Следующий день. На борту «Зеты» 1 глава
Стр 1 из 12Следующая ⇒ Аннотация
Ж. M. Г. Леклезио не пришлось долго ожидать признания. Первый же роман «Процесс» (1963) принес ему премию Ренодо. Потом была премия Поля Морана – за роман «Пустыня» (1980). А в 2008 году Леклезио стал лауреатом Нобелевской премии по литературе. Остров Маврикий, где разворачиваются основные события романа «Золотоискатель», – малая родина писателя. Разорение оборачивается для семьи Летан утратой родового гнезда. Для юного Алексиса и его сестры Лоры – это изгнание из Эдема. Только одно может вернуть им утраченный рай – клад Неизвестного Корсара, пиратское золото, спрятанное где-то на острове Родригес. И Алексис пускается на поиски сокровища. Романтика южных морей под пером Леклезио обретает новое дыхание. * * * В оформлении обложки использована картина Анри Руссо «Нападение в джунглях» Ж. M. Г. Леклезио Золотоискатель
Моему деду Леону
Буканская впадина, 1892 год
* * *
Из самой дали моих воспоминаний, насколько я могу помнить, до меня доносится шум моря. Мешаясь в иглах казуарин с ветром – ветром, который не прекращается ни на минуту, даже если уйти с берега и углубиться в тростниковые поля, – шум этот наполняет мое детство. Я слышу его и сегодня внутри себя, он со мной, где бы я ни был. Медленный, беспрестанный рокот волн, что бьются вдали о коралловый барьер и приходят умирать на песок Ривьер-Нуара. Не было дня, чтобы я не пошел к морю, не было ночи, чтобы я не проснулся с мокрой от пота спиной, не сел в своей походной кровати и, раздвинув москитную сетку, не стал беспокойно вслушиваться в шум прибоя, исполненный непонятного желания. Я думаю о море как о живом существе, о человеке, и все мои чувства напрягаются во тьме, чтобы услышать его, чтобы не пропустить его приход. Гигантские волны перепрыгивают через рифы, обрушиваются в лагуну, и от их грохота земля и воздух дрожат, как кипящий котел. Я слышу его, оно шевелится, дышит.
В полнолуние я бесшумно выскальзываю из кровати, стараясь не скрипеть источенными жучком половицами. Я знаю, что Лора тоже не спит, лежит в темноте с открытыми глазами и сдерживает дыхание. Я взбираюсь на подоконник, толкаю деревянные ставни, и вот я уже снаружи, в ночи. Белый свет луны освещает сад, я вижу, как блестят деревья, шелестя на ветру кронами, угадываю темные массивы рододендронов и гибискуса. С бьющимся сердцем я иду по аллее, ведущей к холмам, туда, где начинаются невозделанные земли. Рядом с разрушенной изгородью стоит большое дерево чалта, древо добра и зла, как называет его Лора, и я взбираюсь на него, чтобы за деревьями и тростниковыми плантациями увидеть море. Катится меж облаков сверкающая луна. И именно в этот момент мне кажется, что я вижу его, там, над листвой, левее Башни Тамарен, безбрежную темную плоскость со светящимся на ней искристым пятном. Вижу ли я его на самом деле, слышу ли? Море живет у меня в голове, лучше всего я вижу и слышу его, закрывая глаза, тогда я улавливаю каждый раскат волн, разбивающихся о рифы и вновь собирающихся вместе, чтобы обрушиться на берег. Я долго сижу так, вцепившись в ветви дерева чалта, пока не затекут руки. Морской ветер проносится над деревьями и тростниковыми плантациями, шевеля сверкающими в лунном свете листьями. Иногда я остаюсь там до рассвета, слушая, мечтая. Большой дом на другом конце сада, темный, непроницаемый, напоминает обломок кораблекрушения. Бьется на ветру отставший лист ветхой кровли, трещит деревянный остов. Это тоже – шум моря, как и поскрипывание древесного ствола, шуршание игл казуарины. Мне страшно одному на дереве, но возвращаться к себе в комнату не хочется. Я борюсь с холодным ветром, с усталостью, от которой тяжелеет голова.
Это не настоящий страх. Это как когда стоишь у края пропасти, глубокого оврага и смотришь, смотришь вниз, а сердце бьется так сильно, что его стук отдает в шею и становится больно, но ты знаешь, что надо стоять и смотреть, что после этого ты узнаешь что-то. Я не могу вернуться к себе, пока не кончится прилив, это просто невозможно. Я должен сидеть тут, на дереве чалта, и ждать, а луна будет плавно скользить на другой край неба. Лишь перед самым рассветом, когда небо со стороны Мананавы начинает сереть, я возвращаюсь домой и тихонько залезаю под москитную сетку. Я слышу, как вздыхает Лора, она тоже не спала, пока меня не было. Она никогда не заговаривает об этом. Только днем посмотрит на меня вопросительно своими темными глазами, и я начинаю жалеть, что ходил слушать море. Каждый день я хожу на побережье. Идти надо через плантации. Тростник такой высокий, что я иду вслепую, бегу вдоль прорубленных тропинок, иногда теряясь меж острых листьев. Там моря не слышно. Зимнее солнце сжигает, душит звуки. Почти у самого берега я начинаю ощущать его близость: воздух становится тяжелым, неподвижным, насыщенным мухами. В вышине – слепящее синее, будто натянутое небо без птиц. Я по щиколотки увязаю в красной пыли. Чтобы не испортить башмаки, я снимаю их и, связав шнурки, вешаю себе на шею. Так руки у меня остаются свободными. Когда идешь через тростниковые плантации, руки должны быть свободными. Тростник очень высокий; Кук, наш повар, говорит, что его начнут рубить в следующем месяце. Листья тростника режутся, как ножи; пробираясь, их надо раздвигать ладонями. Впереди меня идет внук Кука Дени. Я потерял его из виду. Дени всегда ходит босиком, он идет быстрее меня, помогая себе удилищем. Мы договорились, что будем подавать друг другу знаки двойным шуршанием листьев или двойным лаем: гав-гав! Так делают взрослые, индусы, когда во время рубки тростника продвигаются в зарослях со своими длинными тесаками. Далеко впереди я слышу голос Дени: «Гав! Гав!» Я отвечаю, шурша тростником. Кругом нет других звуков. Море отступило – отлив, оно поднимется не раньше полудня. Мы стараемся идти как можно быстрее, чтобы добраться до оставленных им луж, где прячутся креветки и мелкие осьминожки.
Я вижу перед собой, среди тростников, груду черных базальтовых камней. Я люблю вскарабкаться на нее и оглядывать зеленые просторы плантаций, наш дом, оставшийся сейчас далеко позади, еле различимый среди нагромождения деревьев, – этот обломок кораблекрушения, с его чудной крышей небесно-голубого цвета, хижину кэптена Кука, еще дальше – трубу Йемена и вздымающиеся к небу красные горы. Я поворачиваюсь вокруг себя на вершине пирамиды и вижу весь пейзаж: дымы сахароварен, змеящуюся среди деревьев реку Тамарен, холмы и, наконец, море, темное, искрящееся, отступившее по ту сторону рифов. Вот это я и люблю. Мне кажется, что я мог бы часами, днями стоять на вершине этой груды и все смотреть, смотреть вдаль. «Гав! Гав!» Дени зовет меня с другого края плантации. Он тоже забрался на груду черных камней – жертва кораблекрушения на островке посреди безбрежного моря. Он так далеко, что я его плохо вижу. Мне виден только его силуэт – как насекомое на вершине пирамиды. Сложив рупором ладони, я лаю в ответ: «Гав! Гав!» Мы слезаем одновременно и снова шагаем вслепую среди тростников к морю.
По утрам море черное, непроницаемое. Это все от вулканической пыли – песка Большой Черной реки и Тамарена. Если идти к северу или спуститься на юг, к Морну, море светлеет. Дени ловит осьминогов в лагуне, среди рифов. Я вижу, как он с удилищем в руке отходит на своих журавлиных ногах все дальше от берега. Он не боится ни осьминогов, ни рыбу-камень. Идет себе среди луж, заполненных темной водой, стараясь держаться так, чтобы тень всегда оставалась позади него. Постепенно отдаляясь от берега, он вспугивает бакланов, зуйков, крабоедов. Я смотрю, как он стоит босиком в холодной воде. Я часто прошу его, чтобы он взял меня с собой, но он не хочет. Говорит, что я еще маленький, что он отвечает за мою душу. Он говорит, что мой отец доверил ему меня. Это неправда, отец никогда с ним даже не разговаривал. Но мне нравится, когда он говорит так: «Я отвечаю за твою душу». Я один хожу с ним на берег. Моему кузену Фердинану это не разрешается, хотя он и старше меня, и Лоре тоже, потому что она девочка. Я люблю Дени, он – мой друг. Кузен Фердинан говорит, что он не может быть другом, потому что он черный, потому что он внук Кука. Но мне все равно. Фердинан говорит так, потому что завидует, потому что ему тоже хотелось бы идти вот так за Дени через тростники к морю.
Рано утром, когда море вот такое низкое, становятся видны черные скалы. А лужи – одни совсем черные, а другие – такие светлые-светлые, как будто они светятся изнутри. На дне свернулись фиолетовыми шарами морские ежи, раскрыли свои кроваво-красные «соцветия» актинии, медленно шевелят длинными мохнатыми «руками» змеехвостки. Пока Дени вдалеке добывает острием удилища осьминогов, я разглядываю морское дно. Здесь шум моря прекрасен, как музыка. Ветер гонит волны далеко-далеко, и там, вдали, они разбиваются о коралловый постамент, я слышу каждое биение в скалах, каждый порыв в воздухе. Горизонт словно стена, которую силится пробить море. Временами взметается ввысь сноп брызг и снова падает на рифы. Вода начинает прибывать. В этот самый момент Дени и ловит осьминогов, которые, почуяв щупальцами приток свежей воды, вылезают из своих убежищ. Течение раскачивает «руки» змеехвосток, подхватывает тучи мелких рыбешек, я вижу, как с глупым видом мимо торопливо проплывает кузовок. Я уже давно прихожу сюда, я был тогда совсем еще маленьким. Я знаю каждую лужу, каждую скалу, каждый уголок: вон там живет целая колония морских ежей, там ползают толстые голотурии, а тут прячутся морские угри. Я стою тихо-тихо, не шевелясь, чтобы они забыли про меня, чтобы не замечали больше. Море вокруг теплое и ласковое. Когда солнце стоит высоко в небе, над самой Башней Тамарен, вода становится легкой и бледно-голубой – как небо. Рокот волн в рифах набирает силу. Жмурясь от ослепительного света, я ищу глазами Дени. Теперь море возвращается через пролив, вздувает волны, медленно покрывающие камни. Я иду на пляж, к устью двух рек, и вижу Дени. Он сидит на песке, у кромки пляжа, в тени турнефорций. На конце его удилища болтается лохмотьями с десяток осьминогов. Он ждет меня не шевелясь. Солнце жжет мне плечи, волосы. В мгновенье ока я сбрасываю одежду и ныряю в воду, туда, где море встречается с двумя реками. Я плыву против пресноводного течения, пока не чувствую животом и коленями острые камни. Заплыв в реку, я цепляюсь обеими руками за большой камень и подставляю тело речной воде, смывающей с меня ожоги моря и солнца. Ничего нет, ничего не происходит. Есть только то, что я вижу, что чувствую, синее-пресинее небо, шум моря, сражающегося со скалами, и холодная вода, омывающая мою кожу.
Я выхожу из воды, дрожа всем телом, несмотря на жару, и сразу одеваюсь, даже не обсохнув. Песок скрипит на рубашке, на штанах, в башмаках, царапая ноги. Волосы слиплись от соли. Дени смотрит на меня, не шевелясь. Его гладкое лицо темно и непроницаемо. Он неподвижно сидит в тени турнефорций, опершись обеими руками о длинное удилище с висящими на нем лохмотьями осьминогов. Он никогда не купается в море, я даже не знаю, умеет ли он плавать. Если он и купается, то только с наступлением темноты в верховьях реки Тамарен или в ручье Соляного пруда. Иногда он уходит далеко в горы, к Мананаве, и моется там, растираясь травами, в горных ручьях. Он говорит, что это дед научил его – чтобы быть сильным, чтобы быть настоящим мужчиной. Я люблю Дени, он столько всего знает о деревьях, о воде, о море. Все это он узнал от своего дедушки, и еще от бабушки, старой негритянки, которая живет в Каз-Нуаяле. Он знает названия всех рыб, всех насекомых, знает все съедобные растения в лесу, все дикие фрукты; он может сказать, что это за дерево, даже по запаху или пожевав кусочек коры. Он знает столько вещей, что с ним никогда не бывает скучно. Лора тоже любит его, потому что он всегда приносит ей подарочки: лесной плод, или цветок, или ракушку, белый кремешок или кусочек обсидиана. Фердинан зовет его Пятницей, чтобы посмеяться над нами, а меня он дразнит «лесным человеком» – это дядя Людовик сказал так однажды, когда увидел, как я возвращаюсь с гор. Как-то раз – это было уже очень давно, в самом начале нашей дружбы – Дени принес Лоре маленького серого зверька, такого смешного, с острой мордочкой; он сказал, что это мускусная крыса, а отец сказал, что это просто землеройка. Лора целый день держала зверька у себя, он спал у нее на кровати в картонной коробочке; но вечером, когда пора было ложиться спать, он проснулся и начал везде бегать, наделал столько шуму, что пришел отец, в ночной рубашке, со свечкой в руке, и очень рассердился, и выгнал землеройку из дома. Больше ее никто не видел. Я думаю, Лору это очень огорчило. Когда солнце поднимается совсем высоко, Дени встает, выходит из тени турнефорций и кричит: «Але-сис!» Это он так произносит мое имя. И тогда мы быстро идем через тростниковые заросли к Букану. Дени остается поесть в хижине своего дедушки, а я бегу к большому дому под небесно-голубой крышей.
Когда занимается день и небо за вершинами Трех Сосцов светлеет, мы с кузеном Фердинаном отправляемся в путь по грунтовой дороге, ведущей к тростниковым плантациям Йемена. Мы перелезаем через высокие изгороди и попадаем в «заказник», где живут олени, принадлежащие крупным землевладельцам Вольмара, Тамарена, Мажента, Берфута, Валхаллы. Фердинан знает, куда идти. Его отец – богач, он возил Фердинана по всем имениям. Они доезжали даже до поместья Тамарен, до Вольмара и Медины – это далеко-далеко на севере. Забираться в «заказники» запрещено, мой отец страшно рассердился бы, узнай он, что мы лазаем по чужим имениям. Он говорит, что это опасно, что там могут быть охотники, что мы можем упасть в яму, но я думаю, он просто не любит тех, кто живет в больших поместьях. Он говорит, что каждый должен сидеть у себя дома, а не шляться по чужим землям. Мы продвигаемся осторожно, как будто по вражеской территории. Вдали, в серых кустах, мелькают какие-то тени и быстро прячутся в заросли: это олени. Потом Фердинан говорит, что хочет спуститься к поместью Тамарен. Мы выбираемся из заказника и снова шагаем по длинной грунтовой дороге. Я еще никогда не заходил так далеко. Однажды вместе с Дени мы просто поднялись на самый верх Башни Тамарен, откуда видно всю округу, до Трех Сосцов и Морна, и я увидел крыши каких-то домов и большую трубу сахароварни, из которой валил густой дым. Становится жарко, потому что скоро лето. Заросли тростника очень высокие. Его начали рубить несколько дней назад. По дороге нам все время попадаются запряженные быками повозки, они раскачиваются под тяжестью тростниковых кип. Повозками правят молодые индусы, у них такие равнодушные лица, что кажется, будто они дремлют. В воздухе вьются тучи мух и слепней. Фердинан шагает быстро, мне трудно поспевать за ним. Каждый раз, как появляется повозка, мы отпрыгиваем в сторону, в канаву, потому что места на дороге хватает только ее большим колесам с железными ободьями. На плантациях полно мужчин и женщин, они работают. У мужчин в руках тесаки и серпы, у женщин – мотыги. Они одеты в ганни [1], головы повязаны старыми джутовыми мешками. Голые по пояс тела мужчин лоснятся от пота. Слышны крики, оклики; с тропинок между делянками поднимаются облака красной пыли. В воздухе стоит терпкий запах – запах тростникового сока, пыли, пота. Немного пьяные от всего этого, мы шагаем, бежим к домам Тамарена, туда, куда направляются груженные тростником повозки. Никто не обращает на нас внимания. На дороге столько пыли, что мы уже красные с ног до головы, а наша одежда похожа на ганни. По дорожкам бегают дети – индусы, кафры, они грызут упавший с повозки тростник. Все направляются к сахароварне, чтобы посмотреть на первый отжим. Наконец мы подходим к домам. Мне немного страшно, потому что я тут в первый раз. Перед высокой, выбеленной известью стеной стоят повозки, мужчины выгружают из них тростник, который сейчас побросают в цилиндры. Из котла поднимается тяжелый рыжий дым, он затемняет небо и душит нас, когда ветер относит его в нашу сторону. От сильных выбросов пара кругом стоит шум. Прямо перед нами несколько человек запихивают в печь тростниковый жом. Они почти голые и похожи на великанов, пот течет по их черным спинам, по лицам, сморщенным от боли, которую причиняет им огонь. Они ничего не говорят. Они только берут охапки жома и с криком «ха!» бросают их в печь. Я не знаю, где Фердинан. Остолбенев, я гляжу на плавильный котел – огромный стальной чан, кипящий, словно котелок сказочного великана, – на колеса, что приводят в движение цилиндры. Внутри сахароварни суетятся люди, они бросают охапки свежего тростника в челюсти цилиндров, потом вытаскивают уже перемолотый тростник, чтобы отжать из него сок. Кругом такой шум, такая жара, столько пара, что у меня кружится голова. Светлый сок струится по цилиндрам, течет в кипящие чаны. У подножия центрифуг толпятся дети. Я замечаю Фердинана, он стоит перед медленно вращающимся чаном и ждет, когда остынет густой сироп. В чане ходят волны, сахар выплескивается наружу, свисает черными потеками, сворачивается на устланном листьями и соломой полу. Дети с криками бросаются собирать куски сахара и уносят их в сторонку, чтобы долго сосать потом, сидя на солнышке. Я тоже поджидаю у чана и, когда сахар выплескивается на пол, бросаюсь вперед, хватаю обжигающую массу, облепленную травой и частичками жома. Я выношу ее на улицу и, сидя на корточках в пыли, лижу, глядя на клубящийся над трубой рыжий дым. Шум, крики детей, суета взрослых – от всего этого меня лихорадит, я дрожу. А может, это от скрежета машин, от свистящего пара, от окутывающего меня терпкого, рыжего дыма, от палящего солнца, от резкого вкуса жженого сахара? В глазах у меня темнеет, я чувствую, что меня сейчас вырвет. Я зову на помощь кузена, но мой голос охрип, он рвет мне горло. Я зову Дени, Лору. Никто вокруг не обращает на меня внимания. Дети то и дело гурьбой бросаются к вращающемуся вокруг своей оси громадному чану, чтобы не упустить момент, когда откроют вентили котла, воздух со свистом ворвется внутрь и наружу выплеснется волна горячего сиропа, потечет светло-желтой рекой по желобам. Я вдруг ощущаю себя таким слабым, заброшенным, что утыкаюсь лбом в коленки и закрываю глаза. Потом я чувствую, как чья-то рука гладит меня по волосам и чей-то голос тихо говорит по-креольски: «Ну, что же ты плачешь?» Сквозь слезы я вижу индианку, высокую и прекрасную, закутанную в испачканное красной землей ганни. Она стоит передо мной, прямая, спокойная, без улыбки, верхняя часть ее тела неподвижна из-за мотыги, которую она удерживает на голове поверх сложенных тряпок. Она ласково спрашивает меня, откуда я, и вот я уже иду рядом с ней по забитой повозками дороге, прижимаюсь к ее платью, ощущая медленное покачивание ее бедер. Мы доходим до входа в Букан, и она провожает меня к домику кэптена Кука. Потом она сразу уходит, не дожидаясь ни вознаграждения, ни просто благодарности, идет прочь по усаженной евгениями аллее, и я смотрю, как она удаляется, такая прямая, со своей мотыгой на голове. Я смотрю на большой деревянный дом, освещенный послеполуденным солнцем, под сине-зеленой крышей такого красивого цвета, что сегодня он кажется мне цветом рассветного неба. Я все еще ощущаю на лице жар красной земли и печи, я отряхиваю с одежды пыль и соломинки. Подойдя ближе к дому, я слышу голос Мам, которая на веранде учит Лору читать молитвы. Голос звучит так нежно, так ясно, что из глаз у меня снова текут слезы, а сердце бешено колотится. Я шагаю к дому, ступая босиком по растрескавшейся от зноя земле. Я иду к водоему за кладовкой, набираю в эмалированный кувшин темную воду и мою руки, лицо, шею, ноги. От прохладной воды ссадины и оставленные тростником порезы начинают саднить. На поверхности водоема вьются комары, водяные паучки, вдоль стенок прыгают личинки. Я слышу тихие крики вечерних птиц, вдыхаю опускающийся на сад дымок, будто предвещающий скорую ночь, что сошла уже на овраги Мананавы. Потом я иду к дереву Лоры, в дальний конец сада, большому дереву чалта, древу добра и зла. Все, что я вижу, все, что я ощущаю, кажется мне вечным. Я еще не знаю, что всему этому скоро предстоит исчезнуть.
* * *
Eще есть голос Мам. Это все, что я помню сегодня; все, что осталось от нее в моей памяти. Я выбросил все пожелтевшие фотографии, портреты, письма, книги, которые она читала, – чтобы они не заглушили этот голос. Я хочу его слышать всегда, как тех, кого мы любим и чьих лиц уже не помним; ее голос, тихий нежный голос, в котором есть всё: тепло ее рук, запах ее волос, ее платье, предвечерний свет, когда в конце дня мы с Лорой являлись на веранду, с бешено колотящимся после бега сердцем, и Мам принималась за наше обучение. Она говорит медленно, мягко, а мы слушаем и нам кажется, что мы всё понимаем. Лора умнее меня, Мам повторяет это каждый день, говорит, что Лора умеет вовремя задать нужный вопрос. Мам раскачивается в своем кресле-качалке черного дерева, а мы стоим перед ней и читаем по очереди. Мы читаем, а потом Мам начинает задавать вопросы, сначала по грамматике: спряжения глаголов, согласование прилагательных и причастий прошедшего времени. Потом она расспрашивает нас обо всем сразу: смысле прочитанного, о словах, о выражениях. Она задает свои вопросы, тщательно их формулируя, и я слушаю ее с удовольствием и беспокойством, потому что боюсь разочаровать. Мне стыдно, что я не понимаю ее так же быстро, как Лора, мне кажется, что я не заслуживаю этих мгновений счастья, ее мягкого голоса, ее запаха, этого предвечернего света, что золотит дом и деревья и будто бы исходит из ее взгляда, ее слов. Вот уже больше года, как Мам сама занимается с нами: у нас нет другой учительницы. Раньше – я едва это помню – к нам трижды в неделю приезжала учительница из Флореаля. Но из-за постепенного разорения отца мы не можем больше позволить себе такую роскошь. Отец хотел поместить нас в пансион, но Мам не захотела, сказала, что мы с Лорой еще слишком малы. Тогда-то она и решила взять наше обучение на себя и стала по вечерам, а иногда и по утрам, заниматься с нами. Она учит нас самому необходимому: правописанию, грамматике, немного арифметике и Священной истории. Поначалу отец сомневался в качестве такого образования. Но однажды наши познания удивили самого Жозефа Лестана, старшего преподавателя Королевского коллежа. Он даже сказал отцу, что мы сильно опережаем наших сверстников, и с этого дня отец безоговорочно согласился с таким обучением. Однако сегодня я не смог бы определить, каким наше образование было на самом деле. В ту пору все мы – отец, Мам, Лора и я – жили в своем совершенно закрытом мире, в Буканской впадине, мире, ограниченном с востока истерзанными вершинами Трех Сосцов, с севера – необъятными тростниковыми плантациями, с юга – невозделанными землями Ривьер-Нуара, а с запада – морем. Вечерами, когда зимородки начинают трещать в кронах деревьев, я слышу мягкий, молодой голос Мам, диктующий стихотворение или читающий молитву. Что именно она читает? Я не могу вспомнить. Смысл ее слов исчез, как крики птиц или шум морского ветра. Осталась лишь музыка, тихая, нежная, легкая, едва уловимая музыка ее голоса, да еще свет на листьях деревьев, тень веранды, вечерние ароматы. Я слушаю и не могу наслушаться. Ее голос звучит в унисон с птичьим пением. Иногда я провожаю глазами стайку скворцов: пролетая мимоходом к своим горным жилищам, они как будто добавляют что-то к объяснениям Мам. Она то и дело возвращает меня на землю, медленно, как только она одна умеет, произнося мое имя, – так медленно, что у меня захватывает дух. «Алексис?.. Алексис?..» Она единственная, кто зовет меня по имени. Она да еще Дени. Остальные говорят «Али». Это Лора первая придумала. Отец же вообще никогда никого не зовет по имени, за исключением разве что Мам, я сам слышал раз или два. Он тихо произнес тогда: «Анн, Анн», а мне послышалось «âme» – «душа». А может, он и правда сказал «âme», тихим, серьезным голосом, каким говорил лишь с ней одной. Он очень любил ее. Мам в ту пору была красива, мне не выразить словами, как она была хороша. Я слышу ее голос и сразу вижу вечерний свет на веранде в Букане, вокруг – бамбуковые тени, в светлом небе носятся стайки зимородков. Мне кажется, что вся красота этого момента исходит от нее, от ее густых, вьющихся, каштановых с рыжинкой волос, в которых запутываются искорки света, от ее синих глаз, от ее лица, еще такого молодого, округлого, от ее длинных сильных рук – рук пианистки. В ней столько покоя, столько простоты, столько света. Я украдкой смотрю на свою сестру Лору: она сидит на стуле прямо-прямо, опершись запястьями о край стола; перед ней – учебник арифметики и раскрытая чистая тетрадка, которую она придерживает левой рукой. Она старательно пишет что-то, склонив голову набок; густые черные волосы скрывают с одной стороны ее лицо индианки. Она совсем не похожа на Мам, у них нет ничего общего, но Лора смотрит на нее своими черными, сверкающими, как каменья, глазами, и я знаю, что она испытывает то же восхищение, тот же восторг, что и я. Вечер долог; золотой сумеречный свет незаметно гаснет в саду, увлекая за собой порхание птиц, унося куда-то вдаль крики работников в полях, стук упряжек на дорогах меж тростников. Каждый вечер у нас новый урок, новое стихотворение, новая история, новая задачка; и все же сегодня мне кажется, что это был всегда один и тот же бесконечный урок, с короткими перерывами на знойные дневные приключения, на прогулки к морю или на сон. Когда все это было? Где все это? Склонившаяся над столом Мам объясняет арифметику, выложив перед нами горстку фасолин. «Смотрите, вот тут три, я забираю две – это будет две трети. А тут восемь, я откладываю пять – это уже пять восьмых… А здесь – десять, я забираю из них девять, сколько это будет?» Я сижу рядом с ней и смотрю на ее длинные руки с тонкими пальцами, я так хорошо их знаю – все. Указательный палец на левой руке такой сильный, и средний тоже, и безымянный, с тонким золотым ободком, потускневшим от воды и времени. На правой руке пальцы крупнее, жестче; они не такие тонкие, даже мизинец, который она держит высоко-высоко, пока остальные бегают по костяным клавишам, а потом вдруг и он вступает в дело, извлекая пронзительную ноту. «Алексис, ты не слушаешь… Ты никогда не слушаешь арифметику. Тебя не возьмут в Королевский коллеж». Она так сказала? Нет, не думаю. Это Лора выдумала, она всегда такая прилежная, всегда так старательно раскладывает фасолины по кучкам, потому что этим выражает свою любовь к Мам. Зато на диктовках я наверстываю упущенное. Я особенно люблю этот момент: склонившись над тетрадкой, раскрытой на чистой странице, с пером в руке, я жду, когда раздастся голос Мам и она начнет сочинять слова, произнося их одно за другим, медленно-медленно – как будто даря их нам, как будто рисуя их модуляциями слогов. Она сама придумывает тексты для наших диктовок, тщательно подбирая самые трудные слова: «колесница», «отдушина», «радуга», «кавалькада», «запряженный», «переправа», «виднелся» или – просто чтобы рассмешить нас – «нам уж замуж невтерпеж». Я пишу не торопясь, стараюсь изо всех сил, чтобы только продлить эти мгновения, слушая звенящий голос Мам, словно отражающийся от чистого тетрадного листа, и ожидая, когда она скажет с легким кивком, будто впервые заметила это: «А у тебя красивый почерк». Затем она перечитывает текст, слегка задерживаясь на запятых и отмечая более долгим молчанием точки. Это тоже не имеет конца – долгая история, которую она рассказывает вечер за вечером, вплетая в нее те же слова, те же мелодии, но расставляя их каждый раз по-новому. Ночью, лежа под москитной сеткой на своей походной кровати, я слушаю, перед тем как уснуть, знакомые звуки: спокойный голос отца, читающего вслух статью из газеты или беседующего с Мам и тетушкой Аделаидой, легкий смех Мам, далекие голоса сидящих под деревьями негров – ловлю шум морского ветра в иглах казуарин и вспоминаю эту самую бесконечную историю, полную разных звуков и слов, снова слышу, как Мам диктует ее медленно-медленно, иногда особо выделяя какой-нибудь слог или замолкая, отчего слово растет прямо на глазах, вижу, как свет ее взгляда сверкает на этих непонятных, но прекрасных фразах. Мне кажется, что я засыпаю лишь после того, как еще раз увижу этот свет, поймаю его сияние. Слово, всего лишь слово, которое я беру с собой в сон. Еще я люблю мамины уроки нравственности. Чаще всего это происходит ранним воскресным утром, перед тем как мы читаем мессу. Мне нравятся эти уроки, потому что Мам всегда рассказывает какую-нибудь историю, каждый раз новую, которая происходит в знакомых для нас местах. Потом она задает нам вопросы – Лоре и мне. Вопросы не трудные, но она так смотрит на нас, задавая их, что я чувствую, как нежная синева ее взгляда пронизывает меня насквозь. «Это случилось в монастыре, где жили двенадцать воспитанниц, двенадцать девочек-сироток, таких, какой была я, когда мне было столько лет, сколько вам. Был вечер, все ужинали. Знаете, что было у них на столе? Сардинки на большом блюде, и они были рады этому, потому что они были бедные. Представьте себе – сардинки для них были просто праздником! И было на блюде сардинок ровно столько, сколько было воспитанниц, – двенадцать. Нет, была еще одна, всего – тринадцать сардин. Когда все поели и на блюде осталась последняя, тринадцатая, сардинка, монахиня показала на нее и спросила: кто ее съест? есть среди вас кто-нибудь, кто хочет ее съесть? И ни одна рука не поднялась, ни одна девочка не произнесла ни слова. Что ж, хорошо, говорит тогда монахиня, весело так говорит, вот что мы сделаем: задуем свечу, и, когда станет темно, та, которой захочется съесть эту сардинку, сделает это, никого не стыдясь. Сестра погасила свечу, и что же произошло? Каждая из девочек протянула руку и наткнулась на другую руку, протянувшуюся к блюду. И в блюде оказалось двенадцать ручек!»
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|