Вольный человек Яшка 21 страница
Голова старика Антона закачалась от удивления: всего пятнадцать десятин?.. — А дело не в этом, дедко, — объяснял дальше Спирька. — Башкирскую-то землю пьяный черт мерял после дождичка в четверг… Сколько этой земли — никто не знает. И еще есть причина: мрут эти башкиры, как мухи, а земля-то остается тоже. Понял? — А ты не омманываешь? — Ну, вот тоже скажет человек… Што мне тебя обманывать, когда у нас своя деревня стоит на башкирской земле. Пришли и осели… Пятьдесят лет теперь судимся с башкирами, и никакое начальство ничего разобрать не может. По-моему, этой самой земли и вам хватит, да еще от вас останется… Понял? Значит, башкирская деревня Кульмякова — понял? Мы уж к ней приспособились, ну, а вы к нашей деревне приспособляйтесь. — Как же это на чужую землю возможно. — Ах ты, ежовая голова: сказано — земля ничья, божья, значит. Ничего не известно, кому и что следствует… Я тебя и научу, дедко, как наших расстанских мужиков обойти, только за это ты мне второй полуштоф потом выставишь. Ты приезжай завтра к нам в волость и сторгуй три десятины травы у волостных старичков, будто лошадей выправить… У нас трава по двугривенному с десятины… Ну, а как вас пустят, вы уж не зевайте: сейчас налаживайте и балаганы и землянки. Понял? А потом будто вы перезимовать только хотите… Так? А потом с кульмяцкими башкирами сговоритесь, будто вы у них эту самую землю покупаете… Да тут конца-края не будет, и никто ничего не разберет. — Ну, и сказал ты словечко, мил-человек… — А то как же? У нас, брат, в Сибири добром ничего не возьмешь… Божья земля-то. Понял? Так оно и пойдет год за годом, а там, глядишь, башкиры все вымрут, — ну, тогда с Расстанью и разделите землю пополам. Вот каков есть человек Спирька!
— Так, так… — Да уж верно сказано. Переселенцы так и сделали, как научил Спирька, и все вышло как по-писаному. Ходок Антон оказался большим мужицким дипломатом. Дело в том, что русская деревня Расстань не имела никакого права на существование и осела на чужой башкирской земле захватом. Башкиры судились с этими незваными насельниками много лет, но из этого ничего не выходило, потому что собственные права башкир тонули во мраке далекого прошлого. Когда-то, очень давно, они тоже пришли сюда и захватили чужую землю. Оставались права давности, вернее — права первого захвата. Появление новых насельников было на руку башкирам, сдавшим в долгосрочную аренду землю, принадлежавшую Расстани. Отсюда пошли нескончаемые споры и раздоры между двумя русскими деревнями, сопровождаемые настоящими драками и рукопашной. Переселенцы удерживались только дипломатическим талантом ходока Антона, умевшего заговаривать зубы и рассчитывавшего на время. Все это припомнил теперь Спирька и мог только удивляться черной неблагодарности переселенцев. Для него было ясно как день только одно, что не встреть он тогда переселенческого обоза, не был бы он драным. Вот до чего довела Дунька своим колдовством и его и других, с тою разницей, что он отлично понимал, в чем дело, а все другие точно ослепли. — Благодетелем для них был, — размышлял Спирька в огорчении. — А они же своего благодетеля и отлупцевали… Нет, ты погоди, не таковский Спирька, чтобы живому мыши голову отъели. VI История Спирькиной любви была очень грустная, начиная с того, что он не знал даже самого слова — любовь. По его понятиям, это была присушка. Взяла хитрая баба и заколдовала. Дело тянулось целых пять лет. Спирька часто бывал в Ольховке у переселенцев, но встречал Дуньку очень редко и то мельком. Их разговоры ограничивались взаимной перебранкой.
— Што ты на меня воззрился, как свинья на мертвого воробья? — спросит иногда Дунька. — У, гладкая!.. — ответит Спирька и обругает. Дунька жаловалась на озорника мужу, но Степан был смирный мужик и не обращал внимания. Известно, сибиряки отчаянные, удержу в них нет. А у Спирьки с каждым годом сердце все больше и больше разгоралось. Он не мог дать себе отчета, что с ним делается, а только Дунька не выходила у него из головы. Разве можно было ее применить к другим бабам? Глянет, так точно огнем обожжет. На Спирьку нападала жестокая тоска, и он топил свое горе по кабакам. Пьяный он часто плакал и жаловался кабацким друзьям, что его испортила одна женщина. Прямо он не называл Дуньки, а только намекал, что она из переселенок. — Как змея проползла… Вот какое дело! И сплю и вижу ее… Кабацкие приятели от души сочувствовали Спирькину горю, от искреннего сердца ругали его и советовали бить ведьму, которая такими делами занимается. Но раньше Спирька еще сомневался, что Дунька была ведьма, и только теперь это сделалось ему ясным как день. И какая ведьма — издали приворожила. Другие ведьмы или накормят чем, или опоят человека, а эта одним глазом только поглядела, и Спирька готов. Даже сейчас, после расправы в волости, он не мог рассердиться на нее по-настоящему. Были мысли довольно жестокого характера, но они падали, как осенний сухой лист с дерева. По возвращении из волости Спирька решил про себя, что спалит двор у старика Антона, и эта мысль ему очень нравилась. Темная ветреная ночь… все спят… и вдруг над Ольховкой зарево, а через два часа хоть шаром покати. Для отвода глаз Спирька хотел притвориться больным и вылежать в избе с неделю. На, потом разбирай да ищи ветра в поле… Кто поджег — руки-ноги не оставил. Нехорошо было то, что расейская стройка дружная, изба к избе, и вся деревня могла сгореть, как хороший костер. Не стоило из-за Дуньки по миру пускать столько народу. Другой способ — изводить Дуньку самому. Приехал к избе верхом, да и давай золотить ведьму всякими словами. Переселенские мужики смирные, все стерпят. Опять нехорошо… Целых три дня думал Спирька, и ничего не выходило. Виноваты и свои расстанские, зачем выдали головой новоселам. Хорошо бы им красного петуха запустить, чтобы чувствовали вполне: «Надо вас, варнаков, учить… Простоваты вы, чтобы драть человека незнамо за што. Какой же это порядок? Сегодня одного отодрали, а завтра другого будете драть… А еще господа старички называются. От всего общества честь… Одной водки сколько вытрескают на сходах за мирской счет».
Но ни одному из этих жестоких планов Спирьки не суждено было осуществиться. Раз, на самом брезгу, Спирька был разбужен стуком в окно. — Эй ты, приятный человек… — Кого там черт принес? — откликнулся Спирька с печи. — А ты выглянь в окошко. Спирька слез с печи и выглянул. Перед его избой стояла кучка ольховских новоселов с ходоком во главе. — Чего вас носит, полуночников? — обругал Спирька. — А ты выдь из избы-то. Разговор маленький есть. — Знаю я ваши разговоры… Опять, что ли, драть? — Зачем драть, приятный человек, а так для разговору слов. Ежели добром не выдешь, так сами в избу придем… Тебе же хуже будет, приятный человек. Спирька некоторое время соображал, хотя выбирать было не из чего. Потом на него напало озлобление, и он смело пошел из избы. Но его схватили десятки дюжих рук, едва он переступил порог сеней. — Получай, братцы… — обрадованно загалдели мужики. — Ён самый и есть озорник. Держи его крепче!.. В один момент Спирька был связан. — А вот увидишь, приятный человек… Ребята, волоките озорника. — Братцы… Спирьку потащили посредине улицы, довольно невежливо подталкивая под бока. Он только кряхтел и по обыкновению ругался. Стояло самое раннее утро, так что не топилась еще ни одна изба. Окрестные горы были подернуты туманною дымкой. На топот десятков ног и глухой говор сопровождавшей Спирьку толпы кое-где в окнах показывались головы. — Братцы, убивают! — кричал Спирька, когда замечал мужицкую голову. — Ох, убивают… За эти возгласы ему действительно доставались дюжие тумаки, а потом чья-то корявая рука зажала Спирькин рот. — Молчи, конокрад! Последнее восклицание сделало все ясным. Спирька понял, зачем его волокут в Ольховку, и ему вперед представилась ужасная картина мужицкого самосуда. Он сам видал, как насмерть бьют конокрадов, и сам даже участвовал в жестоких расправах. Да, все было ясно как день, и даже Спирька ужаснулся, когда толпа свернула в переулок налево. Очевидно, новоселы не желали вести Спирьку через Расстань, чтобы не поднимать на ноги расстанских мужиков, которые могут заступиться за односельчанина. А у себя в Ольховке сделают, что хотят.
Спирьку потащили полем. Толчки делались сильнее. Кто-то ударил Спирьку по щеке. Дюжие мужицкие руки держали его, как в клещах. У Спирьки начала кружиться голова от страшной боли в левом плече, — очень уже поусердствовали скрутить ему руки за спиной. Ольховка была вся на ногах, когда привели Спирьку. Его встретили озлобленные лица. Кто-то ругался, какая-то женщина причитала. Старуха, жена ходока Антона, так и вцепилась в Спирьку. — Ён… ён самый!.. А я ему глаза повытыкаю, озорнику. Обезумевшую от ярости старуху едва оттащили. — Ох, разорил ён нас всех!.. — причитала она, — всю семью по миру пустил… Куды мы без лошадок? Страда наступит скоро, а мы как без рук… Снял с нас голову, озорник!.. — Это ён со злости, што тогда поучили за Дуньку в волости, — объяснял голос в толпе. — И лукав пес… Спирьку затащили на двор к Антону и положили связанного на земле. Тащившие его мужики запыхались. На всех лицах была написана твердая решимость разделаться с конокрадом по-свойски, чтобы другим-прочим подобным озорникам вперед не было повадно. Спирька был осужден заранее, осужден целым крестьянским миром, и теперь оставались только маленькие формальности. Когда к нему подошел Степан и ткнул тяжелым мужицким сапогом прямо в лицо, так что брызнула кровь, его остановили. — Не трошь, Степан… Теперь ён никуда не уйдет из наших рук. Составился полевой суд. Вся задача заключалась в том, чтобы выпытать от Спирьки, куда он угнал лошадей. Степан, задыхаясь от волнения, в сотый раз рассказал, как они втроем караулили лошадей на зеленях и как их украли прямо у них из-под носу. В темноте воров не могли разглядеть. — Ну, теперь твоя речь, — обратился старик Антон к Спирьке. — Доказывай, куда дел лошадей? У Спирьки быстро мелькнула тень надежды на спасение. Он ответил с дерзостью: — Не меня надо бить, а ваших пастухов… Чего они-то глядели? Воров трое — и их трое. Толпа немного смутилась. Каждое мгновение было дорого, и Спирька решил дорого продать свою грешную душу. Он обругал всех и смело заявил: — Уж ежели на то пошло, так я один вам выворочу украденных коней… Дураки вы все!.. Где вас надо, так там вас и нет… Эта смелая ругань произвела известное впечатление. Кругом виноватые люди не будут ругаться, особенно, когда смерть на носу.
— Я вам всем покажу, как надо на свете жить! — уже смело заговорил Спирька. — Спросите суседей, никуда я из избы с вечера не выходил… По насердкам[72] вы меня взяли. Говорю: один выворочу всех коней. Мне же в ноги потом будете кланяться, лапотники… Разве такие мужики бывают? Эх, вы… А Степке я сам обе скулы сворочу. Его надо бить-то, шалого. VII Неистовое поведение Спирьки сбило новоселов с толку. Ругавшиеся мужики замолчали, озлобление сменилось недоумением. Дунька, спрятавшаяся со страху в задней избе, думала, что уже все кончено. Она все время повторяла про себя: — Ох, смертынька… Они его убьют!.. А тут вдруг галденье прекратилось. Она выбежала в сени и из-за косяка увидела удивительную картину. Батюшка-свекор своими руками развязал руки Спирьке и даже помог ему подняться на ноги. Вид у Спирьки был ужасный: рубаха разорвана в клочья, лицо в крови, на спине и плечах сине-багровые подтеки от ударов. Спирька постоял, точно оглушенный, повел плечами, точно пробовал, целы ли кости, а потом проговорил хриплым голосом: — Дайте стаканчик водки… В данный момент его больше всего смущала разорванная рубаха. В толпе были и бабы и девки, а он совсем голый. Спирька несколько раз тряхнул головой. Да, много раз его бивали и раньше, только рубаху не так рвали. — На, непутевая голова, — говорил старик Антон, подавая Спирьке стакан водки. — Так лошадушек-то добудешь? — Сказано: выворочу. Экие собаки, право, как рубаху-то истерзали… Места живого не осталось. — Ну, рубаху мы тебе другую дадим… Дунька, сыщика ему какую ни на есть! — приказал Антон. — Так лошадок-то, Спирька, вызволишь? Ведь разор всему нашему дому… Дунька разыскала старенькую мужнину рубаху и вынесла ее на двор. Спирька сурово повернулся к ней спиной. Дунька опять убежала в заднюю избу, чтобы никто не видел ее слез, — ведь из-за нее, дуры, чуть не убили Спирьку. И посмотреть-то теперь на него страшно: в крови весь, как баран, все тело пестрое от синяков, один глаз начал затекать. Поведение Спирьки еще больше убедило ее в собственной виновности, и Дунька не могла удержать слез. А тут еще матушка-свекровушка может увидеть, как она его жалеет, озорника, и может поедом съесть. К себе, в Расстань, Спирька не пошел, а послал за своей гнедой лошадью. По пути велел захватить пастуший рог и ременный аркан. Дунька видела, как он, обряженный в чужую рубаху, ястребом сел на свою лошадь, поднялся в седле и попросил еще стаканчик водки. — Не поминайте лихом Спирьку! — крикнул он, пуская лошадь с места полной рысью. Оставшиеся у ворот мужики несколько времени сумрачно молчали, а потом какой-то голос проговорил в толпе: — Омманет Спирька-то… Еще его же и водкой напоили. Теперь ступай, лови его. Старик Антон ничего не ответил на этот вызов. Два стакана водки не расчет, когда человек обещает коней воротить. Окромя его, некому и сделать так. Спирька по лошадиной части все знает и с завязанными глазами всю округу обыщет. Спирька пропадал целых три дня. Время тянулось ужасно медленно. «Двор» старика Антона переживал самый критический момент. Какой «двор» без лошадиной силы, а новых лошадей разводить не на что. Получилось самое безвыходное положение, тем более, что дело шло к страде. Мужики угрюмо молчали, а бабы ходили с заплаканными глазами. Теперь все благосостояние семьи зависело единственно от смелости отчаянного человека Спирьки. Но больше всех убивалась Дунька, убивалась молча, одна, затаив в себе целый рой чисто бабьих мыслей. О, она теперь выучилась молчать. С одной стороны, она, припоминая недавние побои, даже не желала, чтобы Спирька вернул назад украденных лошадей, — пусть зорится нелюбимая семья, а с другой — она так боялась за Спирьку. А вдруг он вернется с пустыми руками? Если его и не убьют, так сам навек себя осрамит. Дуньке до слез делалось жаль вот этого отчаянного Спирьку, когда она припоминала его поведение. Как он обругал Степана да всех других новоселов, — лежит связанный и ругает. Они-то навалились на одного человека всей деревней и убили бы наверно, ежели бы не отчаянность Спирьки. Эта смелость произвела на Дуньку неотразимое впечатление. Ведь это совсем не то, что бить беззащитную бабу, как ее били батюшка-свекор с мужем Степаном. Что-то такое новое зарождалось в душе Дуньки, что ее и пугало, и радовало, и заставляло плакать. Потихоньку она молилась за успех Спирькиной экспедиции. В Ольховке сильно сомневались относительно Спирьки и потихоньку судачили относительно старика Антона. Правильный старичок, а вот как дал маху… Обошел кругом озорной человек. Но этим пересудам был положен конец, когда на четвертый день ночью объявился Спирька. Он привел на своем аркане всех трех лошадей. Сонная семья выскочила вся на улицу и не верила собственным глазам. — Да ты ли это, Спирька? — спрашивал Антон. — Около того… Когда Спирьке пришлось слезать с лошади, он только тяжело застонал. Правая рука у него висела плеть плетью. — Ты, Спиря, тово, — бормотал старик Антон, помогая ему вылезть из седла. — Эх, брат, тово… Што это у тебя рука-то, как чужая? — А так, значит… Бабы ухватились за лошадей и с причитаньями повели их во двор. Оставалась одна Дунька. Она спряталась за верею[73] и наблюдала, как батюшка-свекор снимал с лошади озорника Спирьку. Дунькино сердце билось, как подстреленная птица, и она чувствовала, как задыхается. По всем признакам Спирька был едва жив и доехал до Ольховки только по инерции. Когда его сняли с седла, Спирька весь распустился, как ребенок, и едва мог пролепетать косневшим языком: — Водочки… стаканчик… — Били тебя, Спиря? — Ох, как били… И я бил и меня били. От Спирьки трудно было добиться какого-нибудь толку, да и не любил он расспросов. — Где был — ничего не осталось, — сурово отвечал он. — Мало ли хороших местов. — Так, гришь, шибко били? — повторял Антон. — Очень даже превосходно. По перепавшим лошадям мужики видели, что Спирька был не близко, а глядя на него — что дело было у него с конокрадами жаркое. Он оставался гостем у Антона дня три, пока поправился и немного отдохнул. За ним теперь все ухаживали, и пряталась только одна Дунька. Она боялась поднять глаза, когда входила в избу, где сидел с мужиками Спирька. Он тоже отворачивался от нее и только раз, когда они столкнулись на дворе, спросил: — Дунь… а Дунь? Ты не серчаешь на меня? У Дуньки точно что оборвалось внутри от этого виноватого голоса, каким заговорил с ней Спирька. Сердце так и захолонуло, как будто она полетела откуда-то с высоты. — Так не серчаешь, Дунь? — Што это и придумаешь, Спиридон Савельич… Посмеяться надо мной хочешь… — Я?! Эх, Дунюшка! Он подошел к ней совсем близко и шепнул: — Для тебя только и коней выворотил, желанная… На, получай и чувствуй, каков есть человек Спирька. Эх, Дуня… Слов вот у меня нет никаких, штобы, значит, обсказать все… Только и умею, што ругаться. — Ты меня ведьмой считаешь… Голос Дуньки оборвался, и она закрыла лицо рукавом. Душившие ее все эти дни слезы так и хлынули. Спирька растерялся и не знал, что ему сказать. Да и что скажешь бабе, которая дура дурой ревет? Правда, жаль бабенки… Спирька повернулся к плакавшей Дуньке спиной, постоял с минуту, напрасно отыскивая в своем репертуаре хоть одно ласковое слово, но только тряхнул головой и ушел в избу. Он немного струсил и струсил самого себя: жалость так вот всего и охватила. Спирька ушел от Антона через какой-нибудь час. — Ты куда это скоро больно поплелся? — уговаривал его старик Антон. — Поживи, пока рука-то поправится. — Нет, уж я домой, — угрюмо отвечал Спирька. Дунька видела потом, как батюшка-свекор совал Спирьке рублевую бумажку, а Спирька ругался. — Отстань, старый черт! Стал бы я себя увечить из-за твоего рубля… Дураки вы все и ничего не понимаете. А Степану я скулу сворочу, как вот только рука выправится. Обругал всех и пошел домой, придерживая бессильно мотавшуюся правую руку. VIII Вернувшись домой, Спирька сразу слег, точно подломился. Сначала у него болела ушибленная рука. Она была точно чужая и висела плеть плетью. Удар пришелся по плечу, и Спирька чувствовал по ночам страшную боль. Задремлет и видит во сне, как нагоняет конокрадов. Их было трое. Они сидели вокруг огонька, не ожидая опасности. Стреноженные лошади паслись в десяти шагах. Спирька налетел на воров орлом. Завязалась отчаянная драка. Могуч был Спирька и двоих уложил сразу, а третий оказался «жиловатым» и долго дрался со Спирькой. Когда Спирька уложил и этого третьего и «пал» на свою лошадь, он догнал его и ударил бастрыгом[74] по плечу. Хорошо, что Спирька усидел на лошади, а то бы ему несдобровать. Сейчас он повторял про себя тысячу раз эту сцену, и ему казалось, что его все еще бьют. Он просыпался в холодном поту и кричал: — Эй, всех убью!.. Не подходи. Спирька думал отлежаться, как бывало раньше. Не в первый раз его били насмерть. Но чем дальше, тем делалось ему хуже. Спирька послал за старухой Митревной, которая лечила всю Расстань. Митревна пришла, осмотрела Спирьку и только покачала головой. — Эк тебя угораздило, Спирька. — А што? — Места ведь на тебе живого нет… Точно цепами тебя молотили. — Около того, баушка… Весь не могу. И поясницу ломит, и крыльца болят, и ноги отнимаются. — Вот, вот… Больно ты лют драться-то, Спирька. — Дело такое подошло, баушка. — Да, дело хорошее… Как еще тебе башку не оторвали напрочь. Баушка Митревна еще раз осмотрела Спирьку, покачала головой и проговорила: — Умрешь ты, Спирька. — Раньше смерти не помру. — Главная причина, что у тебя повреждена становая жила и все болони нарушены. Мысль о смерти Спирьку не испугала. Что же, умирать так умирать… Обидным для него было только одно — оставалось неизвестным, от кого он умрет. Били здорово и ольховские мужики и конокрады, — ступай разбирай, которые били сильнее. Сначала Спирька решил, что его окончательно изувечили конокрады, а потом на него напало сомнение. Хорошо тузили и ольховские новоселы. Спирька лежал в своей избушке совершенно один. В Расстани, и в Ольховке, и в Кульмяковой было уже известно, что он не жилец на белом свете. Приходили проведывать разные мужики, и все жалели Спирьку. — Беспременно ты помрешь, Спирька… Уж баушка Митревна знает. Она, брат, скажет, как ножом отрежет. Достаточно перехоронила на своем веку всяких народов. — Знаю без вас, што помру… От ольховских новоселов в землю уйду. Я их землей наградил, и они меня тоже землей отблагодарили. Мой грех. — А ты бы, Спирька, штец горяченьких похлебал. Может, и полегчает… По жилам горяченькое-то разойдется. — Не позывает меня на пищу, братцы. Особенно тяжело бывало Спирьке по вечерам, когда он лежал в темноте. Тихо кругом, а в Спирькиной голове мысли так и шевелятся. Припоминал он всю свою жизнь и ничего, кроме безобразия, не находил. Если бы ему баушка Митревна предложила прожить жизнь во второй раз, он едва ли бы согласился. Тошно и вспоминать, не то что снова все проделывать. Так, одно безобразие… Другие, конечно, жили и по-хорошему, а он мыкался. Раз лежал Спирька вечером и особенно мучился. Ему приходилось плохо. Явилось какое-то смутное ожидание чего-то. Вот бы встать теперь, выйти на улицу… Кругом все давно уже зеленело. И горы стоят зеленые, и поля, и луга. Хорошо везде, кроме его избушки. Спирька, кажется, задремал, когда его разбудил осторожный шорох в сенях. Потом раскрылась дверь, и кто-то вошел в избу. — Ты жив, Спиридон Савельич? — спросил женский голос. — Это ты, Дуня? — Я… Урвалась из дому, штобы с тобой проститься. Голос у Дуньки оборвался. Спирька слышал ее тяжелое дыхание. Она стояла, переминаясь с ноги на ногу. — Ну? — сурово спросил Спирька. — Больше ничего. Она присела на лавку, и Спирька только теперь рассмотрел, что Дунька пришла с ребенком. — Ты это зачем ребенка-то приволокла? — А так… Сказывали мужики, што ты помираешь, — вот я и пришла. — Помираю, Дуня… Голос Спирьки сделался ласковее. — Наши-то мужики тебя вот как жалеют, потому как понапрасну тогда обидели тебя. — Ну их совсем! Пусть твой Степан благодарит бога, што я кончусь скоро, а то бы… Не стоит говорить, Дуня. Дунька тяжело вздохнула. — А што касаемо того, што я тебя ведьмой навеличивал, так это совсем особь статья, Дуня. Эх, не так все вышло. Ну, да што об этом говорить… Не стоит. Все одно околевать. Послышались легкие всхлипывания. Плакала Дунька. Она не вытирала своих слез. — Тяжко, Спиридон Савельич… Места нигде не найду. — Ну? — Вот как тяжко… — Обижают? — А мне все одно… Приду домой и скажу, што была у тебя. Пусть бьют… и матушка-свекровушка проходу не дает. Все тобой попрекает… Пусть… Испортил ты меня, Спиридон Савельич. Все думаю, все думаю… С ума ты у меня нейдешь. И мужа не люблю, да и раньше никогда не любила… — Ну, это уж ты тово… закон принимала, значит, тово… терпи… — А ежели моего терпенья не стало? Ох, тошно… Вконец вся извелась, Спиридон Савельич. Вот сынка родила, рощу, а сама все думаю: неужто и он в наших мужиков издастся? Какие это мужики? Всего боятся. — Это ты правильно, Дуня. — Себя ущитить не умеют… Духу в них нет… Тошно глядеть. Хуже бабы, а еще мужики… Конями-то ты их застыдил. — Плевое дело. Дунька продолжала плакать. Ребенок проснулся и тоже заплакал. Спирьке хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, ласковое, утешить, приласкать, но у него кружилась голова и никаких слов не было. — Ну, мне пора домой, Спиридон Савельич. Она подошла к нему совсем близко, поднесла ребенка и проговорила: — Ты, Спиридон Савельич, перекрести младенчика, штобы он тоже не боялся.
Через несколько дней озорника не стало. Он успокоился на деревенском кладбище. Переводчица на приисках {8} I — Да-с, Ираида Филатьевна… — говорил низенький сгорбленный старик с опухшим красным лицом. — Все испытал, все перенес, как праведный Иов…[75] Был богат, пользовался почетом, а теперь сир и убог-с. Старик жестом показал на свою порыжелую заплатанную визитку, на короткие, обросшие снизу бахромой штаны с выдавшимися протертыми коленками и на старые лапти, которые жалко болтались на его голых ногах. Ираида Филатьевна, коротенькая и толстая женщина лет сорока, с маленькими голубыми глазками и широким чувственным ртом, только пыхнула в ответ синим дымом сигары, которую курила, и немного хриплым голосом небрежно проговорила: — Ну, а дальше?.. Старик посмотрел на свою собеседницу мутными, слезившимися глазами записного пьяницы, покрутил головой и улыбнулся рассеянной, полупьяной улыбкой. Он только теперь обратил внимание на мужской костюм Ираиды Филатьевны, которая была одета в черные бархатные шаровары, в красную канаусовую[76] рубашку и щегольские лакированные сапоги; нога у Ираиды Филатьевны была самая маленькая, что называется аристократическая нога, с высоким подъемом и крошечной ступней. — Ну-с?., — Ах, Ираида Филатьевна… одну крошечную рюмочку бы… А?.. — Да у вас, батенька, вчерашнее похмелье из головы не вышибло, а вы рюмочку… Вместо ответа старик моментально схватил своими красными дрожавшими руками маленькую белую руку Ираиды Филатьевны и покрыл ее поцелуями; Ираида Филатьевна молча поднялась со ступеньки крыльца, на котором они сидели, и, слегка переваливаясь на своих толстых коротких ножках, ленивой походкой ушла в комнату. Разговор происходил на крыльце коковинской приисковой конторы. Старик несколько времени сидел неподвижно на своей ступеньке, потом поднял голову и, прищурившись, долго смотрел кругом. Налево от конторы поднималась лесистая горка, направо раскинулся желтым пятном Коковинский прииск, точно оправленный в широкую зеленую раму из хвойного леса. Кругом беспорядочно громоздились Уральские горы, обрезывая горизонт волнистой неправильной линией. Все кругом — и горы, и лес, и прииск, и самая контора — было залито ослепительным светом июльского солнца. Около вашгердов на прииске не суетились старатели, в лесу замолкли птичьи голоса, и даже неутомимый дятел перестал долбить старую ель с обломленной вершиной, которая стояла в двух шагах от конторы. — Ух, как парит… — вслух проговорил старик, снимая с головы рваную скомканную баранью шапку. Ираида Филатьевна вынесла ему стаканчик водки; старик жадно припал к нему блестевшими синими губами и, выпив водку залпом, на несколько времени впал в то бессознательно-блаженное состояние, какое испытывают только горькие пьяницы. — Кто же вас ко мне прислал? — спрашивала Ираида Филатьевна, опять усаживаясь на ступеньку рядом со стариком; она задыхалась от жара, а на крыльце было как будто прохладнее. — Сам пришел-с, сам, — заговорил старик разбитым! хриплым голосом. — Я ведь не всегда такой был, Ираида Филатьевна. Когда ваш папенька, генерал Касаткин, служили на Урале, они бывали у меня в доме… Как же-с!.. Все бывали, потому что дом у меня был полная чаша. Все тогда знали Якова Порфирыча Шипнцына… Да-с!.. В силе был, в большой силе-с, капиталами страшенными ворочал… Да и вы у меня бывали, сударыня, этакой маленькой девочкой: коротенькое платьице, белые кальсончики, локончики… Хе-хе!.. Конечно, где вам упомнить, ежели тогда вам, может, семой годок шел… Одним словом, отроковица. — Ведь вы в Лобовском заводе живете? — Да… то есть нет: жил когда-то, а теперь где день, где ночь. — Я помию, дом у вас стоит на горе? — Точно так-с… Этакой большой домина, с мезонином, колоннами, галдареей и всякое прочее. А рядом с моим-то домом стоит дом Хомутова, Прошки Хомутова… Такой же, как у меня. Может, помните? — Нет… Я помню, как сквозь сон, что была с папа в Лобовском заводе, в доме с колоннами, и ела малину в большом саду, вместе с какими-то девочками… — Именно, именно, сударыня… И малина была крупная, хорошая малина, а девочки-то — мои дочери. Да-с… Вот дочери-то меня и загубили, сударыня. Ах, не то ведь я хотел сказать, о дочерях после. Завел я речь о том, почему пришел к вам… А видите, какая причина вышла: как-то в городе, в Мохове нашем, зашел я грешным делом в кабачок, известно, не с радости, а с горя… Хорошо. Только тут попались мне старатели с Коковинского прииска, ну, разговорились. Вот они мне и рассказали про вас: такая, говорят, у нас славная барышня на прииске, одним словом! добреющая душа. К кому хворь, говорят, прикинется, али какое горе — все к ней несем… Вот я тогда и припомнил вас… Думаю, авось барышня и признают Якова Шипицьгна. А мне, видите ли, нужно пробраться на Вогульский прииск, к Хомутову, оно, значит, к вам, на Коковинский-то, мне и вышло по пути… Как же-с! А вы вот и признали меня…
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|