Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.




Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.

 

Под утро была готова и вторая прокламация – Дзержинский придавал ей очень большое значение.

Он с трудом дождался семи часов, поехал в центр. В восемь пришел к профессору Красовскому – старик был в шлафроке; со сна испуган.

– Пан Красовский, не взыщите за ранний визит, – сказал Дзержинский. – Я хотел показать вам текст, если будут добавления или вы с чем-то не согласитесь, можно внести правку.

– Не завтракали? Проходите, я спрошу для вас кофе, а сам в это время прочту нелегальщину.

 

И еще раз «цвет народа» – состоятельные и «именитые» граждане – покрыли себя позором.

Не успела застыть кровь люда, убитого на улицах Варшавы, в те минуты, когда мы хороним наших братьев, жен и детей, «граждане» – шлют депутацию к властям, ходатайствуя перед Генерал-губернатором о назначении «следствия». Они пресмыкаются у ног коновода-живодера, надеясь снискать в его передней царское «правосудие».

Граждане! Была минута, когда история давала вам возможность сыграть хотя бы скромную, но свою роль в нынешней революции. Однако когда в России либеральная и демократическая интеллигенция подала сигнал к штурму самодержавия, вы сохранили гробовое молчание. Первая волна революции пронеслась над вашими головами.

Ныне, после майских убийств, молчание уже не является безразличием или трусостью; ныне, когда кровь люда пролита на мостовые, – молчание есть преступление!

Ныне лишь две дороги открыты дня вас. Январские и майские дни, революция рабочих, вспыхнувшая в нашем крае по знаку резолюции в Петербурге, разорвали общество на два лагеря, разорвали призрачную завесу «народного единства» и указали на два народа, разделенные бездной. Выбирайте:

Мы – дети нищеты и труда, несущие на руках изувеченные трупы наших братьев, жен и детей, мы, идущие на смерть за вашу и нашу свободу.

И они – угрюмые тираны самовластья, а при них согбенные лакеи – польские паны.

Польская интеллигенция, выбирайте! Кто жив – пусть спешит к нам, живым.

КТО НЕ С НАМИ, ТОТ ПРОТИВ НАС.

Во имя убитых жертв 1-го Мая – к борьбе.

СМЕРТЬ САМОДЕРЖАВИЮ!

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕВОЛЮЦИЯ!

Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.

 

– Ну, что ж, – сказал Красовский, – великолепно написано.

– Хотите добавить? – спросил Дзержинский.

– Здесь нечего добавлять. Стиль рапирен.

– Рапирность – это от изыска, а я добиваюсь убедительности. Вы, лично вы, на демонстрацию выйдете?

– С внуками, – ответил Красовский. – С красными гвоздиками.

 

* * *

 

Все улицы были запружены народом, «Варшавянка» гремела так, что звенели стекла в кабинете Глазова.

– Конных не пускать! – кричал Глазов в трубку телефона. – Почему?! В окно посмотрите – вот почему! Весь город вышел! Сомнут! Если первого мая не добили – сейчас не запугаете! Третьего дня надо это было делать, третьего дня! И не полсотни перестрелять, а тысячу! Тогда б сегодня не вышли!

Бросив трубку на рычаг, Глазов вызвал Турчанинова:

– За всеми, кто знает Дзержинского, строжайшее наблюдение! Пока он не сядет в камеру – сумасшествие будет продолжаться. Проследите за исполнением лично.

– А «Прыщик»? – тихо спросил Турчанинов.

Глазов не сдержался:

– Это уж мое дело, а не ваше!

 

* * *

 

Софья Тшедецка, Мечислав Лежинский, Эдвард Прухняк и Генрих из Домброва пришли к Дзержинскому, на его маленькую конспиративную квартиру, поздним вечером, после того, как улицы Варшавы опустели и демонстранты спокойно разошлись по домам; товарищи из комитета доподлинно убедились в правоте Юзефа: ни одного выстрела в этот день не было.

Генрих с порога, не открыв еще толком дверь, воскликнул:

– Вот это работа, Юзеф! Вот это – пропаганда делом, а не словом! Вот это революция!

Дзержинский лежал на кушетке, набросив на себя пальто; острые колени подтянуты к подбородку, на щеках розовые пятна румянца; Софья сразу поняла обострился процесс, возможно кровохарканье, он всегда так розовеет перед вспышкой туберкулеза, и глаза страшно западают, перестают быть зелеными, делаются черными, как уголья.

– Вставай, подымайся, Юзеф! – гремел Генрих. – Мы должны отметить эту победу самоваром крепкого чая и бутылкою кагора!

Софья подошла к Дзержинскому, опустилась перед ним на колени, тихо спросила:

– Тебе совсем плохо?

Он ничего ей не ответил, хотел, видно, улыбнуться, но лицо дрогнуло, сморщилось, глаза на какое-то мгновенье сделались обычными: длинными, огромными, цветом похожие на волну в Гурзуфе, когда внутри чувствуется зеленое, пузырчато-белое, тяжелое, глубинно-голубое.

– Генрих, попробуй достать меда, липового меда, – обернулась Софья. Эдвард, сходи к сестре Уншлихта за малиной. Мечислав, пожалуйста, попроси у доктора Шибульского гусиного сала, он несколько раз выручал Юзефа. А я пока поставлю самовар.

Дзержинский остановил Софью:

– Не надо самовара.

– Тебе необходим крепкий, горячий чай.

– Не надо, – еще тише повторил Дзержинский. – Убавь, пожалуйста, фитиль в лампе – глаза режет.

– Это жар, Юзеф. Сколько раз я просила тебя остерегаться ветра, холодный был ветер, пронзительный – вот ты и простыл. Не слушайте Юзефа, товарищи, подчиняйтесь женщине.

Мечислав, Эдвард и Генрих ушли, оставив на стульях свои пелерины и пальто.

– Посиди рядом, не суетись... Женщина – это спокойствие... – Дзержинский поправил самого себя: – Истинная женщина должна быть олицетворением спокойствия, это лучше меда, малины и гусиного жира, это и есть та медицина, которая так нужна мужчинам...

Софья опустилась на колени перед кушеткой, прекрасное, ломкое лицо ее было рядом с полыхавшим жаром лицом Дзержинского.

– Тебе очень плохо без Юлии, бедный, больной Юзеф?

– Почему я должен сострадать себе, когда ушла она? Надо ей сострадать, ее памяти. Я – есть, ее – нет. Неужели человеческому существу прежде всего свойственна форма сострадательности самому себе? Я вспоминаю часто, как Юля уходила, как она умела скрывать свое страдание и ужас перед тем, что на нее надвигалось. Она была единственная, кто примерял чужую боль на себя... А мы норовим смерть близкого разбирать через свое горе. «Я без нее страдаю», «мне без нее пусто»... На первом месте личные местоимения...

– Ты очень жестоко сказал, Юзеф. Я почувствовала себя как...

– Я это говорил себе, Зося. Себе. Потому что последние дни думал: «Как мне плохо без тебя, Юленька, как пусто». Это ужасно, Зося: многие наши товарищи, не один Генрих, так радуются по поводу сегодняшней демонстрации, так гордятся ею... А я пошел в костел... Там отпевали убитых первого мая... Мы вели демонстрацию по улицам, а в темных, сладких костелах сотни женщин и детей рыдали по убитым отцам, по своему прошлому рыдали, которого больше не будет, и я угадывал на лицах дочек убитых рабочих страшные черты будущего, которое их ждет, я заметил сытых старичков, которые сразу же начали выискивать жертв своей похоти, прямо там, в храме господнем, когда Бах звучал; скольких я там «графов Анджеев» увидел, Зося, скольких мальчишек, которым уготована судьба страшная, неведомая им пока еще.

– Юзеф...

– Нет, погоди, Зосенька, не перебивай меня. Когда я шел из костела, впервые, наверное, подумал о том, кто есть судья моих поступков? Кто? Я отринул бога и церковь, я отринул мораль нынешнего общества и поэтому честно и без колебаний звал рабочих на первомайскую демонстрацию, и они пошли за мной, и вот их нет, а я-то жив!

– Ты был в первой колонне, Юзеф...

– Ах, Зося, – Дзержинский поморщился, – еще бы мне сидеть дома! И не обо мне речь. Я думаю о том, кто станет определять меру ответственности руководителя? Того, кто ведет, ставит задачу, указует цель... Кто?

– Партия.

Дзержинский повторил задумчиво:

– Партия... Верно. Но партия состоит из людей, Зося. Ты видела, как радовался Генрих? Он ведь открыто радовался, искренне. А почему его сердце не разрывалось болью о погибших? О тех, чьим именем мы сегодня вывели на демонстрацию всю Варшаву? Он ведь сказал – «работа». Ты помнишь? Мы профессионалы от революции, Зося, у нас, как у профессионалов, есть главная привилегия – первым получить пулю в лоб. А мы ее не получили, она минула нас и нашла тех, кто поверил, кто пошел за нами...

– Юзеф...

– Профессиональное созидание труднее профессионального разрушения, Зося. Думаем ли мы об этом? Готовы ли? Жертва должна быть оплачена сторицей, каждая жертва, Зося, а сколько их, этих жертв, на счету нашей борьбы, а? Сколько?

Дзержинский сел на кушетке, сдержал озноб, но Тшедецка все равно заметила, как щеки его пошли гусиной кожей – словно у мальчишек, когда они долго не вылезают из воды в майские, студеные еще, дни.

– Замерз, Юзеф? Знобит?

– Да. Чуть-чуть.

– У тебя есть пуловер?

– Да. В чемодане.

– Достать?

– Не надо. Мы пойдем, и я разогреюсь.

– Куда пойдем?! Тебе лежать надо!

– Мы пойдем в костел, Зося. В нас стреляют оттуда. В нас стреляют оттуда Словом, оно разит не человека – идею.

– Юзеф, родной, тебе нельзя никуда идти. Погоди хотя бы, пока вернутся наши, выпей чая, отдохни...

– Напиши записку, чтоб ждали, – поднявшись, сказал Дзержинский обычным своим, чуть глуховатым голосом.

Зося поняла – закрылся, не переубедить.

 

* * *

 

Седой, высокий ксендз говорил глухо и горестно о том, что бунтовщики, потеряв в себе Христа, подняли руку не на трон – на веру; жгут костелы, бесстыдствуют на улицах, дерзают против законной, угодной Господу власти, требуют внушенного дьяволом; выступают за химеру земного рая, но никогда не будет рая на земле, ибо ждет он праведника на небесах, чист рай и недоступен для живых – то есть порочных, втянутых в круговерть грешного каждодневного бытия. То, что проповедуют социалисты, знакомо уже миру, ибо мысли чужой, надменной и дерзкой религии слышны в каждом слове их.

Дзержинский дождался, когда ксендз спустился с кафедры, подошел к нему, чувствуя на спине напряженный взгляд Зоей, и тихо сказал:

– Я бы хотел исповедаться.

– Пойдемте в кабину, – устало ответил ксендз и, посмотрев на пылающее лицо Дзержинского, спросил: – Вы больны?

– О нет.

Ксендз тронул холодной ладонью пылающий лоб Дзержинского, и Феликс с трудом сдержался, чтобы не отодвинуться от этой сухой, старческой, слабой руки.

– У вас жар.

– Я слегка простужен.

– Я дам вам капель, – пообещал ксендз, – примите на ночь. Я вынесу вам после исповеди. У вас есть дом? Сейчас много бездомных в нашем несчастном городе.

– Спасибо. У меня есть кров.

– Ну, пожалуйста, сын мой, я слушаю вас.

Ксендз пропустил Дзержинского в кабину, опустил шторку, зашел в соседнюю кабину и приник к тонкой перегородке, в которой было прорезано маленькое, зарешеченное окошко, – исповедь не должна видеть глаз пришельца: исповедь верит слову, не глазам.

– Святой отец, я наблюдал, как в Козеницах казаки грабили костел. Они превратили его в казарму, стали там постоем. Я присутствовал при том, как солдаты изрубили католический крест в Пабианицах. В Жирардове драгуны въехали верхом в костел, всю утварь побили, устроили коням водопой. И я, поляк, не нашел в себе смелости поднять голос против варварства представителей Третьего Рима. Я рассказал вам правду. Я рассчитываю, что вы поведаете об этом злодействе католикам, несчастному нашему, столь набожному народу, который и лжи поверит, не то что правде, если ложь сказана служителем божьим.

После долгого молчания ксендз спросил:

– Вы социал-демократ или принадлежите к ППС?

– Есть разница?

– Определенная. Хотя и те и другие служат лжи, потому что нельзя добро завоевать силой, но социал-демократы преданы интернационалу, а социалисты все же поминают Польшу.

– Если я скажу вам, что принадлежу к партии социалистов, вы не отдадите меня полиции?

– Я не отдам вас полиции, даже если вы принадлежите к анархистам. Мой сын, кстати, принадлежит к их партии.

– Вы страшитесь сказать во время проповеди истинную правду, отец? Вам запрещено говорить верующим истину? Вам предписано лгать?

– Служителю веры предписывать не дано. Никому и нигде.

– Значит, вы лжете по собственной воле?

– Вы злоупотребляете моим гостеприимством.

– Правда угодна вере; ею злоупотребить нельзя.

– Вы католик?

– Нет.

– Но вы сказали о вере.

– У меня своя вера. Моей вере угодна правда.

– Истинную правду надо порой уметь защищать ложью.

– Если средства должны оправдывать цель – тогда цель порочна.

– Я слышу слова сына.

– Так прислушайтесь к ним!

– Вы хотите разрушить все то, чем жило человечество, во что верят миллионы. Что вы дадите им? Неужто вы искренне верите в то, что сулите несчастному люду? Неужто и впрямь думаете, что на этой земле можно достичь справедливости? Обманывать, вселяя надежду, страшнее, чем успокаивать ложью.

– Успокаивайте. Но не лгите.

– Я успокаиваю людей моей верой. Я верю. Понимаете? Верю.

– Вера – право человека. Но зачем утверждать свою веру клеветой? Вы знаете, что не мы повинны в том горе, которое царствует. Вы знаете, кто повинен. Отчего же вы молчите при сильных мира сего?

– Вы признаете свою слабость?

– Нет. Нас можно казнить, как казнили Бруно, Коперника и Галилея. Но кто сильней – тот, кто сжигал, или тот, кого сожгли?

– Зачем вы богохульствуете?

– У вас нет возможности опровергнуть мои слова, и вы начинаете обвинять. Разве это достойно?

– А разве достойно приходить в чужой дом и говорить обидное хозяину?

– Я считал, что в храме слово «хозяин» недопустимо...

– Вы не только дерзки, но и жестоки. Идите с миром, я не держу на вас зла.

– Я готов просить прощенья, если завтра вы скажете верующим про то, что творит православная власть в ваших католических храмах. Чем ближе к богу, тем дальше от церкви, отец. Люди перестанут ходить к вам, когда убедятся в том, что вы не просто лжете, нет, когда они убедятся, что вы скрываете правду. Лгать можно от незнания, от доброты. А вот скрывать правду...

Дзержинский услышал гулкие шаги ксендза и – одновременно – перестук быстрых каблучков Зоси.

– Скорее, Юзеф, скорее, милый, скорей пойдем отсюда!

– Он не станет звать полицию.

– Он что-то сказал служке, а тот побежал – я видела...

Дзержинский обнял Зосю за плечи. Так они и вышли из костела. Софья чувствовала на своей щеке его горячее, прерывистое дыхание.

– Юзеф, милый, ты все время один. Голоден, неухожен. Так нельзя. У меня есть подруга, Зося Мушкат, она помогает нам, она светлая и нежная девушка, она видела тебя вчера, во время похорон, и ночью, после Первомая. Я завтра уезжаю в Лодзь, позволь хотя бы ей присмотреть за тобою. У меня сердце разрывается, когда я думаю, что ты один, все время один.

 

* * *

 

На конспиративной квартире Генрих мерил комнату аршинными шагами, хрустел пальцами.

– Вы с ума сошли! – набросился он. – Мы ж не знали, что думать! Может, полиция пришла, но тогда знак тревоги отчего не выставили?! Может, Юзефа в больницу повезли? Разве можно?!

– Действительно, – хмуро заметил Мечислав. – Последний раз я так же волновался, когда бежал из Сибири.

– Я волновался больше, когда ждал тебя оттуда, – ответил Дзержинский. Самовар готов?

– Мы не ставили, – ответил Прухняк. – Не знали – вернешься ли. В городе полно шпиков. На вот, почитай, – он протянул Дзержинскому прокламацию. Польская «черная сотня» загадила весь город.

Дзержинский сел к столу, обхватил голову руками, вжался в текст:

 

Братья рабочие!

Сегодня мы видели, как социалистические проходимцы намеренно тормозили быстрый ритм жизни нашей столицы, как людей отгоняли от работы – на очередную демонстрацию, и делали это в городе, где четвертая с часть населения голодает из-за недостатка работы.

Почему миллионный город обречен существовать без работы? Чьи интересы требовали, чтобы гостиницы пустели? Кому понадобилось, чтобы сотни легковых извозчиков и посыльных не находили ежедневного заработка на хлеб для своих детей? Чтобы еще несколько десятков магазинов обанкрутились?

Когда в январе во время стачки социал-демократы вели нас на штыки, на верную смерть, когда нам говорили, что солидарность с рабочими-москалями, подавшими в Петербурге знак к революции, требует жертв от польских рабочих, мы шли. Теперь мы видим, как нас обманули. Где русская революция? Куда девались те революционеры, долженствовавшие якобы потрясти царизм в самых его основах?! За исключением польской Варшавы, польской Лодзи, польской Вильны и других польских городов, ни один город не последовал примеру Петербурга – ныне там спокойнее, чем когда-либо.

Когда приближался несчастный день 1-го мая, вам снова было велено приносить тела на жертвенник багряного международного Молоха, потому что якобы «в день этот могучий трепет охватывает весь мир».

И снова вас обманули. Ни Петербург, ни Нью-Йорк, ни Лондон, ни Париж не праздновали этого дня с кровопролитием. По милости социалистов, праздновало с кровопролитием лишь Королевство Польское. Могущественная Германия, неизмеримая Россия, свободная, богатая Англия слишком, оказывается, бедны, чтобы позволить себе роскошь бессмысленного возмущения, только Польше, несмотря на ее нищету, это доступно.

Итак, солидарность с рабочими других стран не требовала нашего отправления на резню; не требовала от нас солидарности и Россия, ибо московские рабочие не в состоянии свершить революцию.

Рабочие! Мы обращаемся к вашим патриотическим чувствам, к вашему благоразумию. Коль скоро в крае ощущается недостаток в работе, разве постоянные забастовки могут принести вам и краю пользу? Между тем, как Россия поколебалась под ударами японского меча, разве разумно ослаблять силы Польши возмущениями, для подавления которых у москаля имеется в нашем крае еще избыток войск?!

Если бы мы поступали согласно указаниям социалистов, то в крае довелось бы все в ущерб самым жизненным интересам польского народа, в крае воцарилась бы смута, тогда как высшие интересы Польши требуют спокойствия и единства в нашей бескровной борьбе за будущность.

Братья рабочие! Мы сможем завоевать лучшие условия быта, сокращение рабочего дня, более высокий заработок, более гигиенические жилища, польские школы для детей, право собраний и союзов в рамках общей народной политики.

Внимая голосу тех, которые влекут нас на скользкий путь мятежа и вооруженных восстаний, вы губите дело Польши!

Братья рабочие! Когда в крае столько семей остались без хлеба, мы не имеем права постоянно прерывать работу из-за фантазий социалистов. Мы не имеем права позволять москалям стягивать в наши города свои вооруженные шайки. В Варшаве, Лодзи, Калише, Домброве, везде, где польский рабочий увеличивает своим трудом народное богатство, мастерские, фабрики и копи должны с этой минуты быть в полном ходу. Повсюду должен царить праздник труда.

Братья рабочие! Мы знаем, что большинство из вас втайне думает то, что мы громко проповедуем. Итак, имейте мужество доказать это на деле! Имейте мужество оказать сопротивление горстке социал-демократов, вызывающих постоянные забастовки и беспорядки.

Рабочие-поляки! Соберитесь под польским народным знаменем, ибо лишь под его сенью вы одержите победу.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...