Понедельник 10 августа (1914 года)
Сегодня утром, один в глубине Английской лощины, я подсчитываю дни. Я начал вести им счет много месяцев назад, по примеру Робинзона Крузо, только за неимением дерева для зарубок я ставлю палочки на обложках своих тетрадок. Так я вычислил эту дату, знаменательную, ибо она означает, что сегодня ровно четыре года, как я прибыл на Родригес. Это открытие так поражает меня, что я не могу оставаться на месте. Наспех натягиваю свои запыленные башмаки – прямо на босу ногу, потому что у меня уже давно нет носков. Достаю из сундучка серый пиджак – память о моих конторских днях в компании В. В. Уэста в Порт-Луи. Доверху застегиваю рубаху, только вот галстук взять негде, поскольку мой был давно уже употреблен на связывание парусиновых полотнищ, что служат мне палаткой. Без шляпы, с отросшими, как у жертвы кораблекрушения, волосами и бородой, с обожженным солнцем лицом, в этом «приличном» пиджаке и старых опорках в Порт-Луи, на Рампар-стрит, я стал бы посмешищем. Но здесь, на Родригесе, все проще, и на меня вряд ли кто вообще обратил внимание. В этот час в конторе «Кейблз энд Вайалесс» еще никого нет. Единственный служащий, индус, равнодушно смотрит на меня, когда я, стараясь держаться как можно вежливее, задаю ему нелепый вопрос: – Простите, сударь, какой сегодня день? Он будто бы задумывается. Не двигаясь, по-прежнему стоя на ступеньках лестницы, он отвечает: – Понедельник. Но я не унимаюсь: – А число, число какое? Помолчав еще немного, он изрекает: – Понедельник, десятое августа тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Я спускаюсь к морю по тропинке между пальм вакоа, голова у меня кружится. Как давно живу я здесь, в этой безлюдной долине, в компании призрака Неизвестного Корсара! Я один, если не считать тень Умы, которая временами исчезает так надолго, что я начинаю сомневаться в ее существовании. Как давно я не был дома, не видел тех, кого люблю! При воспоминании о Мам и Лоре сердце у меня сжимается, как от дурного предчувствия. Голубое небо слепит меня, море словно охвачено пламенем. Мне кажется, что я прибыл из другого мира, из другого времени.
Придя в Порт-Матюрен, я сразу оказываюсь в толпе. Это возвращающиеся домой, в бухту Ласкар, рыбаки и фермеры с гор, приехавшие на базар. Рядом со мной бегут чернокожие ребятишки, смеются и сразу прячутся, как только я взгляну на них. Проведя столько времени во владениях Корсара, я, похоже, и сам стал походить на него. Только корсар из меня получается странный – без корабля, грязный и оборванный. Миновав дом Порталиса, я оказываюсь в центре, на Беркли-стрит. В банке, где я снимаю со счета последние деньги (мне надо пополнить запасы морских галет, сигарет, масла, кофе и купить наконечник для остроги, чтобы ловить осьминогов), до меня доносятся первые слухи о войне, к которой мир катится очертя голову. Свежий номер «Маврикийца», вывешенный на стене банка, сообщает последние новости, переданные по телеграфу из Европы: после сараевского покушения Австрия объявила войну Сербии, во Франции и в России объявлена всеобщая мобилизация, в Англии идет подготовка к войне. И этим новостям уже десять дней! Я долго брожу по улицам города, где, похоже, никто не отдает себе отчета в том, что мир стоит на грани самоуничтожения. Перед магазинами на Дункан-стрит, в китайских лавках на Дуглас-стрит, на дороге, ведущей к причалу, толпится народ. Я вдруг ловлю себя на мысли, что мне хочется пойти в больницу, поговорить с доктором Камалем Буду, но мне стыдно моих лохмотьев и отросших волос. В конторе компании «Элиас Маллак» меня ждет письмо. Я узнаю красивый наклонный почерк, которым надписан конверт, но читать письмо сразу не решаюсь. На почте слишком много народу. Шагая по улицам Порт-Матюрена, я сжимаю конверт в руке – все время, пока занимаюсь покупками. И лишь вернувшись в Английскую лощину и усевшись под старым тамариндом у себя в лагере, я могу наконец его распечатать. На штемпеле – дата отправки: 6 июля 1914 года. Письму всего лишь месяц.
Оно написано на листе индийской бумаги – легкой, тонкой, матовой, – которую легко можно узнать уже по тому, как она шуршит между пальцами. На этой бумаге любил писать и чертить свои планы отец. А я думал, что после нашего отъезда из Букана не осталось ни одного листа. И где только Лора их нашла? Должно быть, она берегла их все это время специально, чтобы написать мне. При виде ее изящного наклонного почерка меня охватывает такое волнение, что какое-то время я не могу читать. А потом вполголоса читаю сам себе:
Мой дорогой Али! Как видишь, я не умею держать слово. Я поклялась, что напишу тебе только для того, чтобы сказать: «Возвращайся!», и вот пишу, сама не зная зачем. Прежде всего, сообщу тебе кое-какие новости, которые, как ты можешь себе представить, не слишком хороши. После твоего отъезда все здесь еще печальнее. Мам вообще перестала заниматься чем-либо, она даже не хочет поехать в город, чтобы уладить наши дела. Я сама неоднократно ездила туда, чтобы попытаться уговорить наших кредиторов. Тут есть один англичанин, некий г-н Нотт (невообразимое имя!), который угрожает описать последние три стула, что остались у нас в Форест-Сайде. Мне удалось пока его отговорить, надавав кучу обещаний, но надолго ли? Но хватит об этом. Мам очень слаба. Она все еще говорит о переезде во Францию, но все новости, что приходят оттуда, свидетельствуют о скорой войне. Да, сейчас все довольно мрачно, будущего не видать.
Я читаю эти строки, и сердце у меня сжимается. Где та Лора, которая никогда не жаловалась, которая вообще не признавала сетований на судьбу? Мне тревожно, и встревожен я не войной, что угрожает миру. Меня тревожит пропасть, что пролегла между мной и теми, кого я люблю, безвозвратно разлучив нас. Тем временем я читаю последнюю строку, в которой на короткое мгновение мне слышится насмешливый голос прежней Лоры:
Я не перестаю думать о тех временах, когда мы были счастливы там, в Букане, о тех бесконечных днях. Желаю тебе, чтобы там, где ты сейчас, у тебя тоже были и прекрасные дни, и счастье – за неимением сокровищ.
И все, никакой прощальной формулы, только подпись – буква «Л». Она никогда не любила рукопожатий и прощальных поцелуев. Что же остается мне от нее здесь, на этом старом листе индийской бумаги? Я заботливо складываю письмо и убираю в сундучок, к документам, рядом с письменными принадлежностями. Снаружи искрится полуденный свет, зажигает огнем камни в долине, заостряет листья пальм вакоа. Ветер доносит шум начинающегося прилива. У входа в палатку пляшут в воздухе мошки. Может быть, они предчувствуют грозу? Мне кажется, я все еще слышу голос Лоры: она обращается ко мне из-за моря, зовет на помощь. Несмотря на шум волн и ветра, кругом стоит тишина, одиночество слепит при ярком свете. Я иду через долину куда глаза глядят. На мне все еще серый пиджак, слишком просторный для меня, ноги стерты рассохшимися башмаками. Я иду по хорошо знакомым следам, вдоль линий с карты Корсара, по всем его знакам, образующим гигантский шестиугольник с шестью остроконечными вершинами – не что иное, как звезду с соломоновой печати: два перевернутых треугольника, две наложенные одна на другую «проушины». Я мечусь взад-вперед по Английской лощине, блуждая взглядом по земле, слушая гулкий отзвук своих шагов. Мне знаком здесь каждый камень, каждый куст; мои следы на песке в устье Камышовой реки не смыть никаким дождям. Подняв голову, я вижу в глубине долины синие недоступные горы. Я словно силюсь вспомнить что-то далекое, забытое – большое сумрачное ущелье Мананавы, место, где начиналась ночь.
Я не могу больше ждать. Вечером, когда солнце спускается к холмам над мысом Венеры, я иду к входу в расселину. Лихорадочно взбираюсь по закрывающим его камням и начинаю бить киркой в стены, рискуя быть заваленным. Я не желаю больше думать о расчетах, вехах. Я слышу стук своего сердца, свое хриплое, тяжелое дыхание, грохот осыпающихся из-под кирки кусков земли и сланца. Это успокаивает меня, избавляет от тоски.
В ярости я швыряю стофунтовые камни в стены расселины, в перегретом воздухе стоит запах плесени. Я будто пьян, пьян от одиночества, от безмолвия – поэтому я и швыряюсь камнями, поэтому и говорю сам с собой, вот так: «Давай! Сюда!.. Еще! Еще раз!..» В самой глубине расселины громоздится куча базальтовых глыб, таких больших и старых, что у меня нет сомнений: их прикатили сюда с вершины черных холмов. Чтобы сдвинуть их, понадобилось бы несколько человек, но я не могу дожидаться чернокожих помощников с окрестных ферм – Рабу, Адриена Меркюра или Фрица Кастеля. Сделав ценой неимоверных усилий небольшой подкоп под первым камнем, я просовываю туда конец кирки и наваливаюсь, как на рычаг, на рукоятку. Глыба чуть подается, слышно, как в глубокую яму сыплется земля. Но тут рукоятка кирки обламывается, я падаю и с размаху налетаю на каменную стенку. Какое-то время я лежу оглушенный. Потом, кое-как придя в себя, чувствую в волосах и на щеке теплую жидкость – кровь. От слабости мне не встать, и я так и остаюсь лежать на земле, опершись на локоть и прижав к затылку носовой платок, чтобы остановить кровотечение. Незадолго до темноты меня выводит из оцепенения какой-то шум, раздающийся снаружи, у входа в расселину. В бреду я хватаюсь за обломанную рукоятку кирки, чтобы отбиваться ею в случае, если это дикая собака или голодная крыса. Но тут узнаю темнеющую на фоне ослепительного неба тоненькую фигурку Шри. Он идет поверху расселины и, когда я окликаю его, спускается по осыпи вниз. В глазах его испуг, но он все же помогает мне подняться и добрести до выхода. Я ранен и слаб, но мне приходится подгонять его, как боязливое животное: «Ну же, давай, иди, вперед!» Мы вместе ковыляем по дну долины к лагерю. Там ждет Ума. Она приносит в котелке воды и черпая ее руками, промывает мне рану, слипшиеся от крови волосы. Она говорит: «Вы так любите золото?» Я рассказываю ей о тайнике, только что обнаруженном мной под базальтовыми камнями, о знаках, указывающих на эти камни и на эту расселину, но моя речь так порывиста и сбивчива, что она, должно быть, думает, будто я сошел с ума. Для нее сокровища не имеют никакого значения; как и все манафы, она презирает золото. Моя голова повязана носовым платком в пятнах крови. Я ем принесенную Умой пищу – сушеную рыбу и кир. После еды она опускается рядом со мной, и мы долго сидим молча, любуясь ясным небом, какое бывает в преддверии ночи. Стаи морских птиц летят через Английскую лощину к своим убежищам. Я не чувствую больше ни нетерпения, ни гнева.
Ума кладет голову мне на плечо, как в первую пору нашего знакомства. Я вдыхаю запах ее тела, ее волос. Я рассказываю ей о том, что люблю: о полях Букана, о Трех Сосцах, о сумрачной, опасной долине Мананавы, над которой всегда кружат два «травохвоста». Она слушает не шевелясь, думает о чем-то своем. Я чувствую, что ее тело больше не принадлежит мне. Когда я хочу ее погладить, приласкать, она отстраняется, обхватывает руками длинные ноги, как делает всегда, когда остается одна. – Что с тобой? Ты сердишься? Она не отвечает. В спускающейся тьме мы вместе идем до прибрежных дюн. Воздух в начале лета теплый, легкий, в чистом небе зажигаются звезды. Шри остается у лагеря, прямой и неподвижный, как сторожевой пес. – Расскажи еще, как ты был маленьким. Я медленно рассказываю, куря сигарету, вдыхая медовый запах английского табака. Рассказываю обо всем: о том, как Мам давала нам уроки на веранде, как Лора любила прятаться на своем древе добра и зла, о нашем овраге. Ума слушает не перебивая, только иногда задает вопросы о Мам, но больше – о Лоре. Она расспрашивает меня о ней, о ее платьях, о том, что она любила, и мне кажется, что она ревнует. Меня забавляет такой интерес дикарки к девушке из буржуазной семьи. Думаю, я не сразу понял, чт о происходит в ней, чт о ее мучит, причиняет боль. Она сидит рядом со мной в дюнах, я едва различаю во тьме ее силуэт. Когда я хочу встать, чтобы вернуться в лагерь, она удерживает меня за руку: «Останься еще немного. Расскажи мне еще про ту жизнь». Она хочет, чтобы я снова рассказывал ей про Мананаву, про тростниковые плантации, по которым мы бегали с Дени, про овраг, открывавшийся в таинственный лес, про медленный полет сверкающих белизной птиц. Потом она рассказывает мне о себе, снова о путешествии во Францию, о небе, таком низком, таком темном, что казалось, будто свет в нем померк навсегда, о молитвах в часовне, о пении, которое она особенно любила. Она говорит о Хари и о Говинде, выросшем среди стад там, в родном краю ее матери. Однажды Шри сделал из тростника дудочку и принялся играть, сам, один, в горах, тогда-то мать и поняла, что он послан Господом. Когда Ума вернулась к манафам, это Шри научил ее ловить коз на бегу, в первый раз отвел к морю за крабами и осьминогами. Еще она рассказывает о Сукхе и Сари, говорящих птицах света, которые поют для Господа в священной земле Вриндаван. Она говорит, что это их я видел тогда перед входом в Мананаву. Потом мы возвращаемся в лагерь. Никогда еще мы не разговаривали с ней вот так, мягко, тихо, не видя друг друга, сидя под большим деревом. Словно время перестало существовать, словно нет в мире ничего, кроме этого дерева, этих камней. Мы уходим далеко в ночь, и я устраиваюсь на земле, чтобы уснуть, положив под голову руку. Я жду, что Ума ляжет со мной. Но она продолжает сидеть неподвижно на своем месте, смотрит на сидящего в стороне на камне Шри, и их освещенные небом силуэты напоминают ночных часовых.
Когда солнце поднимается в небо над горами, я сижу по-турецки в палатке перед сундучком, что служит мне пюпитром, и рисую новую карту Английской лощины, нанося на нее все линии, соединяющие вехи, так что на бумаге мало-помалу проступает некое подобие паутины, шесть концов которой образуют гигантскую звезду Давида, сложенную из двух перевернутых треугольников «проушин» – на западе и на востоке. Сегодня я больше не думаю о войне. Всё кругом кажется мне новым и чистым. Подняв голову, я вдруг вижу Шри: он смотрит на меня. Я не сразу узна ю его, приняв за одного из мальчишек с фермы Рабу, спустившегося сюда вместе с отцом для рыбной ловли. Но потом я узнаю его взгляд: дикий, беспокойный, но в то же время мягкий и сверкающий, он направлен прямо на меня. Я бросаю свои бумаги и иду к нему, не спеша, чтобы не вспугнуть его. Между нами остается шагов десять, когда мальчик поворачивается и уходит прочь. Он шагает не торопясь, перепрыгивая с камня на камень и то и дело оборачиваясь на меня. «Шри! Иди сюда!» – кричу я, хотя знаю, что он не может меня слышать. А он уходит все дальше и дальше в глубь долины. Тогда я иду за ним, по той же тропинке, не пытаясь его нагнать. Шри легко вскакивает на черные камни, я вижу, как его тонкая фигурка будто танцует впереди меня, потом исчезает среди зарослей. Иногда мне кажется, что я потерял его, но он снова оказывается тут – в тени дерева или в углублении скалы. Я замечаю его вновь, только когда он снова принимается шагать. Проходят часы, а я все иду за Шри через горы. Мы уже высоко, над холмами, на голых горных склонах. Я вижу под собой скалистые уступы, темные пятна пальм вакоа и колючих кустарников. Здесь же кругом голый камень. Великолепно синее небо. Пришедшие с востока облака плывут над морем, пробегают над долиной, бросая на нее мимолетную тень. Мы поднимаемся всё выше. Иногда я теряю своего проводника из виду, а когда снова замечаю его, легкого и быстрого, приплясывающего далеко впереди, то уже не могу с уверенностью сказать, что это не горная коза или дикая собака. На какой-то миг я останавливаюсь, чтобы посмотреть на раскинувшееся вдали море. Таким я его еще никогда не видел – огромным, сверкающим в солнечных лучах жестким блеском, пересеченным длинной безмолвной бахромой рифов. От холодного порывистого ветра у меня слезятся глаза. Чтобы перевести дух, я присаживаюсь на камень. Потом иду дальше, и мне становится страшно, что я потерял Шри. Прищурившись, я ищу его выше в горах, на темных склонах. А когда теряю всякую надежду отыскать, вдруг вижу его на другом склоне горы: вокруг толпятся дети, рядом – стадо горных коз. Я зову его, но, заслышав эхо моего голоса, дети разбегаются и прячутся вместе с козами среди камней и кустарников. Я вижу здесь следы человеческого присутствия – выложенные из камней круги, наподобие тех, что я нашел в Английской лощине, когда впервые попал туда. Тут и там в горах виднеются тропы, они едва заметны, но за четыре года своей дикой жизни в Английской лощине я научился распознавать присутствие человека. Я собираюсь было спуститься на другую сторону горы, чтобы поискать детей, но тут вижу Уму. Она идет ко мне, ни слова не говоря, берет за руку и ведет на вершину утеса, туда, где площадка нависает над пропастью подобием крепостного гласиса. На другой стороне горной долины, на безлесном склоне, по берегам высохшего потока виднеются хижины из камней и веток и крошечные поля, защищенные от ветра каменными изгородями. Залаяли, почуяв нас, собаки. Это деревня манафов. – Туда тебе нельзя, – говорит Ума. – Как только появится кто-то чужой, манафам придется уйти дальше в горы. Мы идем вдоль утеса к северному склону горы. Ветер дует нам в лицо. Внизу раскинулось бескрайнее темное море с белыми пятнами барашков. Восточнее сверкает бирюзой зеркальная гладь лагуны. – Ночью отсюда видно городские огни, – говорит Ума. Она показывает на море: – А оттуда приплывают корабли. – Как красиво! – я произношу это почти шепотом. Ума садится, как обычно, поджав под себя ноги и обхватив руками колени. Ее темное лицо обращено к морю, ветер треплет волосы. Потом она оборачивается на запад, в сторону холмов. – Тебе пора спускаться. Скоро стемнеет. Но мы всё сидим, не шевелясь под порывами ветра, не в силах расстаться с морем – как две птицы, парящие высоко в небе. Ума молчит, но мне кажется, я чувствую все, что происходит в ней: ее желание, ее отчаяние. Она никогда не говорит об этом, но потому ей так и нравится ходить на берег – нырнуть в волны, доплыть со своей длинной острогой до самых рифов и, спрятавшись за камнями, смотреть оттуда на людей с побережья. – Хочешь уехать вместе со мной? От звука ли моего голоса или от моих слов, но она вздрагивает. Потом гневно смотрит на меня, глаза ее сверкают. – Уехать? Куда? Кому я нужна? Я подыскиваю слова, чтобы успокоить ее, но она резко говорит: – Мой дед был беглый раб – как все черные беглые рабы с Морна. Он умер, когда ему раздробили ноги в мельнице для тростника – за то, что он ушел в лес с людьми Сакалаву. Тогда мой отец перебрался сюда, на Родригес, и стал моряком, чтобы плавать по свету. Моя мать родилась в Бенгалии, а ее мать была там певицей – она пела для Говинды. Куда мне ехать? Во Францию, в монастырь? Или в Порт-Луи, чтобы работать на тех, кто убил моего деда, кто покупал и продавал нас как рабов? Я беру ее руку, она холодна, словно в лихорадке. Внезапно Ума поднимается и идет к западному склону, туда, где тропы расходятся в разные стороны, туда, где она только что меня поджидала. Лицо ее снова спокойно, но глаза все еще гневно сверкают. – Тебе пора идти. Ты не должен тут оставаться. Мне хочется попросить, чтобы она показала мне свой дом, но она уже, не оборачиваясь, идет прочь – спускается в темную долину, где стоят хижины манафов. Я слышу детские голоса, собачий лай. Быстро темнеет. Я спускаюсь вниз по склонам, бегу меж колючих кустарников и пальм вакоа. Ни моря, ни горизонта больше не видно – ничего, кроме темной громады гор, уходящей все выше в небо. Когда я прихожу в Английскую лощину, становится совсем темно, идет тихий дождь. Я сворачиваюсь клубком в своей палатке под деревом, мне холодно и одиноко. И я начинаю думать о нарастающем грохоте разрушения, который, подобно громовым раскатам, разносится по всей земле, так что никто не может о нем забыть. В эту ночь я и решил уйти на войну.
* * *
В это утро у входа в расселину собрались все: Адриен Меркюр, высокий негр, наделенный геркулесовой силой, бывший foreman[16] на плантациях копры на Сан-Хуан-де-Нова; Эрнест Рабу, Селестен Проспер и юный Фриц Кастель. Узнав, что я нашел тайник, они тотчас примчались, бросив все дела, вооруженные лопатами и веревками. Если бы кто-нибудь увидел, как мы идем по Английской лощине – они в шляпах из пальмовых листьев с лопатами наперевес, я во главе процессии, обросший, в изодранной одежде, с перевязанной головой, – нас приняли бы за участников маскарада, изображающих возвращение Неизвестного Корсара со товарищи за своим сокровищем! Прохладный утренний воздух бодрит нас, и мы дружно начинаем обкапывать базальтовые глыбы в глубине расселины. Земля, довольно рыхлая на поверхности, по мере того как мы копаем, становится твердой как камень. По очереди мы разрыхляем ее киркой, в то время как остальные выгребают и отбрасывают ее в сторону, в направлении широкого конца расселины. Именно в этот момент мне приходит в голову мысль, что вся эта земля и камни, наваленные у входа в расселину, которые я принял сначала за естественный завал, нанесенный водами высохшего горного потока, на самом деле есть не что иное, как следы, оставленные людьми Корсара, когда они рыли в глубине расселины тайники. И снова у меня появляется странное чувство, будто вся эта расселина – дело человеческих рук. Простую трещину в базальтовом утесе расширили, раскопали так, что она превратилась в ущелье, еще больше видоизмененное дождями за прошедшие почти двести лет. Такое же странное, почти пугающее ощущение должны, наверное, испытывать ученые, обнаруживая среди безмолвия и безжалостного света пустыни древние гробницы Египта. К полудню основание самой большой глыбы подкопано таким образом, что хватит одного толчка, чтобы она покатилась на дно расселины. Все вместе мы наваливаемся на камень с одной стороны, и он откатывается на несколько метров, увлекая за собой лавину пыли и мелких камешков. Перед нами, точно в том месте, на которое указывает выдолбленный в камне на вершине утеса желобок, открывается зияющая дыра, еще наполовину сокрытая стоящим в воздухе облаком пыли. Не в силах больше ждать, я распластываюсь на животе и просовываюсь в отверстие. Через несколько мгновений мои глаза привыкают к темноте. «Что там? Что там?» – слышу я за спиной нетерпеливые голоса моих чернокожих помощников. Проходит довольно много времени, прежде чем я отползаю назад и выбираюсь из дыры. Голова у меня кружится, кровь стучит в висках и в венах на шее. По всей вероятности, и этот, второй, тайник пуст. Несколькими ударами кирки я расширяю отверстие. Мало-помалу мы раскапываем нечто вроде колодца, уходящего вглубь до самого основания утеса. Дно колодца образовано той же породой цвета ржавчины, перемежающейся в глубине расселины с базальтовыми выступами. Юный Фриц спускается в колодец, исчезнув в нем целиком, затем вылезает обратно. Он качает головой: – Ничего нет. Меркюр презрительно пожимает плечами: – Это козий источник. Неужели и правда это всего лишь бывший водопой для стад? Но зачем столько сложностей, когда в двух шагах отсюда течет Камышовая река? Мужчины уходят, унося с собой лопаты и веревки. Я слышу, как затихает их смех, когда они выходят из расселины. Со мной остается только юный Фриц, он стоит у зияющего тайника, будто ожидая моих указаний. Он готов снова приняться за работу, ставить новые вехи, копать пробные ямы. Может, подхватил от меня лихорадку, что толкает нас в погоню за миражом, за лучом света, заставляя забыть про все на свете – про остальной мир и людей в нем живущих? – Здесь нечего больше делать, – я говорю тихо, будто обращаясь к самому себе. Он непонимающе смотрит на меня блестящими глазами. – Все тайники пустые. Мы тоже выходим из раскаленной кишки. С высоты каменной осыпи я смотрю на простирающуюся внизу долину, на темно-зеленые купы тамариндов и пальм вакоа, на фантастические формы базальтовых скал, а главное – на узкую небесно-голубую полоску воды, что бежит, змеясь, к заболоченному устью и прибрежным дюнам. Волнующимся заслоном выстроились перед морем веерные и кокосовые пальмы, ветер доносит рокот волн на рифах – сонное дыхание моря. Где же искать теперь? Там, у дюн, в болоте, где когда-то плескалось море? В пещерах на противоположном склоне, у подножия разрушенной Командорской Вышки? А может, высоко в горах, в диких владениях манафов, у истоков Камышовой реки, где в спрятанных среди колючих кустарников расселинах живут стада коз? Все линии моего плана словно стираются сами собой, а начертанные на камнях знаки кажутся всего лишь следами гроз, царапинами, оставленными молниями, вытравленными ветрами. Мне хочется сказать Фрицу: «Кончено. Здесь ничего не найти больше, пойдем отсюда». Но во взгляде мальчика столько упорства, глаза его так блестят, что я не осмеливаюсь поделиться с ним своим отчаянием. Ступая как можно тверже, я иду по дну долины к своему лагерю под старым тамариндом. Я говорю: – Мы поищем там, на западной стороне. Надо копать, ставить вехи. Вот увидишь, в конце концов мы найдем. Мы будем искать везде, на той стороне, потом в верховьях долины. Не пропустим ни дюйма земли, не обследовав его. Найдем! Верит ли он тому, что я говорю? Похоже, мои слова его успокоили. Он отвечает: – Да, мсье. Мы найдем! Если только манафы не нашли раньше нас. – И он смеется, представляя себе сокровище Неизвестного Корсара в руках у манафов. Но потом добавляет, посерьезнев: – Если бы манафы нашли золото, они выбросили бы его в море! А что, если он прав?
Эта тревога, не оставлявшая меня последние недели, доносящиеся из-за морей грозовые раскаты, о которых не позабыть ни днем, ни ночью, – сегодня я ощущаю их с особой силой. Отправившись рано утром в Порт-Матюрен в надежде получить новое письмо от Лоры, я подхожу через заросли кустарников и пальм вакоа к зданиям компании «Кейблз энд Вайалесс» на мысу Венеры и вижу перед телеграфом скопление народа. Местные жители толпятся в ожидании у крыльца, одни беседуют стоя, другие сидят в тени, на ступенях лестницы, и курят с отсутствующим видом. Все эти дни, пока я как сумасшедший пытался отыскать в расселине второй тайник Корсара, до меня не доходила вся серьезность сложившейся в Европе ситуации. А ведь на днях, проходя мимо здания «Маллак и К°», я вместе со всеми читал вывешенное у дверей коммюнике, доставленное на почтовом судне из Порт-Луи. Там говорилось о всеобщей мобилизации по случаю войны, начавшейся в Европе. Англия и Франция объявили войну Германии. Лорд Китченер выступил с обращением к добровольцам из колоний и доминионов, из Канады, Австралии, а также из Азии, Индии и Африки. Прочитав воззвание, я вернулся в Английскую лощину, в надежде, что, возможно, увижу там Уму. Но она не пришла, а позже ее вспугнул шум работ в расселине. Я подхожу к зданию телеграфа. Несмотря на мою изодранную одежду и длинные волосы, никто не обращает на меня внимания. Я узна ю Меркюра, Рабу и верзилу Казимира, матроса с «Зеты», стоящего чуть поодаль. Он тоже узнаёт меня, и его лицо сияет радостью. Сверкая глазами, он поясняет мне, что народ ждет разъяснений о порядке записи в добровольцы. Теперь понятно, почему тут одни мужчины. Женщины не любят войну. Казимир говорит об армии, о военных кораблях, куда, как он надеется, его возьмут, – бедный добряк великан! Он уже говорит о боях, в которых будет участвовать в этих неведомых ему странах, сражаясь с неизвестным ему еще врагом. Затем на веранде появляется человек – служащий телеграфа, индус. Он зачитывает список имен, который будет передан затем на призывной пункт Порт-Луи. Он читает медленно, в гнетущей тишине, своим певучим гнусавым голосом, с английским акцентом, искажая имена: «Эрмитт, Корантен, Латур, Сифлет, Лами, Раффо…» Он читает имена, а порывы ветра подхватывают их и разносят по округе, разбрасывая среди острых как лезвие листьев пальм вакоа и черных камней. Они звучат уже странно, эти имена, будто имена погибших, и мне вдруг хочется убежать, вернуться к себе в долину, где никто не сможет меня отыскать; раствориться бесследно в мире Умы, среди камышей и прибрежных дюн. Медленный голос перечисляет имена, и меня охватывает дрожь. Со мной никогда такого не было: мне кажется, что вот сейчас среди всех этих имен прозвучит и моя фамилия, что так и должно быть – она должна прозвучать среди имен этих людей, которые скоро покинут свой привычный мир, чтобы биться с врагами. «Порталис, Ауэ, Селин, Беге, Хитчен, Кастор, Пишетт, Симон…» Я еще могу уйти, я думаю о расселине, о пересекающихся на дне долины линиях, о вехах, горящих там наподобие бакенов, думаю обо всем, чем жил эти месяцы и годы, обо всей этой красоте, наполненной светом, шумом волн и свободными птицами. Я думаю об Уме, о ее коже, о ее гладких руках, о теле черного металла, скользящем в водах лагуны. Я могу уйти – еще не поздно. Уйти подальше от этого безумия, от этих людей, которые радуются и смеются, заслышав свою фамилию. Я еще могу уйти, отыскать место, где смогу позабыть об этом, где в шуме моря и ветра мне не будут слышаться громовые раскаты войны. А певучий голос все читает фамилии, ставшие уже нереальными, фамилии здешних людей, которые уходят туда – умирать за мир, о котором им ничего не ведомо. «Ферне, Лабют, Жеремиа, Розин, Медисис, Жоликер, Викторин, Имбулла, Рамийа, Ильке, Ардор, Гранкур, Саломон, Равин, Руссети, Перрин, Перрин-младший, Ази, Сандрийон, Казимир…» Услышав свое имя, верзила вскакивает на ноги и прыгает, громко крича. Его лицо излучает такую простодушную радость, что можно подумать, будто он выиграл пари или узнал хорошую новость. На самом же деле он только что услышал имя своей смерти. Может, из-за этого я и не сбежал обратно в Английскую лощину в поисках места, где смог бы позабыть о войне. Думаю, да – из-за него, из-за этого счастья, с которым он услышал свое имя. Индус заканчивает чтение списка и замирает, ветер треплет в его руках лист бумаги. Затем он спрашивает по-английски: «Есть еще добровольцы?» И я, почти против воли, взбегаю по чугунной лестнице на крыльцо и называю свою фамилию, чтобы он внес ее в список. Только что Казимир подал сигнал к всеобщему ликованию, и вот уже большинство присутствующих пляшут и поют от радости. Когда я спускаюсь по лестнице, меня окружают, жмут руку. Праздник продолжается все время, пока мы идем по дороге вдоль берега до Порт-Матюрена, шумной толпой мы шагаем по улицам города к больнице, где нам предстоит пройти медицинский осмотр. На самом деле это и не осмотр вовсе, а простая формальность, длящаяся не более одной-двух минут. По пояс голые, мы заходим по очереди в душный кабинет, где Камаль Буду с двумя санитарами бегло осматривает добровольцев и вручает им мобилизационное предписание с печатью. Я жду, что он станет мне задавать какие-то вопросы, но его интересуют лишь мои глаза и зубы. Он выдает мне бумагу и в тот самый миг, когда я готов уже покинуть его кабинет, говорит своим мягким серьезным голосом, без всякого выражения на бесстрастном индийском лице: «Так вы тоже едете на эту бойню?» И, не дожидаясь ответа, зовет следующего. Я читаю в предписании дату своего отбытия: 10 декабря 1914 года. Графа «название судна» оставлена незаполненной, но пункт назначения вписан: Портсмут. Всё, я призван. И до отплытия в Европу мне не повидаться с Лорой и Мам, потому что мы поплывем через Сейшелы.
Тем не менее каждый день я возвращаюсь к расселине, словно мне предстоит наконец найти то, что я ищу. Мне не оторваться от этой трещины в теле долины, где нет ни травинки, ни деревца, ничего живого – только свет, играющий на ржавых склонах, да базальтовые скалы. Утром, пока солнце еще не набрало силы, и вечером, в сумерки, я забираюсь в расселину и снова и снова осматриваю ямы, обнаруженные мной у подножия утеса. Я ложусь на землю, вожу пальцами по краю колодца, по стенкам, отполированным ушедшей водой, и мечтаю. Дно расселины сплошь изрыто киркой, земля испещрена кратерами, которые уже начали затягиваться пылью. Когда ветер, завывая, врывается в расселину, проносится бешеными порывами по верху утеса, в эти дыры устремляются маленькие лавины черной земли, стучат камешками по дну тайников. Сколько времени понадобится природе, чтобы вновь закрыть раскопанные мной колодцы Неизвестного Корсара? Я думаю о тех, кто придет сюда после меня через десять, может, через сто лет. И решаю заделать тайники – ради них. Я отыскиваю в долине плоские камни и с большим трудом перетаскиваю их к входам в колодцы. Уже на месте я собираю другие камни, поменьше, заполняю ими зазоры, а потом лопатой набрасываю сверху кучу красной земли. Мне помогает юный Фриц Кастель, не понимая, что мы делаем. Но он никогда не задает вопросов. Все это так и останется для него тем, чем было с самого начала, – чередой каких-то непонятных, жутковатых обрядов. Закончив работу, я с удовлетворением оглядываю выросшую на дне расселины горку, надежно укрывшую оба тайника Корсара. Мне кажется, что проделанная только что работа знаменует собой новый шаг в моих поисках, что я стал в некотором роде сообщником этого загадочного человека, по следу которого иду уже столько времени. Особенно мне нравится бывать в расселине по вечерам. Когда солнце приближается к зубчатой линии западных холмов, рядом с Командорской Вышкой, свет его проникает почти до самого конца длинного каменного коридора, причудливо освещая скалы, играя на вкраплениях слюды. Я сижу у входа в расселину и смотрю, как на безмолвную долину набегает ночная мгла. Ни одна деталь, ни одно движение в этом краю камней и колючек не ускользнет от моего взгляда. Я жду, когда появятся морские птицы, мои верные друзья, каждый вечер возвращающиеся с южных берегов – с островов Пьерро, Гомбрани – в свое северное пристанище, туда, где море разбивается о коралловый барьер. Зачем они это делают? Какому тайному порядку следуют они, проделывая каждый вечер этот путь над лагуной? И, так же как прилета морских птиц, я жду Уму, жду, что она пройдет сейчас по берегу речки, стройная и темнокожая, со связкой осьминогов на конце остроги или в ожерелье из рыб. Иногда она и правда приходит, втыкает острогу в песок у прибрежных дюн, словно подавая сигнал подойти к ней. Когда я говорю, что нашел второй тайник Корсара и что он оказался пуст, Ума хохочет: «Так, значит, нет здесь золота, ничего больше нет!» Сначала я злюсь, но ее смех так заразителен, что вскоре я уже хохочу вместе с ней. Она права. Смешно же мы, наверно, выглядели, когда увидели, что колодец пуст! Мы с Умой бежим через камыши к дюнам, и тучи серебряных птичек с писком взлетают перед нами. Мы скидываем одежду и вместе ныряем в прозрачную воду лагуны, такую теплую, что ее едва замечаешь. Мы плывем под водой мимо кораллов, долго-долго, не переводя дыхания. Ума даже не пытается ловить рыб. Ей нравится просто гоняться за ними под водой, отыскивать старых губанов в их темных норах. Никогда нам еще не было так весело, как сейчас, когда мы узнали, что все тайники пусты. Как-то вечером, когда мы смотрели, как над горами зажигаются звезды, она говорит: «Почему ты ищешь золото здесь?» Мне хочется рассказать ей о нашем доме в Букане, о нашем бескрайнем саде, обо всем, что мы потеряли, потому что это-то я и ищу. Но я не знаю как, и тогда она добавляет, тихо-тихо, словно разговаривая сама с собой: «Золото ничего не стоит, его не надо бояться, оно как скорпион, который жалит только того, кто боится». Она говорит это просто, без всякого бахвальства, но твердо, как человек, уверенный в том, что он говорит. И еще: «Вы, люди большого мира, думаете, что золото – самая сильная и самая желанная вещь на свете, поэтому вы и воюете. Люди будут умирать везде, только чтобы иметь золото». От этих слов сердце у меня бешено колотится, потому что я вспоминаю о своей мобилизации. Какое-то мгновение мне хочется все рассказать Уме, но у меня перехватывает горло. Мне остается всего несколько дней жизни здесь, рядом с ней, в этой долине, вдали от остального мира. Как заговорить с Умой о войне? Для нее это зло, думаю, она не простила бы мне этого, просто взяла бы и убежала сразу. Нет, не могу я с ней говорить об этом. Я сжимаю ее руку – крепко-крепко, чтобы прочувствовать ее т
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|