Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Вольный человек Яшка 23 страница




— Сударыня, вы очень скоро едете…

— Вот вздор! Плетемся шагом, точно везем кислое молоко… Я не знаю, уж не сбились ли мы с дороги? Вы видели повертку направо?

— Точно так-с!..

— Это на Талый — Должна быть вторая повертка в Мураши. Кажется, мы никогда не доедем до нее.

— На Талом-то работает Соболев, мой бывший приказчик, — со вздохом заметил Шипицын. — На Копчике тоже…

— Другой приказчик?..

— Да… Колченогое. На мои кровные денежки теперь раздуваются. Ox-xo-xoL. В нашем купеческом звании всегда так бывает: хозяин разорился — глядишь, приказчики и нолезли в гору. А без приказчиков купцу невозможно!.. Грехи!.. Надо же и им отведать сладкого житья, — прибавил Шипицынсо смирением, чувствуя, как у него с непривычки к верховой езде отнималась поясница и начинали отекать ноги.

А кругом, при утреннем освещении, все было так удивительно хорошо, точно бесконечной пестрой лентой развертывалась какая-то волшебная панорама.

С прикрутостей и взлобочков можно было видеть горы на далеком расстоянии. Они точно тонули в золотой пыли утреннего солнца. По лугам и впадинам, по дну которых прятались безыменные горные речушки, еще стоял туман; кое-где он начинал подниматься кверху небольшими белыми облачками, отдельными волнами и длинными белыми нитями. Уральские горы вообще невысоки, и только некоторые из них заканчиваются шиханами, то есть группами обнаженных скал на вершинах. Эти шиханы теперь были закутаны фиолетовой дымкой, которая на горизонте принимала темно-синие тона. Дремучий ельник выстилал все кругом, и только кое-где, на откосах и прикрутостях, из траурной зелени северной ели выделялись гривки сосняку, да еще по лощинам, где бежали из гор ключи, свежими светло-зелеными пятнами вырезывались отдельные островки березняков и осинников. В одном месте дымилось в тумане небольшое горное озеро; горы около него теснились зелеными валами, точно волны тяжелого бархата, раскинутые артистической рукой в красивом беспорядке.

Когда дорога желтой лентой сбегала под гору, даль пропадала, и путников охватывала настоящая зеленая нетронутая глушь, точно они спускались на дно какого-то бассейна, из которого вода только что была выпущена. Ели дружной семьей жались к самой дороге, образуя зеленую, прихотливо вырезанную шпалеру, в отверстия которой золотыми пятнами, полосами и зайчиками врывались солнечные лучи и зажигали брильянтовыми искрами придорожную траву, еще покрытую ночной росой. На самом дне лога, куда приводила дорога, мелькали зеленые душистые поляны, точно опушенные кустами рябины, жимолостью и смородиной; в сочной густой траве, хватавшей человеку по грудь, пестрели желтые молочаи, полевая гвоздика выставляла свои розовые головки, и синели лесные колокольчики. Дикий горошек мешался с белыми розетками ромашки; иван-чай высоко поднимал свои пирамидальные верхушки, облепленные бледно-розовыми цветочками и белым шелковистым пухом. Здесь же в густой зелени зрела и наливалась малина, краснели кисти поспевавшей костяники и далеко разливал в воздухе свой аромат горный шалфей. Когда лошади, фыркая и мотая головами, вброд переправлялись через говорливую горную речку, путников охватывало ночной свежестью, которая заставляла вздрагивать.

— Этакая благодать! — умилялся Шипицын. — Чудны дела твои, господи… Вся премудростью сотворил еси!..

— Да, здесь действительно хорошо… — соглашалась Ираида Филатьевна, точно просыпаясь от какого-то сна.

Проведенная без сна ночь и тревога ожидания заставили побледнеть ее полное, немного обрюзгшее лицо, на котором на одно мгновение выступили следы минувшей красоты. На нее напало тяжелое раздумье, точно она еще раз переживала свою жизнь. Да, эти воспоминания давили ее, как тяжелый сон, в котором бесконечный ряд неудач и разочарований едва освещался двумя-тремя светлыми точками. Всего несколько мгновений счастья на целую жизнь — это слишком несправедливо!..

Опустив поводья и машинально глядя по сторонам, Ираида Филатьевна перебирала свое прошлое.

Ей теперь за сорок лет. Начала она себя помнить маленькой пухлой белокурой девочкой, которая ходила в коротеньких платьицах, белых панталонах, обшитых кружевами, и в завитых локонах. Лицо у ней было всегда круглое и всегда румяное. Отец называл ее толстушкой и всегда, бывало, ущипнет за самую щеку, когда она ласкалась к нему. Генерал Касаткин принадлежал к тому типу безалаберных и бесхарактерных русских людей, которые для подчиненных составляют истинное несчастие, потому что, как вы применитесь к человеку, который сегодня разрушает то, что создавал вчера, а завтра будет проклинать целый свет за то, что сегодня вполне одобрял. Они в то время жили на Урале, где отец в качестве горного инженера занимал очень видный пост. Мать для Ирочки навсегда осталась какою-то бледной, туманной фигурой, вроде тех, какие появляются на экране волшебного фонаря. Она всегда ходила с подвязанной щекой, вечно от чего-нибудь лечилась и появлялась на сцену только в самые критические минуты, когда генерал Касаткин начинал рвать и метать. Как все бесхарактерные люди, он был очень добр и вместе с тем вспыльчив до бешенства: в такие минуты к генералу не было никакого приступа, и он проделывал те несправедливости, какие люди такого сорта способны устраивать под впечатлением минуты. Появление жены заставляло расходившегося генерала успокаиваться, и он даже плакал от надрывавшей его злости.

— Ах, Ирочка, Ирочка… Моя милая толстушка, как мы теперь с тобой жить будем? — плакался генерал, когда в одно прекрасное утро бесцветная генеральша умерла.

Толстушка положила свою белокурую головку на плечо отцу и горько заплакала, заплакала потому, что все в доме плакали; в действительности она совсем не переживала особенного горя, потому что и не понимала и не любила матери. Генерал предавался шумному и откровенному отчаянию, которое было совершенно искренне, как все, что он делал в своей жизни; он по-своему любил свою бесцветную жену. На руках у него осталось, кроме Ирочки, еще три дочери и два сына; как чадолюбивый отец, он сам взялся за воспитание детей. Это воспитание заключалось в том, что детям была предоставлена полная свобода, и они, как все дети, быстро освоились с своим новым положением: мальчики живмя-жили в кучерской, а девочки — в кухне или в девичьей. В каждом барском доме прислуга имеет решающее влияние на воспитание детей, пред ним разлетаются вдребезги все благородные усилия гувернанток, гувернеров, учителей и учительниц. За служебными недосугами генерал Касаткин часто совсем забывал о существовании своих детей и делал исключение только для толстушки Ирочки, которую любил без ума, потому что она походила на него во всем, как две капли воды. К этому времени относится поездка Ирочки вместе с отцом по заводам, причем для своего возраста она видела, может быть, слишком много, а еще больше того слышала. Часто ей приходилось быть немой свидетельницей очень откровенных сцен и разговоров, какие ведутся в холостой мужской компании, и никто не обращал внимания на забавную толстушку, которая дремала где-нибудь в уголке под шумок веселых разговоров. с)та цыганская жизнь исключительно в обществе мужчин оставила в характере Ирочки глубокий и неизгладимый след; к этому периоду ее жизни относилось и знакомство Ирочки с семьей Шипицыных.

Отсутствие бесцветной генеральши скоро отозвалось на судьбе генерала Касаткина самым роковым образом: не имея за спиной поддерживавшей его целую жизнь руки, он благодаря своей горячности запутался в самой глупой истории. Микроскопический горный чин сделал донос на генерала, куда следует, обвиняя его в очень важных злоупотреблениях; этот донос вызвал канцелярское следствие. Несмотря на свои недостатки, генерал был честный человек по службе и не знал за собой никакой вины; но беда вышла из того, что производить следствие приехал такой же вспыльчивый и взбалмошный человек, который с первых двух слов осадил генерала и даже заставил его замолчать. Понятно, что такое незаслуженное оскорбление взорвало генерала, тем более что он имел слабость считать себя человеком, в котором не только нуждаются, но без которого министерство даже не в состоянии обойтись. Словом, он разделял очень простительное заблуждение многих других людей и, вместо того чтобы сократить себя и помириться с оскорбившей его особой, полез на стену и в конце концов, как многие великие люди, вылетел окончательно в трубу. Подавая в отставку, генерал Касаткин был глубоко убежден, что ненастье бывает всегда перед ведром и что его призовут, поклонятся и призовут. Но вышло так, что генерала Касаткина не только не призвали, а совсем позабыли и замолчали; он навсегда был похоронен для казенной службы и слишком поздно постиг всю глубину своего падения, а также и то, что, будь жива бесцветная больная генеральша, этого никогда бы не случилось.

Вся эта история разыгралась в конце пятидесятых годов. На Урале генералу Касаткину больше нечего было делать, и он переехал в Казань, где у него был собственный домишко и какая-то недвижимая собственность в уезде. Но и в дни своего падения генерал Касаткин остался генералом Касаткиным и не сократил себя, но создал из своей жизни целую оппозицию ненавистному министерству. Прежде всего семья генерала начала испытывать чувствительные уколы бедности, которые, наконец, перешли в хроническую нужду; но чем теснее смыкалось роковое кольцо, тем сильнее генерал укреплялся на своей позиции и точно закаменел в какой-то болезненной гордости. Чтобы насолить своим недругам, он несколько раз поступал на частную службу, но и здесь не выдерживал характера и ссорился со всеми. Его расстроенному воображению везде грезились интриги и козни его недоброхотов, так что в конце концов он окончательно и навсегда закупорился в своем домишке, облюбовал либеральную газету и, пуская клубы дыма из длинной трубки, дал полную волю своему наболевшему чувству. Каждый номер газеты приносил новую пищу его озлобленному чувству, и он злобно хохотал, перебирая официальные известия о повышениях и наградах своих бывших товарищей по службе. Так как лично для генерала песенка была спета, то он постарался создать оппозицию в лице своих детей, воспитанием которых он теперь и занялся с этой нарочитой целью.

Жизнь в Казани для Ирочки была самым бурным периодом ее существования.

Ей только что минуло тринадцать лет, когда они переехали туда, — самый неблагодарный возраст для девочки, когда она теряет занимательность маленькой игрушки, а в обществе больших является совсем лишней. Ирочка в тринадцать лет была все такой же румяной толстушкой, как и раньше, что ее очень бесило; ничего похожего на талию она не могла сделать при помощи самых узких корсетов, а руки и ноги были точно налиты самой обидной ребячьей полнотой. Но Ирочка развилась гораздо быстрее своих лет, и в этом пухлом детском теле проснулись потребности и желания больших людей. Когда она ходила в свою школу в коричневом коротком платье и с книжками, перетянутыми ремнем, каждая встреча с красивым гимназистом бросала ее в жар. Ее детское сердце билось недетскими желаниями, и глаза заволакивались туманом: она изнывала от потребности любить и проводила бессонные ночи за чтением романов. Обыкновенно люди находят то, что желают найти, и Ирочка встретилась, наконец, с ним. Это случилось именно в разгар генеральской оппозиции министерству. Старшие две сестры Ирочки учились в старших классах той же школы, а братья кончали курс в гимназии; в генеральском доме скоро закипела шумная молодая жизнь. Генеральская оппозиция как раз совпала с движением конца пятидесятых годов, и старик ухватился за это движение, как утопающий за соломинку. В генеральском доме происходила настоящая ярмарка и велись самые оппозиционные разговоры. Ирочка могла только завидовать девушкам с стрижеными, по тогдашнему обычаю, волосами и в синих очках, всегда окруженным толпою молодежи. Тринадцатилетняя толстушка, конечно, жалко терялась в этой толпе, слепо перенимая все, что успевал схватывать глаз. После нескольких неудачных попыток сблизиться с кем-нибудь из молодых людей, она с грехом пополам добилась иметь своего собственного учителя математики, студента Белоносова. Алгебра в жизни Ирочки навсегда осталась самой поэтической страницей, в которой из-за математических формул и алгебраических выражений на нее нахлынуло чувство первой любви. Теперь, через двадцать пять лет, Ирочка, как сквозь сон, припоминала этого Белоносова, — длинноногий, вихлястый, с зеленым лицом и длинной нечесаной гривой, он явился для нее тем идеалом, о котором она даже не смела мечтать. Сколько самых глупых воспоминаний было связано с этим временем: Ирочка до тошноты зубрила свою алгебру и в промежутках целовала те страницы учебника, к которым прикасались костлявые руки Белоносова, а обрезки карандашей, которыми он писал, и бумагу с формулами, выведенными его рукой, она даже съедала, как страус. Белоносов имел всегда очень суровый вид и совсем не замечал своей тринадцатилетней ученицы, когда она, с блестевшими глазами и заливавшим все лицо румянцем, отвечала свой урок.

Четырнадцать и пятнадцать лет промелькнули для Ирочки как сладкий сон, от которого она не могла проснуться. Белоносов, наконец, обратил на нее свое внимание и начал даже развивать забавную толстушку. Генерал предоставил детям полную свободу и совсем не вмешивался в их личные дела, благодаря чему Ирочка могла не только гулять с своим развивателем по пыльным казанским улицам, сколько было душе угодно, но даже заходила на его студенческую квартиру, где она чувствовала себя на седьмом небе. Эта пыльная, грязная, душная комната, с колченогим столом и просиженным клеенчатым диваном, сделалась немой свидетельницей первых вспышек любви Ирочки, которая отдалась Белоносову беззаветно.

Ирочка не могла рассуждать или объяснять что-нибудь… Своя воля, свобода — все это теперь гнело и давило Ирочку, которая молилась на своего идола.

Белоносов между тем кончил курс по математическому факультету и поступил учителем гимназии в один из провинциальных городов, сказав Ирочке на прощание:

— Ирочка, ты всегда была умной, рассудительной женщиной и поймешь, что… Одним словом, я женюсь.

Ирочка побелела от этих слов и жалким, убитым взглядом в последний раз взглянула ка своего коварного идола. Ночью она приняла мышьяку, а утром, когда она металась в страданиях, молодой врач Корольков, попыхивая папироской, спокойно говорил:

— Эх, барышня, и отравиться-то толком не умели… Не только любовь, а даже и мышьяк требует меру: вы пересолили… Если бы вы приняли дозу вчетверо меньше, тогда вам осталось бы только раскланяться с этим миром, как говорят китайцы.

— В другой раз я воспользуюсь вашим советом, — едва могла проговорить Ирочка.

— Бедная моя, — жалел генерал свою Ирочку, когда узнал об ее неудачной попытке отравиться. — Стоило из-за подлеца беспокоить себя. Послушай, толстушка, меня, старика… Ну, да что тут толковать! Все вы, бабы, на одну колодку: языком и туда и сюда, а как дошло дело до физиологии — и шабаш! Ох! уж это мне ваша бабья физиология. Нет, ты, моя толстушка, будь вперед поумнее. На твой век подлецов много будет, а ежели из-за каждого травить себя — нет, жирно будет!.. А все ваша проклятая физиология бабья…

Генерал сильно состарился за последние года и, как все оставшиеся не у дел, как-то совсем опустился. Его полное красное лицо обрюзгло и обложилось жирными мешками; глаза потухали, а кончик носа принимал предательский сине-багровый оттенок, потому что от скуки и безделья генерал привык утешаться водкой.

Выздоровление Ирочки шло быстрыми шагами. Молодая натура, как помятая весенняя трава, счастливо пережила неожиданное потрясение и расцвела краше прежнего. Конечно, Ирочка в этом случае многим была обязана доктору Королькову, который каждый день навещал больную. Это был разбитной малый, от которого веяло вечным праздником. Он вносил с собой всюду струю самого беззаботного веселья. Притом Ирочка ему нравилась, что удесятеряло его веселье.

— Мы еще поживем с вами досыта, — фамильярно говорил он своей пациентке, которая заметно притихла и упала духом. — Необходимо смотреть философски на жизнь и на людей. Этот ваш Белоносов — чистый дурак, потому что не умел ценить своего счастья. Я бы на его месте никогда так не сделал…

Ирочка скоро утешилась в обществе доктора Королькова. Но это была уже не первая любовь: она теперь преследовала своего сожителя сценами ревности, подозрениями и горячими домашними перепалками. Впрочем, Корольков сам был виноват в этом: его постоянно тянуло от одной женщины к другой, и похождения доктора делались известны Ирочке; она уходила от него к отцу, но он опять являлся к ней, приносил с собой чистосердечное раскаяние в содеянных грехах, клялся всеми богами, что исправится, и Ирочка прощала ему все. Так дело тянулось лет пять, пока Корольков не наткнулся на одну очень пожилую вдову с рябым безобразным лицом и ястребиными глазами; она не только женила его на себе, но совсем придавила и загнала.

Ирочка опять осталась одна, на полной своей воле и, занятая своими личными делами, как-то не замечала, что делалось в родной семье, которая после смерти генеральши расползлась в разные стороны. Братья давно кончили курс в университете и поступили на службу; одна сестра умерла от тифа, другая рассорилась с отцом и поступила в гувернантки к богатому купцу. Генерал Касаткин давно махнул на детей рукой и продолжал свою «оппозицию», как он называл водку. В одно прекрасное утро старый генерал за стаканом крепкого чая отдал свою душу богу, и Ирочка осталась одна.

Разрыв с Корольковым, смерть отца, свои под тридцать лет, а больше всего новый характер шестидесятых годов — все это, вместе взятое, заставило Ирочку крепко призадуматься. Казань ей надоела; все кругом было точно пропитано самыми тяжелыми воспоминаниями: недавние идеальные люди превратились в буржуа и открещивались от увлечений юности; общество преследовало то, чему недавно само же поклонялось, впереди нигде не видно было проблесков лучшего будущего. Но Ирочка надеялась на осуществление своих идеалов, хотя кругом нее все представляло самую печальную картину разрушения; она решилась ехать в Петербург, где вместе с работой надеялась встретить и настоящих хороших людей.

В Петербурге она встретила людей с такими же недостатками, как и в Казани, и перебивалась целых десять лет, переходя от одной профессии к другой. И здесь ее преследовали те же неудачи, как в Казани: люди, с которыми она сходилась близко, всегда кончали тем, что обманывали ее более или менее наглым образом. Каждый раз после такого случая Ирочка давала себе слово, что уже в следующий раз ничего подобного не повторится. Ирочка одолела три новых языка и жила переводами, не отказываясь ни от какой работы: была корректором, ретушером, служила в книжном магазине, открывала какую-то мастерскую — словом, все было испробовано. Но, несмотря на все эти испытания, она оставалась прежней толстушкой, с неизменным румянцем на щеках, и оставалась слепо верующей в свое дело и в тех людей, которые для нее в дни юности были окружены ореолом героев. Свои личные дела она не смешивала с тем направлением, в котором кружилась с детства. На ее глазах недавние герои развенчивались, уступая место другим; идеи старели и заменялись новыми; жизнь создавала новые идеалы, типы и средства. Ирочка ничего не хотела знать, и, присутствуя при медленном вымирании деятелей и идей начала шестидесятых годов, она даже не допускала мысли, что прежние «дети» превратились в «отцов», давно полиняли, выветрились и износились.

Несмотря на все толчки и передряги, Ирочка все еще верила в «людей слова». Только семидесятые годы заставили ее оглянуться назад и сравнить это шумное прошлое с настоящим. Странно, Ирочка не понимала народившихся «детей», не признававших ни шумных сходок, ни полуночных горячих бесед, ни даже заветных книжек. Эти новые «дети» пугали Ирочку своей молчаливостью. Таким образом, похоронив движение шестидесятых годов, Ирочка сознавала только одно, что она в Петербурге лишняя, что ей тут нет места, и уехала на Урал.

IV

— Вот и Вогульский… — проговорил Шипицын, когда они въехали на открытую вершину одной горы.

— А? Что?! — проговорила Ираида Филатьевна, просыпаясь от своих воспоминаний и останавливая взмыленную лошадь.

— Говорю: Вогульский… Вот, в ложбинке, налево.

Было часов восемь утра; солнце залило горы ярким, ослепительным светом, и из общей массы зелени прииск Вогульский выделялся неправильной, ярко желтевшей заплатой. До него оставалось всего версты три-четыре. Направо, на самом горизонте синим дымком курился прииск Копчик. Ираида Филатьевна подобрала поводья и долго смотрела на зеленую даль, на эту чудную воздушную перспективу, прозрачную глубину, в которой тонул лес, горы и самое небо, едва тронутое легкими серебристыми облачками.

— Денег-то Хомутов добыл на Вогульском целую уйму, — тихо говорил Шипицын, стараясь удержать вороную лошадь, которая тянула в сторону, к зеленой траве. — В прошлом году зашиб тысяч пятьсот… Да-с. Плакали мои денежки…

— Как так?

— Да ведь он на мои деньги разведки-то производил, разбойник… Как же! Не поручись тогда я за него, ведь шабаш бы Хомутову. Ох-хо-хо… Вот и Копчик тоже, и Талый…

Они осторожно начали спускаться под гору. Лошади почуяли жилье и весело фыркали, мотая головами. Ираида Филатьевна поправилась в седле, встряхнула шлейф своей амазонки от насевшей на него пыли и точно вся замерла на какой-то одной мысли. Вся краска сбежала с ее полного лица, сочные алые губы сложились твердо и уверенно, глаза смотрели вдаль смело и вызывающе, точно отыскивая своего противника. Ираида Филатьевна чувствовала, как замерло ее сорокалетнее сердце, когда она завидела вдали контору на Вогульском: там Настенька, от которой разделяло их всего каких-нибудь четыре версты. Скорее, скорее…

Они спустились в глубокую лощину, затянутую чахлым ивняком, ольхой, кустами смородины и черемухи. Во всем чувствовалась близость прииска: в стороне ходили спутанные лошади, глухо позванивая медными боталами; в одном месте, на лесной прогалинке, трава была скошена только что сегодня утром, и от нее остался зеленый след по дороге; в пыли валялись пучки не успевшей завянуть травы и уже свернувшие свои лепестки помятые цветы; деревья были вырублены, там и сям валялись кучи порыжелого прошлогоднего хворосту и зеленые ветви молодых берез. Скоро из-за редкого елового подседа глянул и самый прииск; из-за мелькавшей сетки деревьев можно было рассмотреть глубокую шахту в горе, напротив — дробильную машину, которая молола золотосодержащий кварц, затем две золотопромывательных машины, катившиеся таратайки и кучки рабочих, которые красиво пестрили общий желтый фон прииска.

— Вы подождите здесь с полчаса, — говорила Ираида Филатьевна, подбирая поводья. — А потом и приезжайте прямо в контору…

— Хорошо-с… — смиренно отозвался Шипицын, теряя прежнюю бодрость. — Будьте спокойны-с, — прибавил он, не зная к чему.

В каких-нибудь пять минут иноходец принес Ираиду Филатьевну на другую сторону прииска и стрелой влетел на взлобочек, на котором красовалась новая контора с низкой тесовой крышей и крошечными окошечками. Рабочие с удивлением проводили глазами амазонку и отпустили несколько приличных случаю иронических замечаний…

Ираида Филатьевна, подъезжая к конторе, заметила в одном окне чье-то молодое, румяное бойкое лицо, но не могла разобрать: мальчик это или девочка. На топот лошади из людской выскочили два конюха и приняли лошадь; на крыльце конторы показался какой-то седенький старичок в потертой и порыжевшей плисовой визитке.

— Могу я видеть господина Хомутова? — спрашивала Ираида Филатьевна, инстинктивно принимая позу светской дамы.

Старичок замялся, но его вывел из затруднения молодой человек, показавшийся из ближайшей двери.

— Я сейчас их спрошу, — проговорил он, исчезая в другой двери, выходившей тоже на крыльцо.

Молодой человек не заставил себя ждать и, появившись снова на крыльце и встряхнув волосами, проговорил:

— Пожалуйте… вот сюда-с.

Комната, куда вошла Ираида Филатьевна, была убрана очень роскошно для прииска: пол был закрыт бухарским ковром, стены оклеены новенькими обоями, у окна стояла ореховая дорогая конторка, заваленная бумагами и письменными принадлежностями; в одном углу, прикрытая легкими ширмами, стояла кровать, в другом — мраморный умывальник. Навстречу вошедшей Ираиде Филатьевне поднялся из-за письменного стола высокий, плечистый господин лет под шестьдесят, с свежим, румяным скуластым лицом, узким белым лбом, остриженными под гребенку волосами и узкими темными глазами. Вся фигура так и резала глаз своим полуазиатским происхождением, несмотря на крахмаленную сорочку в безукоризненную летнюю пару из чечунчи.

— Касаткина… — задыхаясь, проговорила Ираида Филатьевна; у ней в глазах рябило и металось пестрое пятно, которое выделялось за конторкой: это, без сомнения, была сама Настенька, одетая в малороссийский костюм.

— Очень приятно… — немного хрипло проговорил Хомутов, и, смерив амазонку с ног до головы, он прибавил, подавая стул — Чему обязан видеть вас, madame?..

— Мне нужно переговорить с вами по одному очень важному делу…

Ираида Филатьевна остановилась и показала глазами на расшитое красными и синими узорами пятно; девушка поняла этот взгляд, порывисто поднялась с места и легкой походкой вышла из комнаты, кокетливо постукивая французскими каблуками сафьянных туфель. Как сквозь туман, для Ираиды Филатьевны промелькнуло миловидное характерное лицо с темными, опушенными густыми ресницами глазами, вздернутым, капризным носиком, пухлыми губками и тяжелой русой косой. Ираида Филатьевна должна была перевести дух, прежде чем могла что-нибудь сказать.

— Не хотите ли чаю? — предлагал Хомутов с вежливостью настоящего джентльмена.

— Нет, благодарю вас… — почти шепотом ответила Ираида Филатьевна, чувствуя, как все лицо ей залило яркой краской.

— Позвольте… — заговорил Хомутов, стараясь что-то припомнить. — Касаткина… Касаткина… Вы не дочь ли генерала Касаткина?

— Да.

— Ах, очень приятно, — уже совершенно развязно проговорил Хомутов, и по его толстым губам проползла чуть заметная улыбка. — Так это вы на Коковинском у французов живете?

— Да, я служу у monsieur Пажона переводчицей.

— Так-с… да. О-чень приятно… — лениво и нахально протянул Хомутов, еще раз оглядывая свою собеседницу.

Хомутов не был злым человеком по природе, но Касаткина в его глазах была просто «пажонова наложница», и, следовательно, церемониться с ней было нечего. «Видали мы этаких-то генеральских дочерей на своем веку даже очень достаточно», — думал он, нахально рассматривая полную фигуру своей гостьи.

— Я приехала взять от вас Настеньку… — уже спокойно проговорила Ираида Филатьевна, сжимая одну перчатку. — Вы, конечно, согласитесь со мной, что такой молодой девушке не совсем удобно жить на прииске исключительно в мужском обществе…

— Вот как!.. — процедил Хомутов, не ожидавший такого оборота дела. — Для чего же вам она понадобилась?

— Это уж мое дело, и вы, как честный человек, должны согласиться со мной. Девочка погибнет у вас…

— Так-с… Гм! Погибнет… А у вас ей веселее, что ли, будет? Вот вы, слава богу, живете и не погибаете…

— Я… — вспыхнула Ираида Филатьевна. — Я совсем другое дело. Мне сорок лет, и я могу располагать своей судьбой, как хочу. Одним словом, это совершенно лишний разговор, и я желаю знать только одно: отпустите вы Настеньку со мной или нет?

— А позвольте узнать, госпожа, по какому вы праву можете требовать от меня Настеньку?

— Если вы хотите знать, я действую по желанию и просьбе Якова Порфирыча…

— Ха-ха-ха! — залился Хомутов, поднимая плечи. — За сколько же он продал Настеньку вашим французам?..

— Милостивый государь, вы забываетесь!.. — закричала Ираида Филатьевна, вскакивая с места, бледная, как полотно. — Я сумею заставить вас замолчать… Да!.. Вы думаете, что я — женщина, совершенно одна в вашей конторе, следовательно, со мной можно делать все, что угодно… Вы ошибаетесь и жестоко заплатите за свою дерзость!..

— Ну, ну, извините, барынька… — заговорил Хомутов, превращаясь опять в джентльмена. — Право, извините… Я ведь не злой человек. Не хотите ли лучше чайку?.. За самоварчиком и покалякали бы…

— Вы, кажется, хотите отделаться от меня шутками?

— Совсем нет… Я говорю серьезно. Видите ли, я даже хотел нарочно заехать к вам, на Коковинский, чтобы познакомиться с вами.

— Со мной?

— Да, с вами…

Хомутов проговорил последнюю фразу с такой добродушной откровенностью, что весь гнев Ираиды Филатьевны как-то сразу прошел, и она только подумала про себя: «Или этот Хомутов действительно добродушный человек, или самая тонкая бестия».

— Нет, право бы, самоварчик? Не хотите? Ну, как знаете… А с дороги оно было бы даже очень интересно, ведь тридцать верст тоже проехали, да еще верхом.

— Нет, благодарю вас. Я очень тороплюсь… Пожалуйста, не задерживайте меня!

— Вот вы опять и сердитесь?.. Я к вам ото всей души, а вы… Ну, однако, об деле-то надо говорить. Видите ли, какая штука: я вдовец, мне под шестьдесят, но я еще в силах (Хомутов повел своими могучими плечами)… Хорошо-с… Только Настенька мне все-таки не пара, да и свои сыновья подросли, пожалуй, и до греха недолго… Вы не подумайте, что я ее соблазнял или обольщал… Ни-ни!.. Сама пришла… Ей-богу! Да вот спросите ее, она сама вам расскажет. Ну-с, так выходит, что эта самая Настенька даже мне в тягость, да и пред сыновьями совестно…

— Еще бы: вам шестьдесят, а девочке пятнадцать! Это просто варварство…

— Ах, право, как это вы круто разговариваете!.. Право, чайку бы? Ну, не буду, не буду, только не гневайтесь… Не хотите ли курить?

Ираида Филатьевна достала из кармана портсигар и закурила сигару; Хомутов молчал, подыскивая слова.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...