Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Примечания к «бесконечному тупику» 51 глава




 

 

Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»

Набоков страшно давит на читателя.

«Дар» это, пожалуй, самое близкое мне литературное произведение. Но катарсиса нет. Набоков аккуратно ставит мне мат. У героя «Дара» есть детство, свобода самовыражения и любовь – с помощью этих трёх сил он гармонизует свое бытие. У меня ничего этого нет и быть не может. Мат. Собирай шахматы. «Кто на новенького?»

У Розанова детства тоже не было. А свобода творчества была лишена смысла при его способе интеллектуального существования. У него была лишь третья сила – любовь. С её помощью он и решил задачу оправдания своего бытия. Но, в принципе, Розанов мог оправдаться и творчеством, своей свободой невыражения. Его книги и дали мне эту вторую силу, оправдали меня. Мне уже всё равно. Читатель не нужен. Его и не может быть.

Вообще книги Набокова так устроены, что говорят «нет». Они облагораживают мышление, как и книги Розанова. Но собеседник Владимира Владимировича всё время проигрывает, а собеседник Василия Васильевича – выигрывает. Их миры так устроены, скручены. Всё возвращается в исходную точку. Но читатель Набокова опустошается, а читатель Розанова обогащается.

Набоков прямо писал, что хочет объяснить читателя, загнать его в тупик – ловушку упреждающего определения, то есть ведет с ним русскую игру в объяснение-господство:

«Соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и чёрными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем), а потому значительная часть ценности задачи зависит от числа и качества „иллюзорных решений“ – всяких обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт».

Конечно, по быстроте спохватывания Набоков не превзойдён. У меня лично гораздо медленнее, и я часто не успеваю за ним. Так, одно время я всё вынашивал мысль обратить идею символизации реальности на самого автора. Как правило, этот приём сразу раскалывал идеологический мир вдребезги. Но что отлично проходило с Соловьёвым, Бердяевым или Шестовым, совсем не прошло с Набоковым. Так получилось, что его первую вещь я прочел одной из последних, и каково было моё удивление, когда я узнал, что «Машенька» и начинается с тотального спохватывания. Герой застревает в лифте с дураком– попутчиком, и тот начинает в темноте по-русски зудеть:

«А не думаете ли вы, Лев Глебович, что есть нечто символическое в нашей встрече? … Кстати сказать, – какой тут пол тонкий! А под ним – чёрный колодец».

Потом кто-то наверху нажал кнопку и лифт поднялся наверх. Но наверху никого не было. Дурак продолжал:

«Чудеса, поднялись, а никого и нет. Тоже, знаете, – символ».

Ополоумевший от бубнения в лифте «Лев Глебович» рявкнул:

«В чем же, собственно говоря, символ?»

А собеседник ему завёл про трагедию русской эмиграции и т. д. Но в результате повествования эта нелепая сцена раскрылась совсем иначе, злорадно.

Набоков конечно чисто русский писатель уже по самой манере мышления. Для западного человека эти завитушки и заскоки нашего сознания несущественны, незаметны, вторичны.

У Достоевского спохватывание помедленней. И в этом его обаяние – в некоторой тягучести. Набоков умнее читателя, он опережает вашу точку зрения задолго до её отчетливой формулировки. У Достоевского спохватывание идёт параллельно с читательским. Отсюда, конечно большая напряженность произведений Достоевского. Набоков пишет, зная конец, как Бог, а Достоевский как будто творит, сам не зная окончательного результата, то есть является орудием фатума. Поэтому его читатель становится соучастником.

 

 

Примечание к №615

В жизни я ничего так не боялся, как … личного опыта соприкосновения с фантастикой.

Глаз отца был натренирован на всё необычное. Зоркий, он всегда находил разные эксцентричные вещи. Однажды нашел протез руки и подбросил его к ограде моего детского сада. Точнее, воткнул в снег. Ребятишки столпились у ограды, смотрели сквозь решётку. Я перелез через ограду, хотел достать руку, посмотреть, что это такое. Но только сделал 2-3 шага и мне так страшно стало. Я обратно укрылся за оградой. А там так уютно, безопасно. Отец по дороге домой вечером умело направлял интерес, рассказывал о руке, но объяснял её материалистически. «Вот есть дяденьки, у них рука, скажем, на фронте оторвалась, и им делают искусственные. А это кто-нибудь потерял и найдет». Рука снилась. (645) И наяву, в садике, она стала осуществляться мифологически, обрастать. Она живая, но замороженная. Или там под снегом туловище. Или она шевелится, и даже видели, как рука показывала фигу. Потом рука куда-то пропала.

 

 

Примечание к №579

Русские же не выработали понятия труда

Достоевский был потрясен работой немецкой служанки:

«Ложится спать эта девушка в половине двенадцатого ночи, а наутро хозяйка будит её колокольчиком ровно в 5 часов … она служит за самую скромную плату, немыслимую у нас в Петербурге, и, сверх того, с неё требуется, чтоб одета она была чисто. Заметьте, что в ней нет ничего приниженного, забитого: она весела, смела, здорова, имеет чрезвычайно весёлый вид, при ненарушимом спокойствии. Нет, у нас так не работают; у нас ни одна служанка не пойдет на такую каторгу, даже за какую угодно плату, да сверх того, не сделает так, а сто раз забудет, прольёт, не принесёт, разобьёт, ошибётся, рассердится, „нагрубит“, а тут в целый месяц ни на что ровно нельзя было пожаловаться».

Ещё более Федор Михайлович был поражён работой мелких почтовых чиновников, один из которых его просто убил. Достоевский очень ждал заказное письмо, нервничал, и служащий на почте запомнил часто приходящего посетителя. Когда же письмо пришло, он узнал адрес Достоевского и лично принес конверт. И это при очень большой загруженности работой. Достоевский и здесь сравнил немецкий труд с русским:

«Всякий знает, что такое чиновник русский, из тех особенно, которые имеют ежедневно дело с публикою: это нечто сердитое и раздражённое, и если не высказывается иной раз раздражение видимо, то затаённое, угадываемое по физиономии. Это нечто высокомерное и гордое, как Юпитер. Особенно это наблюдается в самой мелкой букашке, вот из тех, которые сидят и дают публике справки, принимают от вас деньги и выдают билеты и проч. Посмотрите на него, вот он занят делом, „при деле“: публика толпится, составился хвост, каждый жаждет получить свою справку, ответ, квитанцию, взять билет. И вот он на вас не обращает никакого внимания. Вы добились наконец вашей очереди, вы стоите, вы говорите – он вас не слушает, он не глядит на вас, он обернул голову и разговаривает с сзади сидящим чиновником, он взял бумагу и с чем-то справляется, хотя вы совершенно готовы подозревать, что он это только так и что вовсе не надо ему справляться. Вы, однако, готовы ждать и – вот он встаёт и уходит. И вдруг бьют часы и присутствие закрывается – убирайся, публика! Сравнительно с немецким, у нас чиновник несравненно меньше часов сидит во дню за делом. Грубость, невнимательность, пренебрежение, ВРАЖДЕБНОСТЬ к публике, потому только, что она публика, и главное – мелочное юпитерство. Ему непременно нужно выказать вам, что вы от него зависите. „Вот, дескать, я какой, ничего-то вы мне здесь за балюстрадой не сделаете, а я с вами могу все, что хочу, а рассердитесь – сторожа позову, и вас выведут“. Ему нужно кому– то отомстить за какую-то обиду, отомстить вам за свое ничтожество».

Сопоставляя это высказывание Достоевского с современной русской действительностью, нельзя не признать – 1:1. Суть уловил. (Единственное изменение сейчас, и в худшую сторону, – огромную часть мелкого чиновничества в СССР составляют женщины. То есть описанное Достоевским издевательство возведено в квадрат. Чехов писал:

«Назначьте женщин судьями и присяжными, и оправдательных приговоров не будет вовсе».)

Почему же так получается, что, как писал Фёдор Михайлович, немец на работе «из мелкой букашки обращается в человека», а русский – из человека в букашку? – Русские из-за отсутствия секулярной культуры принимают свою работу слишком всерьёз и, следовательно, не придают ей значения. На западе работают чиновникОМ, а у нас работает чиновНИК. Для европейца работа мелким служащим есть послушание, форма, для русского итог, суть. А что это за суть: «чиновник ХIV класса»? Это крах, банкротство, глумление. Отличаясь природным трудолюбием, способностью хотя и неровно, но крайне интенсивно трудиться, проявляя при этом нечеловеческую энергию и самопожертвование, русский человек органически не способен выполнять мелкую, второстепенную работу (643). Отличный солдат, крестьянин, ремесленник, русский нелеп и злобен в качестве рабочего, служащего, санитара, официанта и т. д. (667) Эти профессии кажутся ему несерьёзными, ненастоящими и издевательскими, ущемляют его честолюбие. А русские самые честолюбивые люди в мире.

Высшая форма русского труда – труд религиозный, монашеский. Это единственный вид «второстепенного», но вполне сообразного труда, именно труда-послушания. Если бы смена на Путиловском заводе начиналась с пения псалмов, мы бы Америку обогнали. «Не дорог урок, дорого послушание». Тебе старец сказал: «Сажай рассаду корешком вверх». А ты посади, смири гордыню. Историки недоумевают. Русский рабочий в начале века зарабатывал примерно столько же, сколько и западноевропейский (например: донецкий шахтер в 1904 г. в день 3,6 франка, бельгийский – 3,9). Откуда же беспорядки, злоба? Ведь не в одной же провокации всё дело. Да русские на заводах могли бы вообще бесплатно работать, если бы индустриализацию проводили люди, знающие Россию. Как пошли бы на конвейер с иконами да хоругвями, с песнями… И ничего странного, в Японии, по другим причинам, в ином качестве, но сходно поступили… Да и в России, только уже вывернутой, советской, как опошление…

 

 

Примечание к №607

Шути, услуживай, «будь полезен»

По-русски лесть – месть.

– Ну поговори со мной, поговори.

– Что вы, Иван Иванович, вы хороший, замечательный человек. Вас весь коллектив…

– Ты понимаешь, что у меня жизнь пропала?

– Выпейте водички. Сейчас из приемной диванчик принесём вам в кабинетик, приляжете, отдохнёте. Форточку вот о-па.

– Мне направление в онкологический институт дали.

– Ну что ж, «большому кораблю большое плавание». Туда очередь наверно, со всего Союза люди едут, а вам без очереди, как уважаемому человеку. А там уход, питание. А оборудование какое, импортное. Мы без вас скучать будем, всем коллективом апельсины, а потом на кл…, то есть я хотел сказать, что вы нашему отделу жизнь дали, а теперь вам коллектив сторицей – печенье, соки. Ночами дежурить будем.

– Слушай, ты хоть плюнь на меня, ударь, что ты, не человек, что ли.

– Иван Иванович! Фу-ты, ну-ты… Пуговка у пиджака отлетела, разрешите, я её вам подниму. (636)

 

 

Примечание к №599

Власть слова над человеком безгранична.

«В начале было слово». А что будет в конце? Тоже ведь слово.

 

 

Примечание к №609

В «Идиоте» Мышкин постоянно слышит за спиной русский шёпот: «идиот», «идиот», «идиот».

Против Мышкина пишется ужасно несправедливая статья, и он с нею ожесточённо борется (751), так как чувствует, что фельетонный герой более реален, чем он сам. Несомненно, это чувство самого Достоевского, так как в фельетоне угадывается отблеск реальной полемики с Щедриным. Щедрин написал на Достоевского удивительно тупую эпиграмму «Самонадеянный Федя», а Фёдор Михайлович, слегка переиначив, переадресовал её авторство оппоненту Мышкина. Характерно, что фельетон зачитывается князю вслух, в глаза. Потом его автор, Ипполит, так же зачитывает в лицо свое посмертное (!) письмо. Это уже предел «олитературивания». Человек не выговаривается перед смертью, а выписывается и вычитывается.

Тема зачитывания в лицо, определения в лицо – во всех произведениях Достоевского (а начало положил Гоголь). Но максимум – в «Идиоте». Во многом оттого образ Мышкина – лучшее, что создал Достоевский. Раскольников, братья Карамазовы, Ставрогин сложны, но понятны. В Идиоте же есть какая-то вечная тайна. Желание не понять его, а быть понятым им.

 

 

Примечание к №593

Ах, милый Розанов, что ты наделал! Ты ушёл в тот мир, а я остался в этом.

Я ро-за-ни-а-нец. Но что это такое? Что такое «соловьёвец» – понятно. Это человек, продолжающий традицию философии Соловьёва. Но личность Соловьёва и его книги это вещи совсем разные. Можно продолжить книги, но личность? жизнь? Книги Розанова и сам Розанов это одно и то же. Он воплотился. И кто же тогда я? Розанов?

Если моя жизнь очень сложно связана с жизнью моего отца, так что порознь ни его жизнь, ни моя не будет вполне понятна, то и Розанов так вплёлся в моё бытие (661), что без этого вплетения оно распадётся на отдельные полубессмысленные факты. С другой стороны, и Розанов без Одинокова это уже ненастоящий Розанов, не вполне настоящий (708). По крайней мере для меня. С метемпсихозом для меня многое не выяснено. Жизнь – смерть, бытие – небытие – это всё переплетается, ветвится. В каком смысле умер Розанов? Есть ли его смерть небытие? До рождения – небытие, но небытие после смерти это уже другое небытие, чем до рождения. Но разных «небытий» не бывает. Всё это тривиальная философская истина. Но когда она начинает переживаться в вашем индивидуальном существовании, то она перестает быть тривиальной. ВАША зубная боль не тривиальна.

Какие могут быть «традиции» у крайнего субъективизма? Только традиция метемпсихоза. (895)

 

 

Примечание к №597

1967—1977 – это отказ от еврейской фронды при разрастании процесса демократизации вширь

Сейчас уже можно что-то противопоставить еврейской элите. Евреи по-прежнему и в интеллектуальном, и в духовном отношении превосходят русских, но уже не настолько, чтобы был невозможен сам диалог.

В сфере идей физическая сила, грубая ругань значат очень мало. Необходим духовный разгром. Сколько ни называй Шестова евреем и, следовательно, человеком, чуждым русской культуре, от этого ничего не изменится. А вот написать книгу, где доказывается, что Лев Исаакович взял определённую русскую тему, а именно тему интеллектуальной альтернативности, релятивности, и стал её очень монотонно варьировать, так что в результате получился «апофеоз», то есть нечто очень серьёзное, солидно основательное и фундаментальное – «апофеоз беспочвенности», и доказать, что это противоречие выявляет совершенно нерусский характер его философии и что при этом он все же близок русской мысли, так как тема-то русская, мелодия-то (не аранжировка) русская, – вот если так повернуть, то Шестов будет осмыслен русским логосом и из врага превратится в мальчика на побегушках. Конечно, в 60-е о таком и речи быть не могло. На посмевшего только бы навели «духовное ружьё», ещё и не прицелившись как следует, и тот бы испарился. А сейчас борьба все же возможна. Конечно, с общим преимуществом еврейского логоса, но возможна. И, в конечном счете, небезуспешна.

Всё же задача сложнейшая. Даже русская эмиграция оказалась не в силах её решить. Она оставила интересный материал, наметила новые подходы, но проиграла и погибла. Высшая причина её уничтожения – поражение духовное. Евреи доказали: она жить не должна (763). Действительно, доказали. Ну и что же оставалось? Мне вот еще в школе почти доказали, что я не должен жить. Это как колдун. Поднимает руку – умри! – и человек умирает. Тут же, на месте. Или через день, два, три. Через месяц, год. Но умирает. И вовсе не потому, что он тёмный дикарь. А у него отнят смысл жизни, слово, энергия. Внешне по-другому, но в сущности так же гибнут просвещённейшие и цивилизованнейшие люди. И не только люди, но и страны, народы. Ведь России в начале века сказали – умри. (853)

Но у русского ума, вообще слабого, есть все же некоторые особенности. И этих «особенностей» хватит по крайней мере на то, чтобы господствовать (духовно, что неизмеримо сложнее) в своей же стране.

 

 

Примечание к №604

«на обряды церковные вы смотрите снисходительно, к обедне и ко всенощной не ходите» (А.Чехов)

Соловьёв писал Величко в 1895 году:

«Я прожил у Вас несколько недель великого поста, и мы с Вами правил поста не соблюдали и в церковь не ходили и ничего в этом дурного не было, так как всё это не для нас писано, и всякий это понимает» (637).

Однако Владимир Сергеевич считал, что имеет право писать для других о том, что не писано для него. В его высказываниях на религиозные темы более всего отталкивает явно неискреннее и утрированное употребление православной лексики и фразеологии. Например:

«В последнем пастырском воззвании Св.Синода оплакивается пагубное нравственное состояние России и подробно перечисляются все грехи и беззакония, которым мы подпали: безверие, нерадение, своекорыстие, необузданное вольномыслие, гордость, любостяжание, жажда удовольствий, невоздержание и зависть. Упрёки справедливые, и никто не в праве отклонить их от себя. Но поистине прискорбное недоумение вызывается тем, что Св.Синод, оплакивая бедственное положение России и пространно говоря по этому поводу о нравственных болезнях, присущих всему естеству человеческому со времени грехопадения, ни единым словом не касается того особенного великого недуга, который удручает ныне Русский народ в его целости и составляет истинную причину тягостного его положения. Странно и прискорбно также умолчание не только по важности дела, но и потому, что этот великий народный недуг ближе всего касается иерархии Русской церкви, находится в области её прямого ведения и от неё прежде всего может и должен ожидать своего уврачевания».

Тут всё фальшиво. И логическая последовательность аргументации «под проповедь», и деланное «недоумение» и «негодование», и лексика. Для священника это естественная нормальная речь. Он так всегда говорит, пишет, мыслит. В устах же человека светского, выросшего в светской семье, не прошедшего семинарию и духовную академию, подобные «речения» по крайней мере неуместны.

Однако хуже всего то, что Соловьёв имитирует не только строй речи, но душевный настрой служителя церкви. Наставляет:

«Есть пост умственный: не ищи знаний для знаний, без пользы для ближнего и для дела Божия. Не ищи новизны и оригинальности в мыслях».

Мало того, что это говорит «ложный поп», не имеющий права на моральную проповедь, обращенную к верующим, это говорит ФИЛОСОФ. И там же:

«Молитва, милостыня и пост суть три основные действия личной религиозной жизни – три основы личной религии. Кто не молится Богу, не помогает людям и не исправляет своей природы воздержанием, тот чужд всякой религии, хотя бы думал, говорил и писал о религиозных предметах всю свою жизнь».

Молитвы Соловьев сочинял сам, посты не соблюдал, милостыня же его носила анекдотический характер и напоминала скорее всего забавы подгулявшего купчика, который в пьяном кураже разбрасывает по ресторанной зале пригоршни кредиток. Собственно религиозность Соловьёва, его узкое, бытовое отношение к религии лучше всего передано в письме к матери от 7 мая 1888 года:

«Христос воскресе! Милая Мама! Пишу Вам из Баден-Бадена, где встречал Пасху. Представьте себе, я не только был в русской церкви, но даже первый раз в жизни выслушал вполне всю пасхальную службу: полунощницу, заутреню, обедню и потом вечерню. Разговлялся у принцев Баденских (Мария Максимилиановна и муж её), был обильнейший ужин, но я ел только пасху и салат и пил шампанское».

Вообще, повторю еще раз, страшная ДЕЛАННОСТЬ религиозных работ Соловьёва. Евгений Трубецкой, чувствуя все-таки некую неорганичность религиозности Соловьёва, объяснял это тем, что

«границы мистического и рационального, естественного постоянно нарушаются у Соловьёва В ОБЕ СТОРОНЫ: поэтому у него, с одной стороны, все рациональное насквозь проникнуто мистическим, а с другой стороны, мистическое становится чересчур естественным и понятным, слишком легко и поспешно укладывается в категории нашего рассудка».

«У него на каждом шагу встречаются религиозные утверждения, не оправданные и даже не проверенные каким-либо исследованием, а поэтому убедительные только для того, кто ЗАРАНЕЕ убеждён в истинности положительного христианского вероучения. Этот невольный и бессознательный догматизм в высшей степени характерен для мыслителя, утратившего грань между знанием и откровением: для него одно незаметно переходит в другое».

Я бы добавил: утратившего грань и между знанием и игрой. Это глубочайшая мысль Розанова, что Соловьёв стучал христианскими святыми, как костяшками по шахматной доске своей литературы. Он все это воспринимал всерьёз и одновременно невсерьёз. И оппонентов даже подозревал в несерьёзности (условия игры соблюдаются, но нельзя же их воспринимать СЕРЬЁЗНО). Когда умер Гиляров-Платонов, Соловьёв сказал:

«Он оставался единственным из наших писателей, который мог бы при случае – если не с силой, то с некоторым подобием силы – выступить против меня по церковному вопросу. Сам по себе он был человек ни во что не верующий».

То есть было в России 1887 года всего два более-менее крупных специалиста «по церковному вопросу». Один из них, Соловьёв – «модернист», «реформатор». Гиляров – «ортодокс», «охранитель». И вот оказывается, что «ортодокс»-то «Ваньку ломал». Оказывается-то, что в России вообще церковь-то ряженая, потешная. Удивительная мысль.

 

 

Примечание к №571

И муравейник преисполнен удивительной логики, а что же говорить о человеческом обществе?

В истории всё очень целесообразно, если наделять верховную власть верховным разумом. Тогда, даже если брать самое примитивное общество – тиранию, всё разумно (Аристотель о методе тиранического управления). Низшие слои населения работают, средние выполняют функцию надсмотрщиков, интеллигенция разрабатывает существующему строю идеологическую интерпретацию. А наверху черная мысль всем правит. Но личность тирана иррациональна, безумна (о чём говорил учитель Аристотеля – Платон). Следовательно, интеллектуальный центр этого мира находится в среде внешне покорных, слабых и сирых интеллигентов. Примитивные исполнители оказываются логосом. Но они действительно слабы и т. д. Сетка из этих объяснений, из разных типов объяснений функционирования общества очень сложная и запутанная. Можно лишь нащупать ритм. Причинно-следственный ритм.

История как наука занимается собиранием фактов. Они, их понимание, связывается в историке, но для окружающих всегда воспринимается как нечто достаточно внешнее и произвольное, ибо связующая их личность выносится за рамки исследования. Это не ошибка, а иначе и нельзя.

Философия истории исходит из личности историка, то есть воспринимает кривизну восприятия как нечто естественно данное, неустранимое. Начинает скользить на изгибах этой кривизны как на американских горках. Это не отрицает исторического исследования. И не дополняет. Просто это совершенно разные системы отсчёта. Так же как материализм всегда будет профессиональным заболеванием физиолога, а идеализм – психолога. Физиолог мучительно всматривается в мозг мозгом: снимает с себя черепную коробку и обращает глазные яблоки на стебельках зрительных нервов на собственный мозг. Психолог втягивает глаза внутрь и растворяет их в мантии мозга, как улитка свои рожки. Душа его вдумывается в себя и пытается найти границу материальности, почувствовать её.

Интересно, что первый способ подвержен критике, проверке. Второй – субъективная тайна личности. Конечно, элементарная критика и здесь возможна, поскольку чистой субъективности не бывает – всегда есть обломки физиологии (и наоборот). Но это элементарная критика. Иными словами, можно обвинить меня, что я искажаю факты или выдумываю их, вру. Но это было бы с моей стороны уж слишком примитивно и неискренно. И отпадает по чисто эстетическим соображениям. А какая-либо критика моего мифологического восприятия невозможна. Тут не истина и ложь, а здоровье и болезнь, гнилость. Ритм и его отсутствие: замкнутая на себя бесконечность и конечный разрыв в пустоту: возможность нанизывать любые факты на древо мифа и ветвить его в бесконечность или невозможность мифа, его «находуразрушаемость», отторжение фактов и огрубление мира, хаос.

 

 

Примечание к №612

Где хоть один русский разведчик XIX-начала XX вв.? … Нет и ни одного соответствующего литературного персонажа.

Впрочем, один, кажется, есть. Штабс-капитан Рыбников у Куприна. Благородный разведчик. Японский. А вокруг него рассыпаются густопсовой сволочью русские ничтожества: проститутки, гнусные хари русских офицеров и сыщиков.

Почему японцы так не любят русских, презирают их (факт общеизвестный)? Да что же еще мог думать самурай, у себя в русском отделе читая папку с делом Куприна? Щурил глаза брезгливо: я видел много народов никудышных, но такого… это какой-то народ-ничтожество, у которого ни чести ни совести.

Впрочем, в «Штабс-капитане Рыбникове» есть и отечественная альтернатива заморскому рыцарю: бла– ародный, психологически утончённый образ знатока человеческих душ – русского писателя: всепонимающего и всепрощающего аналитика… помогающего японцу. В самом деле, как еще может поступить русский интеллигент? Обнаружил вражеского шпиона, нет, точнее иностранного разведчика, посланного страной, с которой Россия, или, точнее, царское правительство, ведет войну. Что же, доносить охранке? Шпионам царским?.. И всё-таки, конечно, писатель в рассказе слабоват. Явно проигрывает (вполне по авторскому замыслу) японцу. Ещё бы! Японец пакостит сознательно и по-крупному, а писатель лишь походя вредит, да и так, по мелочёвке. «Недонесение». А почему «не»? Надо отчётливей. Помочь взрывчатку донести и т. д. Хотя Куприн-то и так много сделал.

Ведь если учесть русскую (в данном случае даже русско-татарскую) психологию, то «Штабс-капитан» является характерной заглушкой (то есть самодоносом). Это в очень очищенном и облагороженном виде показаны реальные взаимоотношения Куприна с японской разведкой.

Набоков писал о Чернышевском:

«В „Прологе“ (и отчасти в „Что делать?“) нас умиляет попытка автора реабилитировать жену. Любовников нет, есть только благоговейные поклонники; нет и той дешёвой игривости, которая заставляла „мущинок“ (как она, увы, выражалась) принимать ее за женщину ещё более доступную, чем была она в действительности, а есть только жизнерадостность остроумной красавицы. Легкомыслие превращено в свободомыслие…»

И т. д. Так что штабс-капитан Куприн тут понятен. Рассказ этот – своеобразный итог его «литературной деятельности».

И ведь Куприн не богатый (всё пропивал и на девочек, а в эмиграции – почти нищ). То есть не то что продавался евреям и японцам, вообще кому угодно, а продавался за грош ломаный. И держали сих «писателей» на короткой сворке. По русскому же способу купцов: «Ешь-пей сколько душе угодно, а денег не дам – обманешь». Реклама еврейской печати лепила из куприных рок-звёзд, торговала их открытками, создавала бешеный ажиотаж фанатизированных подростков и истеричек: «Ку-прин! Ку-прин! Ку-прин! Горь-кий! Горь-кий! А-а!!! А-а-а!!! Ку-прин! Ку-ку-прин!!!» Футбола ещё не было. Но ведь в общем-то бедные. Горький впрямую политикой занимался (финансировал съезды РСДРП и т. д.), и ему ещё подбрасывали. А так, в общем, мало, мало получали. За такие-то дела. Тут просто склонность к такого рода вещам.

И самурай думал: «Что ж ты, негодяй, Родиной, да еще за пятак, торгуешь!» (727)

Розанов в 1912 году писал:

«Прочёл в „Русских ведомостях“ просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало всё общество и печать, когда нас били при Цусиме, Шахэ, Мукдене?»

И далее Розанов говорит о словах японского посла, который в 1909 году выражал в частной беседе удивление по поводу прохладного тона в русской прессе. Знакомый Розанова, передавая эти слова, прибавил:

«ПОНИМАЕТЕ? Радикалы говорили об Японии хорошо, когда Япония, нуждающаяся в них (т. е. в разодрании ЕДИНСТВА ДУХА в воюющей с нею стране), платила им деньги».

И Розанов добавляет:

«В словах посла японского был тон хозяина этого дела. Да, русская печать и общество, не стой у них поперёк горла „правительство“, разорвали бы на клоки Россию и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за „рюмочку“ похвалы».

Для простого, упорного ума японца русские просто народ без чести. А честь, долг, клятва, зарок – это для японца всё – стержень жизни.

Для русского стержень жизни это, может, просто желание быть хорошим, желание нравиться. Качество само по себе не такое уж и плохое. Понятие чести тоже можно довести до абсурда, например, до жестокости и садизма. Хотя в чести есть предохранитель – это понятие меры. А какая мера может быть в желании нравиться?

Это даже трогательно: продать родину за «рюмочку». «Ну, молодец, хороший парень». «Молодца, Максимка». Просто во избежание более чем нежелательных последствий рюмочку должно было ставить само государство, «свои».

Розанов писал:

«Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо „всех свобод“ поставить густые ряды столов с беломорскою сёмгою. „Большинство голосов“ придёт, придёт „равное, тайное, всеобщее голосование“. Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после „благодарности“ требовать чего-нибудь».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...