Обреченные на поиски смысла 7 глава
Мы с Кеном сидим на приеме у доктора Ричардса. Передо мной следующие варианты. 1. Делать мастэктомию. (Может быть, с нее надо было начать? Может быть, если бы я ее сделала, ничего подобного не случилось бы?) 2. Сделать вторичный надрез в той области, где была опухоль и в которой появились бугорки, — а если будут обнаружены другие раковые клетки, то подвергнуть этот участок облучению. Здесь есть своя опасность, ведь меня облучали совсем недавно. Невозможно предсказать, как ткань среагирует на повторное облучение. 3. Сделать срез участка, из которого выходила дренажная трубка, и, поскольку нельзя с уверенностью сказать, что в груди не осталось других раковых клеток, подвергнуть грудь облучению. Здесь та же самая опасность из-за полученного прежде облучения. Кроме того, поскольку оставшиеся в груди раковые клетки не были убиты радиацией, есть вероятность, что они невосприимчивы к радиации. Мне все предельно ясно. Невозможно выяснить, остались ли раковые клетки на пути следования дренажной трубки или в грудной ткани, а если остались, то они могут оказаться невосприимчивыми к радиации; кроме того, дополнительная доза облучения может повредить грудную ткань. Единственный вариант — мастэктомия. Меня слишком сильно пугала рискованная перспектива оставить в теле клетки, зараженные раком четвертой степени.
Мы с Трейей по-прежнему старательно изучали (и практиковали) методы альтернативной и холистической медицины, которые я вкратце объясню позже. Но проблема состояла в агрессивности рака четвертой степени, который обнаружили у Трейи. Не было вообще никаких убедительных доказательств, что какая-либо альтернативная методика выдаст при лечении рака четвертой степени что-то большее, чем случайная, непредсказуемая ремиссия — в пределах результатов, выходящих за границы элементарной случайности.
Полагаю, если бы у Трейи был рак хотя бы третьей степени — не говоря уже о первой или второй, — она в большей степени пользовалась бы альтернативными методами и прошла бы некоторые (но ни в коем случае не все) методы классической медицины. Но агрессивность рака вновь и вновь приводила ее к тем единственным методикам, которые могли сравниться с ним по агрессивности. «Вам не подошла «железная дева»? Не беспокойтесь, милая леди. У нас всегда найдется что-нибудь особенное для вас. Просто посидите и подождите».
Мы с Кеном заходим в госпиталь. Сегодня 6 декабря 1984 года. Операция назначена на 7 декабря — («День Перл-Харбора»[57], — пробормотал Кен, ни к кому не обращаясь) — после первой операции прошел ровно год и один день. Все в этой больнице мне знакомо. Я очень хорошо помню, как пять с половиной недель приходила сюда каждый день на облучение. Потом — раз в месяц на обследование. Всего несколько дней назад — чтобы мне удалили бугорки. Вспоминаю, как год назад здесь потеряли мою одежду; через два месяца ее нашли и вернули. Я восприняла это событие как предзнаменование. На этот раз на мне была одежда, которую я собиралась оставить здесь, так же как собиралась оставить здесь свою болезнь. Все, что я буду носить в этой больнице, останется в ней, вплоть до обуви, нижнего белья и сережек. Впрочем, через несколько дней старое нижнее белье мне уже не понадобится, по крайней мере лифчики. Доктор Ричардс удалит мне правую грудь, и одновременно доктор Харви уменьшит левую. Наконец-то для этого настал подходящий случай. Я даже вообразить не могу, как я жила бы с одной грудью четвертого размера: представить себе только, какой протез мне понадобился бы. Представить себе только, какой кривобокой я бы себя чувствовала. Даже с двумя грудями четвертого размера жить не так-то просто, что уж говорить об одной.
Когда я наконец спросила у Кена, как он отнесется к тому, что у меня не станет одной груди, он держался безупречно, хотя и для него это было непросто. «Солнышко, ну конечно мне будет не хватать твоей груди. Но это не имеет значения. Я ведь влюблен в тебя, а не в какую-то часть твоего тела. Так что это, черт возьми, ничего не меняет». Он сказал это настолько искренне, что я тут же почувствовала себя легче. Мама и папа на время операции прилетели из Техаса, как и в прошлый раз. Я говорила им, что в этом нет необходимости, но в глубине души обрадовалась, что они будут рядом. С родителями я каждый раз чувствую себя более спокойной, у меня тут же появляется вера, что дела пойдут хорошо. Как я рада, что у меня большая семья. Мне всегда страшно приятно быть с ними. И я рада, что смогла дать Кену новых родственников, которых и он тоже, совершенно очевидно, полюбил. Мы с Кеном заходим в нашу палату. Она такая же, как и все остальные: кровать с регулируемой спинкой, телевизор у одной стены и аппарат для измерения давления — у другой; сбоку — шкаф (тот самый, где я собираюсь оставить свою одежду); ванная комната с белыми стенами, окно, через которое виден внутренний дворик и палаты на другой стороне здания. Как и в прошлый раз, Кен приносит раскладушку: он будет здесь со мной. Мы с Кеном садимся и нежно беремся за руки. Ему уже ясно, о чем я продолжаю думать, что меня продолжает мучить. Буду ли я по-прежнему привлекательной для него, когда окажусь изувеченной, испорченной? Кривобокой. Кену приходится выдержать идеальную грань между тем, чтобы пожалеть меня и приободрить. Все та же двойная угроза. Я хочу, чтобы он посочувствовал мне, ведь я потеряю грудь, — но если он это сделает, получится, что он сильно расстроен из-за этой груди и без нее я ему не нужна! Он уже успокоил меня, а теперь он старается подкрепить свои слова шутками: «Солнышко, мне действительно на это наплевать. У меня на это есть такая теория: каждому мужчине за всю жизнь достается так много женских грудей — если считать в сантиметрах, — что можно иногда и передохнуть. Да я за один год с твоей грудью четвертого размера исчерпал свою квоту». Напряжение так велико, что мы оба начинаем истерически смеяться. Кен еще минут пятнадцать продолжает в том же духе, меняя тон от возвышенного к грубоватому: «И вообще я из тех мужчин, которым больше нравятся задницы. Пока не придумали способ делать задэктомию, можно считать, что все в порядке». У нас по щекам катятся слезы. Но с раком иначе не бывает: смеешься так весело, что начинаешь плакать, плачешь так горько, что начинаешь смеяться.
Я раздеваюсь, складываю одежду, которую собираюсь оставить здесь, а вместо нее облачаюсь в белый халат, надеясь, что одновременно с этим делаю шаг навстречу здоровью и прочь от рака. Я уже почти готова совершить какой-нибудь ритуал, произнести заклинание или осенить комнату крестным знамением — все что угодно, лишь бы это помогло. Но вместо этого я совершаю свой внутренний ритуал, читая молитвы про себя. Мне измеряют давление, задают вопросы и получают ответы. Заходит анестезиолог: он пришел поздороваться и объяснить суть предстоящей процедуры. Я понимаю, что все будет как в прошлый раз, а поскольку тогда все прошло нормально, то волноваться не о чем. Приходит доктор Ричардс. Операция простая — это частичная мастэктомия (в отличие от радикальной или модифицированной радикальной мастэктомии, когда удаляют еще и большую часть пролегающей под грудью мышечной ткани). С технической точки зрения операция, которую мне делали год назад, была гораздо сложнее и требовала более долгого восстановительного периода, поскольку тогда мне удаляли лимфатические узлы. — Я звонила в клинику Андерсона, — говорю докгору Ричардсу, — и обсуждала с ними этот рецидив: похоже, они все сошлись на том, что это очень необычный случай рецидива, но случайно что-то подобное может произойти. — Да, — отвечает доктор Ричардс, — и я уверен: они вне себя от счастья, что это произошло не у них. Я оценила его честность: ведь он продемонстрировал, насколько виноватым он себя чувствует. Вспоминаю, что надо взвеситься. Всю жизнь хотела узнать, сколько весит моя грудь, — и вот подвернулась странная возможность это выяснить.
Приходит доктор Харви. До сих пор у нас не было случая обсудить, что он собирается сделать со второй грудью. Он приносит фотографии. Я просматриваю их, пытаясь найти такую форму груди, которая бы меня устроила. Мне хочется, чтобы ему не пришлось перемещать сосок наверх: я знаю, что это снизит его чувствительность. Оказывается, что в моем случае это почти возможно: грудь у меня почти не обвисает, и протоки молочных желез не будут задеты. Если я когда-нибудь смогу родить ребенка, моя грудь по-прежнему будет функционировать. Я уже поняла, как будет происходить операция, где будут сделаны надрезы, что из меня вырежут, как зашьют так, чтобы сделать грудь меньше. Доктор Харви измеряет грудь и ставит на ней пометки. Он меряет и отмечает окружность соска, измеряет и отмечает участок, на который сосок будет сдвинут, отмечает места, где будут сделаны надрезы, и участки кожи, которые будут вырезаны. Когда он уходит, появляются мои родители. Я показываю им отметки и объясняю предстоящую операцию. Говорю я очень уверенным тоном, но в то же время понимаю, что отец, скорее всего, видит мою грудь первый раз в жизни. И в последний — ни он, никто другой больше не увидит мои груди в прежнем виде! Приходит Кен, забирается ко мне в кровать, и мы обнимаемся. Он лежит со мной, а мимо нас время от времени проходит кто-нибудь из медицинского персонала. Но ни доктора, ни медсестры не протестуют. «Тебе в этих больницах сошло бы с рук что угодно, даже убийство, ты это понимаешь?» — говорю я. Кен делает страшную гримасу: «Да. Это потому что я крутой зверюга-мачо», — рычит он. «Нет, это потому что ты лучезарно улыбаешься всем, кто заходит, а еще потому что ты всех медсестер засыпал цветами», — отвечаю я. Мы смеемся, но мне очень грустно. Грустно из-за груди, которой у меня скоро не станет. Наступает раннее утро. Я лежу в полусне. В этот раз я боюсь гораздо меньше. Во мне больше спокойствия — без сомнения, благодаря медитации. Да и рак за последний год стал неотъемлемым фактом моей жизни, моим постоянным спутником. Но все-таки я чувствую, каких усилий мне стоит все это преодолевать — сдерживать свои сомнения, вопросы, страхи, мысли о будущем. Я сознательно надела на себя шоры и смотрю только прямо перед собой. Я не смотрю ни вправо, ни влево — на те пути, по которым я не пошла. Все исследования сделаны и решение принято. Теперь не время задавать вопросы. Настало время пройти путь, который лежит прямо передо мной. Для того чтобы пройти его, мне пришлось отключить часть своего сознания. Я отключила того, кто внутри меня сомневается и задает вопросы. Только спокойствие и уверенность в себе. Кен держит меня за руку; мама и папа ждут вместе с нами. Снова, как и год назад, операция откладывается. Я думаю о хирургах, которые сосредоточенно заняты своим делом, — и здесь, в госпитале, и в других уголках страны и всего мира. Думаю о врачах, медсестрах, обслуживающем персонале, об инструментах, оборудовании, хитроумных машинах, которые выстроились в шеренгу, чтобы сразиться с недугом. Валиум и промедол начинают оказывать воздействие. Меня везут в операционное отделение.
Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы Трейя видела, как я плачу. Не то чтобы я стыдился своих слез, просто в тот момент мне почему-то хотелось, чтобы никто на свете не видел, что я плачу. Может быть, я боялся, что если заплачу, то совершенно сломаюсь. Может быть, я боялся показаться слабым как раз в тот момент, когда всем надо, чтобы я был сильным. Я нашел пустую комнату, закрылся в ней, сел и заплакал. Наконец-то до меня дошло: я плачу не из жалости к Трейе и не из-за сочувствия к ней — я плачу от благоговения перед ее мужеством. Она просто идет и идет вперед, она не позволяет, чтобы эта дрянь ее сломила, и именно ее отвага перед лицом этой унизительной, бессмысленной, омерзительной жестокости и заставляет меня плакать.
Когда я просыпаюсь, то вижу, что я снова в своей палате. Мне улыбается Кен. Сквозь окно льется солнечный свет, и вдали я вижу пастельные здания на холмах Сан-Франциско. Кен держит меня за руку. Другую руку я поднимаю к правой груди. Там повязки. Повязки, а под ними ничего. Грудь снова стала плоской, как в детстве. Я глубоко вздыхаю. Дело сделано. Обратной дороги нет. Меня пронзает приступ страха и сомнений. Может быть, надо было попытаться сохранить грудь, рискнуть и обойтись резекцией этого участка? Может быть, страх заставил меня сделать то, чего не надо было делать? Вопросы, которые я не допускала прошлой ночью и этим утром, заполняют мою голову. Так ли это было неизбежно? Правильно ли я поступила? Уже неважно. Дело сделано. Я поднимаю глаза на Кена. Чувствую, как мои губы дрожат, а глаза становятся влажными. Он нагибается, чтобы обнять меня; его объятия осторожны, потому что под повязками, по всей груди — швы, наложенные всего несколько часов назад. «Солнышко мое, мне очень, очень жаль», — говорит он. Приезжает из Лос-Анджелеса моя сестра Кэти. Мне хорошо от того, что в комнате собралась моя семья, моя опора. Им, должно быть, нелегко — в таких случаях трудно понять, что нужно сделать, чтобы помочь. Но на самом деле им ничего и не надо делать — мне просто приятно, что они собрались вокруг меня, приятно, что они рядом. Потом папа просит, чтобы все вышли — он хочет поговорить со мной и с Кеном. Мой милый папа держится серьезно, он очень тяжело переносит такие вещи и всегда страшно переживает за близких. Я помню, как он вышагивал по больничному коридору, когда пятнадцать лет назад делали операцию маме, как его лицо было прорезано морщинами беспокойства, а волосы седели чуть ли не на глазах. Теперь он повернулся к нам с Кеном и сказал с сильным чувством: «Я знаю, что сейчас вам очень нелегко. Но можете благодарить судьбу только за одно благословение: вы есть друг у друга, и вы знаете, особенно теперь, что вы друг для друга значите». Я увидела, как у него на глазах стали выступать слезы, но он повернулся, чтобы уйти. Уверена — он не хотел, чтобы мы видели, как он плачет. Кен был тронут до глубины души; он подошел к двери и смотрел, как отец идет по больничному коридору, наклонив голову, заложив руки за спину и не оборачиваясь назад. Как же я счастлива, что он любит моего отца.
Я распахиваю дверь вне себя от злости. Никого нет. — По-моему, если я спрашиваю: «Кто здесь?» — то это значит, что надо ответить! Разве не так? Проклятие! Я оставляю дверь открытой и левой рукой начинаю ощупывать стену — иду к коридору, ведущему из большой комнаты. Комнат всего пять; Трейя должна быть в одной из них. Я двигаюсь на ощупь и чувствую, что стены какие-то странные, почти влажные. Меня не покидает мысль: надо ли туда идти?
Мы с Кеном бродим взад-вперед по длинным коридорам, один раз утром и один раз в середине дня. Мне эти прогулки нравятся. Особенно трогает проходить мимо палат, где лежат совсем маленькие дети. Я люблю смотреть на этих крохотулек, завернутых в одеяла, на их маленькие личики, сжатые кулачки и закрытые глазки. И еще я за них волнуюсь. Это дети, родившиеся раньше срока, и некоторые из них лежат в инкубационных аппаратах. Но все-таки я счастлива, когда вижу их, когда останавливаюсь и рассматриваю их, представляю себе их родителей и думаю, что с ними станет. Потом мы узнаем, что в этой же больнице лежит наша приятельница. Далс Мерфи была на восьмом месяце беременности, и ее положили в больницу, когда у нее началось кровотечение. Мы с Кеном навещаем ее. У нее отличное настроение, она уверена в себе, хотя и лежит подсоединенная к аппарату, который выводит на монитор частоту ее пульса и пульса ребенка. Она должна лежать пластом, на спине. Ей дают лекарства, чтобы предотвратить выкидыш: такие препараты обычно учащают ритм сердцебиения у матери, но, поскольку она спортсменка, бегала марафонские дистанции, они всего лишь доводят ее пульс до нормального ритма. С ней ее муж Майкл Мерфи. Майкл, один из основателей Института Эсален[58], — наш старый друг; мы все вместе пьем шампанское и с волнением говорим о ребенке. Этой ночью Кену снится сон об их ребенке: он лежит в утробе матери и сомневается, стоит ли появляться на свет. Во сне Кена он находится в бардо-пространстве, где находятся души детей, еще не появившихся на свет. Кен спрашивает его: «Мак! Почему ты не хочешь рождаться, почему ты сопротивляешься?» Мак отвечает, что ему нравится находиться в бардо, и, пожалуй, ему бы хотелось остаться здесь. Кен объясняет, что это невозможно: в бардо хорошо, но оставаться там нельзя. Если ты попытаешься в нем жить, то это не будет так же хорошо. Лучше все-таки выбрать другое — отправиться на землю, родиться. И еще, говорит Кен, на земле очень много людей, которые тебя любят и хотят, чтобы ты родился. Мак отвечает: «Если меня любит так много людей, то где тогда мой плюшевый медвежонок?» Назавтра мы снова идем их навестить. Кен приносит плюшевого медвежонка. На нем — галстук, сделанный из шотландки, на котором написано «Маку Мерфи». Кен наклоняется к животу Далс и громко говорит: «Эй, Мак! Вот твой плюшевый мишка!» Этот мишка будет первым из многих и многих плюшевых собратьев, которых подарят Маку, появившемуся на свет три недели спустя абсолютно здоровым и не нуждающимся в инкубационном аппарате.
Проведя три дня в больнице, мы с Трейей вернулись в Мьюир-Бич. Доктора были единодушны в том, что рецидив почти наверняка развился только в ткани груди, а не в грудной клетке. Разница была колоссальной: если рецидив местный, значит, рак развивается только в одном типе ткани, а именно — в грудной; если же он перешел на грудную клетку, это значит, что рак «научился» поражать другие типы тканей, — следовательно, это метастатический рак. А уж если рак груди переходит на другой тип ткани, он может очень быстро поразить легкие, кости и мозг. Если рецидив, появившийся у Трейи, локальный, то она уже сделала то, что было необходимо, — удалила остаток тканей в этом месте. Ни в каких дополнительных мерах, облучении или химиотерапии, нет необходимости. Если же рецидив был в грудной клетке, то это значит, что у Трейи рак четвертой стадии четвертой степени — без сомнения, самый скверный из всех возможных диагнозов. («Стадия» раковой болезни определяется размером и уровнем распространения опухоли — от первой, когда величина опухоли меньше сантиметра, до четвертой, когда раком поражено все тело. «Степень» рака, от первой до четвертой, означает уровень его коварства. Первоначально у Трейи была опухоль четвертой степени второй стадии. Рецидив в грудной клетке означал бы, что у нее рак четвертой степени четвертой стадии). В этом случае единственным рекомендованным курсом лечения была бы максимально агрессивная химиотерапия.
Доктор Ричардс и доктор Кантрил считают, что раковой опухоли больше нет, ее удалили в результате операции. Ни тот, ни другой не рекомендуют химиотерапию. Доктор Ричардс говорит, что даже если какие-то пораженные клетки и остались, он не уверен, что с ними сможет справиться химиотерапия: есть вероятность, что она их не заденет, но зато повредит желудок, волосы, кровь. Я говорю ему, что мы с Кеном собираемся поехать в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, которая специализируется на стимулировании иммунной системы. Но он не очень в это верит. Он объясняет: нет смысла жать на газ, если машина едет на семи цилиндрах, восьмой цилиндр от этого не заработает. Моя иммунная система — это отсутствующий восьмой цилиндр: ей уже дважды не удалось распознать этот конкретный вид рака, следовательно, если ускорить работу остальных семи цилиндров, это поможет с чем угодно, но только не с раком. Впрочем, в этом действительно нет ничего плохого, считает он. И я собираюсь пройти эту программу; понимаю, что мне надо что-то делать, чувствовать, что хоть как-то помогаю выздоровлению. Я просто не могу сидеть сложа руки. Слишком уж хорошо я себя знаю: мне это не даст ничего, кроме беспокойства. Я должна что-то делать. И здесь медицина западного типа уже не может мне помочь.
Через несколько дней мы вернулись в госпиталь, чтобы снять повязки. Самообладание Трейи ей не изменило. Было просто поразительно, насколько в ее поведении незаметно ни суетливости, ни замкнутости, ни жалости к себе. У меня в голове крутилась строчка «Ты честней меня и лучше, Ганга-Дин»[59].
Доктор Р. снял повязки и скобы (их использовали в качестве швов), и я наконец посмотрела на себя — затянулось хорошо, но все-таки очень неприятно, когда смотришь вниз, видишь живот и уродливые, вздувшиеся с обеих сторон полосы. Кен обнял меня, и я заплакала. Впрочем, что сделано — то сделано; что есть — то есть. Звонила Дженис, сказала: «У меня такое ощущение, что я больше, чем ты, волнуюсь из-за того, что тебе удалили грудь, — ты такая спокойная». Накануне я сказала Кену: то ли потерять грудь не так уж страшно, то ли я этого еще не осознала. Думаю, верно и то и другое. В конце концов, если мне не придется слишком часто на нее смотреть, как-нибудь это переживу.
Мы с Трейей начали расширять и усиливать альтернативные и холистические способы лечения, которые она применяла в последний год. Базовый курс был предельно простым: 1. Тщательно продуманная диета, главным образом молочная и растительная, с низким содержанием жиров и высоким — углеводов, как можно больше сырых овощей и абсолютно никакого алкоголя. 2. Ежедневный прием мегавитаминов с упором на антиоксиданты А, Е, С, В, В5, В6, минералы цинк и селен, аминокислоты цистеин и метионин. 3. Медитация — каждое утро и, как правило, днем. 4. Визуализации и аффирмации — в течение всего дня. 5. Ведение дневника, в том числе с записями снов. 6. Физкультура — пробежки или прогулки. К этому базовому курсу мы от случая к случаю добавляли дополнительные или вспомогательные способы лечения. В то время мы внимательно присматривались к Институту Гиппократа в Бостоне, к макробиотикам и клинике Ливингстон-Уилер в Сан-Диего. Клиника предлагала продуманный курс лечения, в основе которого была убежденность доктора Ливингстон-Уилер, что причина всех разновидностей рака — некий вирус, который обнаруживается в большинстве опухолей. Они разработали вакцину против этого вируса и назначали ее одновременно с жесткой диетой. Из доступных источников мне было совершенно очевидно, что не вирус вызывает рак, что он появляется в опухолях как паразит, как результат, но не причина болезни. Впрочем, очистить организм от паразита тоже не вредно, поэтому я всей душой поддержал решение Трейи поехать в эту клинику. И вот опять наш с Трейей горизонт стал проясняться. У нас были все основания полагать, что рак остался позади. Дом на озере Тахо был почти готов. И мы были без памяти влюблены друг в друга.
Рождество в Техасе. Снова прихожу в себя после операции. Есть что-то зловещее в том, что я второй раз прохожу через это в одно и то же время года. Впрочем, в это Рождество мне легче. Мы с Кеном женаты уже год, так что теперь можем считаться семейной парой со стажем. И рак уже год живет с нами — мы очень много о нем знаем. Надеюсь, никаких сюрпризов больше не будет. Мы прошли через операцию и смотрим на жизнь с оптимизмом. Перед самым Рождеством мы съездили в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, и планируем вернуться туда в январе, чтобы пройти курс иммунотерапии и диету, которую они предписывают. Там приятная атмосфера — дружелюбная, располагающая. Таков наш план: за операцией должны последовать иммунотерапия, диета, визуализации и медитации. Мне все нравится. Кен в шутку называет это «раковыми радостями». Как бы то ни было, у меня чувство, что это хороший шаг в будущее. Мы обстоятельно объясняем наш план всем членам семьи, и они одобряют выбор. Да, ощущение такое, что впереди прекрасные времена. Похоже, что прошлый год был для меня экзистенциальным, а предстоящий будет трансцендентальным. Не слишком ли это дерзко — предсказывать для себя год трансформации? В прошлом году я сражалась со смертью, в прошлом году я боялась, безумно переживала, оборонялась. Все это было, хотя главное мое воспоминание о нем — счастливый брак. А теперь, когда приближается новый год, а мне всего две недели назад сделали операцию, я чувствую себя по-другому. Сначала я поняла: мой способ принимать решения слишком дорого мне обходится, потребность моего эго в контроле — вот главная причина всех страданий и переживаний. Так возникло решение: в большей степени научиться принимать мир и принимать Бога. Для эго это был год страха и неопределенности, когда оно лицом к лицу столкнулось с бездной. Год, который мне предстоит прожить, когда я уже умею принимать вещи как они есть, обещает быть мирным, интересным и сулит много открытий. Время открытий и открытости, время, предназначенное для исцеления. Больше никакого самобичевания за то, что я мало делаю для мира. Дополнительная программа лечения, не порожденная страхом и не вызывающая страх, а идущая от веры и несущая чувства открытия, восхищения и духовного роста. Может быть, все дело в укрепляющемся ощущении, что жизнь и смерть вовсе не такие важные штуки, как кажется. Для меня граница между ними в какой-то степени размылась. Я уже не так сильно цепляюсь за жизнь, но одновременно, осознавая это, не боюсь, что утратила волю к жизни. Теперь гораздо важнее не количество отведенного мне времени, а его качество. Я знаю, что хочу принимать решения, которые продиктованы радостью и жаждой нового, а не страхом. И еще я рада, что вместе со мной в этом путешествии будет Кен. В конце января мы начнем новую жизнь, переедем в новый дом на озере Тахо. Новая жизнь в доме, который мы купили вместе, чтобы в нем строить наше будущее.
Когда мы вернулись из Лоредо в Мьюир-Бич, Трейя снова проконсультировалась у некоторых специалистов — просто ради дополнительной подстраховки. Но, по мере того как росло количество консультаций, обозначалась жутковатая, тревожная закономерность: все больше и больше врачей считало, что у Трейи был рецидив в грудной клетке, а следовательно, у нее метастатический рак. Самые жуткие цифры, которые только можно представить себе стоящими рядом: четвертый уровень, четвертая стадия.
Моей первой реакцией было раздражение, ярость! Как они смеют это говорить? И что, если они правы? Черт возьми! Кен пытается меня успокоить, но я не хочу быть спокойной, я хочу позлиться. Меня бесит все сразу — и то, что я готовилась к такому повороту раньше, а теперь несколько расслабилась, и то, что я нахожусь в окружении несовпадающих мнений, советов докторов, (назначающих химиотерапию, и советов моих друзей, рекомендующих попробовать альтернативные методы лечения, — что-то я сомневаюсь, что они с такой же святой уверенностью сами воспользовались бы ими, если бы эта омерзительная разновидность рака засела внутри них. Вся эта ситуация меня бесит, а сильнее всего — неведение!!! Химиотерапию не так-то легко пройти, даже если ты точно знаешь, что она необходима, — что уж говорить о том, когда ты lie уверена, когда остается вероятность, что все дело всего лишь в нескольких беглых раковых клетках, которые остались после операции. Клетках, которым каким-то образом удалось избегнуть облучения. Но как это могло случиться? И что все это значит?
Трейя стала обдумывать новые данные, которые были предоставлены разными онкологами, и они медленно и неумолимо привели ее к мрачным выводам. Если мы имеем дело с фактом рецидива в грудной клетке и если не пройти процедуру самой агрессивной химиотерапии из всех возможных, то с вероятностью пятьдесят процентов у Трейи будет еще один рецидив (возможно, фатальный) в течение ближайших девяти месяцев. Не лет, а месяцев! Сначала мы вообще не собирались делать химиотерапию, потом решили пройти умеренный курс химии и, наконец, стояли перед необходимостью самой агрессивной и токсичной химиотерапии из всех возможных — мрачный путь к еще одной средневековой пытке. «Как, маленькая леди? Вы вернулись? Теперь вы уже серьезно стали действовать мне на нервы, вы не на шутку меня рассердили. Понимаете, что это значит? Игор[60], будь так любезен, подготовь эту цистерну…»
Постепенно склоняюсь к мысли, что надо делать химиотерапию. На Рождество казалось, что все улеглось: хирург и радиолог ее не рекомендовали, рекомендации онколога можно было не принимать в расчет (это примерно как спрашивать у страхового агента, стоит ли тебе получить страховку) — так что мы решили довериться подходу клиники Ливингстона. Потом — возвращение в Сан-Франциско и консультации с двумя онкологами. Оба рекомендовали химиотерапию, причем один — ЦМФ, а другой — ЦМФ-П (распространенные и довольно легкие курсы, которые переносятся относительно просто). Факторы риска стали более весомы. Год назад был лишь один дурной признак: опухоль была слабо дифференцированна (это признак рака четвертой степени). Размер опухоли был средним, едва дотягивал до второй стадии. Два других параметра — эстроген-позитивность и двадцать чистых лимфатических узлов — были вполне благоприятными. Вот и славно. Но теперь баланс сильно сместился. Неожиданно в копилку тревожных факторов добавились рецидив в течение года на облученном участке, который оказался эстроген-негативным. И все та же недифференцированная гистология. Слабо дифференцированная гистология рака четвертой степени. Постепенно, очень медленно я прихожу к убеждению, что будет глупо не делать химиотерапию. Особенно при том, что режим ЦМФ довольно легко переносится. Минимальная, или почти никакая, потеря волос; дважды в месяц — уколы; три раза в день таблетки. Можно вести вполне нормальную жизнь, если держаться в стороне от источников инфекции и в целом следить за своим состоянием.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|