не участвующего в игре наблюдателя воспринимается как иллюзия (в обычном смысле слова). Подробно об illusio см., в частности: P. Bourdieu, MОditations Pascaliennes, Seuil, 1997, p. 248 - 263. 10 М. Мосс, Общества. Обмен. Личность, М., 1996, c. 214-215 (пер. А. Б. Гофмана). В появившейся после Мосса обширной литературе, посвященной этому кругу вопросов, см. особо об иррациональных и альтруистических аспектах экономики: G. Bataille, La notion de dОpense, в G. Bataille, La part maudite, prОcОdОe de La notion de dОpense, Minuit, 1967, p. 23-43; M. Godelier, RationalitО et irrationalitО en Оconomie, MaspОro, 1971 и L'Оnigme du don, Fayard, 1994; D. Collard, Altruism and Economy, Oxford U. P., 1978. Особо о даре и о (не)возможности незаинтересованного деяния в концепции Бурдьё см. "Un acte dОsintОressО est-il possible?", в P. Bourdieu, Raisons pratiques, Seuil, 1994, p. 149-167 и "La double vОritО du don" в P. Bourdieu, MОditations Pascaliennes, Seuil, 1997, p. 229-240 - в последнем, в частности, полемику с концепцией дара у Дерриды в Donner le temps, I, La fausse monnaie, GalilОe, 1991. 11 См., в частности, P. Bourdieu, "The forms of capital", в J.G. Richardson (ed.), Handbook of Theory and Research for the Sociology of Education, Greenwood Press, 1986, p. 241-258. 12 Harold Bloom, The Western Canon, Riverhead Books, 1995, p. 484. 13 См.: J. Baudrillard, Pour une critique de l'Оconomie politique du signe, Gallimard, 1972. 14 Ср. анализ классической и неоклассической теории ценности в J. A. Shumpeter, History of Economic Analysis, Oxford U. P., 1968 и M. Dobb, Theories of Value and Distribution since Adam Smith: Ideology and Economic Theory, Cambridge U. P., 1973. Обзор маргинальных теорий см., например, в Jauder E. L'utilitО marginale, Paris, Mame, 1973. Возрождение интереса к классической (или "трудовой") теории связано с публикацией Production of Commodities by means of Commodities (Cambridge U. P., 1960) Пьеро Сраффы. В 60-70-е годы "трудовую" теорию пытались усовершенствовать и обновить экономисты британской группы Conference of Socialist Economists: см. резюмирующий дебаты 70-х сборник Debates in Value Theory (S. Mohun, ed.), The Macmillan Press, 1994. 15 Мне показалось предпочтительнее не переводить термин disposition, а оставить в латинизированной форме. Возможные русские варианты - "предрасположенность", "склонность" - вызывают нежелательные ассоциации с "природностью" (как в "природная склонность"). Подошла бы "установка", но Бурдьё в Поле литературы эксплицитно противопоставляет "диспозицию" "установке" формалистов. В переводах Н. Шматко и ее учеников "диспозиция" чаще всего переводится как "предрасположенность". Однако Ю. Качанов, Д. Цыганков и М. Макеев пользуются термином диспозиция, и я решил последовать их примеру. 16 Термин prise de position - "занятие, выработка, выражение, реализация позиции, точки зрения" можно было бы переводить контекстуально - всякий раз по-разному. Но это нарушило бы терминологическую унифицированность модели. Предлагаемый здесь вариант манифестация, кажется, позволяет обойтись без громоздких перифразов и передает самое важное в понятии: противопоставленность объективно существующим позициям, которые выражаются, реализуются в манифестациях. При этом, однако, утрачивается связь трех основных терминов: position, disposition, prise de position. 17 М. Л. Гаспаров, "Взгляд из угла", в сб.: Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа, Гнозис, 1994, с. 302. 18 Лидия Гинзбург, "Записи 1920-х и 30-х годов", в Л. Гинзбург, Человек за письменным столом, Советский писатель, 1989, с. 29 - 30. 19 Из предисловия к итальянскому изданию. Цит. по: Carlo Ginzburg, "From Aby Warburg to E. H. Gombrich", в С. Ginzburg, Clues, Myths, and the Historical Method, The Johns Hopkins University Press, 1989, p. 59. 20 Это настроение красноречиво выразил М. Л. Гаспаров: "...метод уже отработал свой срок и перестал быть живым и меняющимся... это произошло и со структурализмом. Сменяющий его деконструктивизм мне не близок. Со своей игрой в многообразие прочтений он больше похож не на науку, а на искусство, не на исследование, а на творчество, и, что хуже, бравирует этим" (Гаспаров, цит. соч., с. 302). 21 "RepПres", в: Choses dites, Minuit, 1987, p. 66 - 67. 22 Автор этого текста (и переводчик Поля) благодарен В. Ю. Апресян, Н. А. Шматко, В. А. Мильчиной, А. К. Жолковскому и К. Ю. Постоутенко за советы и поддержку.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|