It has all been very interesting, или благопристойная смерть
Доехать по Северной линии метро до станции Хайгейт. Долго идти по петляющим меж холмов улицам. Остановиться перед глухой темно‑серой стеной. Прежде чем войти в ворота, остановиться, перевести дух и вспомнить ту Англию, которую знаешь с детства по Диккенсу, Булвер‑Литтону, Конан Дойлу и Голсуорси. Здесь, под густыми вязами и дубами (а впрочем, понятия не имею, как называется вся эта флора – нам, городским жителям, это ни к чему) она и похоронена, та самая настоящая викторианская Англия, которая была, правила миром и которой больше уже никогда не будет. Самое красивое из известных мне описаний Лондона принадлежит Иосифу Бродскому:
Город Лондон прекрасен, в нем всюду идут часы. Сердце может только отстать от Большого Бена. Темза катится к морю, разбухшая, точно вена, И буксиры в Челси дерут басы.
Так вот в Хайгейтском кладбище нет ничего похожего на хрестоматийный образ – ни воды, ни звуков, ни биения сердца, ни часов, которые в этом зачарованном королевстве совершенно не нужны. Часы здесь остановились в царствование последнего из Эдуардов или, быть может, последнего из Георгов – в общем, в те времена, когда Pax Britannica еще не распалась. С тех пор в старой, наиболее почтенной части кладбища больше не хоронят, ибо все пятьдесят тысяч участков со ста шестьюдесятью шестью тысячами захоронений заняты, и стук лопат не тревожит сон великой империи, над владениями которой (треть суши и девять десятых океана) никогда не заходило солнце. Некрополь заполнил все свои вакансии, перестал приносить доход и кормить многочисленный штат служителей. Век кладбища закончился, и город мертвых стал умирать. Всё здесь пришло в запустение, утонуло в густых, совсем не британского вида зарослях. Сочетание чопорных надгробий и буйной растительности – порядок и хаос, пристойность цивилизации и неприличие стихии – завораживает. Хайгейт – это какие‑то диковинные викторианские джунгли, невообразимая квинтэссенция киплингианства. Что‑то вроде Маугли в смокинге и Багиры с турнюром на гибкой спине. Или представьте себе Сомса Форсайта в головном уборе из перьев и пышной юбке из травы.
Столь вопиющее нарушение этикета почему‑то нисколько не нарушает общего впечатления благопристойности. Настоящих леди и настоящих джентльменов сконфузить невозможно, потому что они не утрачивают чувства собственного достоинства никогда и ни при каких обстоятельствах, и даже смерть не оправдание для inappropriate behavior [3]. Высшее и восхитительнейшее проявление британской благопристойности – знаменитая предсмертная фраза писательницы леди Монтегю: «It has all been very interesting»[4]. Дай Бог всякому попрощаться с прожитой жизнью столь же достойным и учтивым образом.
Викторианские джунгли
Кладбище было создано в 1839 году, в самом начале правления королевы Виктории, как место упокоения для приличных людей, которые могли позволить себе заплатить 10 фунтов за одинарную могилу, 94 фунта за семейную или 5000 фунтов за великолепный мавзолей. Столь высокая плата обеспечивала эксклюзивность клуба. Разумеется, от нуворишей и торгашей было не уберечься, но в викторианском обществе к деньгам относились с уважением, за выдающиеся успехи в коммерции ее величество жаловало выскочек рыцарским званием и даже возводило в пэры. А иноверцев на Хайгейте хоронили у стенки, в неосвященной земле, подальше от пристойного общества. Именно так, в дальнем углу и без креста, лежит великий Майкл Фарадей, принадлежавший к презренной секте сандеманианцев.
Скромная могила великого Фарадея, члена шотландской секты, возмущавшей добропорядочных членов общества своими обрядами – в особенности пристрастием к публичному омовению ног
Сто лет назад вид ухоженного, вылизанного Хайгейта у человека с воображением наверняка вызывал тоску и отвращение. Все эти стандартные каменные урны и казенно скорбящие ангелы олицетворяли убожество фантазии покойников: членов парламента, судей, генералов, банкиров, их агрессивное стремление во что бы то ни стало, даже после смерти, не выделяться. Но для застегнутого на все пуговицы общества жизненно необходимо некоторое, тщательно дозированное количество чудаков. Викторианская эксцентричность прославлена не меньше, чем пресловутая сдержанность. Не обошлось без сумасбродств (впрочем, не выходящих за рамки благопристойности) и на Хайгейте. Британские чудачества, в общем, известны и осенены данью традиции. Самое почтенное из них – любовь к животным. Вот почему среди кельтских крестов и облупленных гипсовых Спасителей нет‑нет да и вылезет каменная морда любимой собаки или кошки. Самый знаменитый из хайгейтских псов – огромный дог кулачного бойца Тома Сэйерса (1826 – 1865), кумира лондонской публики. Когда боксер умер, его провожала на кладбище десятитысячная толпа, а во главе траурной процессии в гордом одиночестве ехала в карете любимая собака покойного. От Тома Сэйерса на памятнике только профиль, собака же высечена в полный рост. Да что собака! На могиле владельца зверинца Джорджа Вумвелла (1788‑1850) дремлет его любимый лев Нерон, славившийся при жизни благоразумием и мирным нравом, да к тому же наверняка принесший своему хозяину немало прибыли. Еще причудливее смотрится проявление признательности придворного живодера мистера Джона Атчелера, который велел установить на своей могиле изваяние коня – в обязанности покойного входило умерщвлять состарившихся или выбракованных обитателей королевских конюшен. И вот призрак этих несчастных холстомеров сто пятьдесят лет стоит над скелетом своего убийцы и всё стучит, стучит каменным копытом в крышку его гроба. Так ему, Джону Атчелеру, и надо. Как люди‑чудаки своими выходками расцвечивали монохромность викторианского общества, так и надгробья‑чудаки оживляют серый город мертвецов. Именно эти немногочисленные скульптурные безумства – нелепое гранитное фортепиано на могиле пианиста, тяжеленныq воздушный шар на могиле аэронавта, теннисная ракетка на могиле фабриканта – заставляют посетителя вздрагивать, напоминая о том, что вокруг него тесной, невидимой толпой стоят сто шестьдесят тысяч человек, которые раньше были живы, а теперь обретаются неизвестно где и, возможно, смотрят сейчас на досужего зеваку своими умудренными тайной смерти глазами.
Впечатляют не только скульптурные безумства, но еще и надписи. Это особый вид литературного творчества, часто рассказывающий об ушедшем времени и его обитателях больше, чем сами изваяния. На хайгейтских стелах, как положено, по большей части встречаются краткие CV и приветы от родственников. А также стихи – в основном неважного, «кладбищенского» качества. Но попадаются и маленькие шедевры. Например, четверостишье, высеченное на памятнике профессора‑атеиста:
Я не был, а потом я стал. Живу, работаю, люблю. Любил, работал. Перестал. Ничуть об этом не скорблю.
Ни одно мало‑мальски известное кладбище не обходится без знаменитостей. Когда некрополь переполняется и перестает функционировать, от бульдозера эту бесполезную зону отчуждения может спасти только магия громких имен, священных для потомства. Чем в конце концов заканчивается, понятно: цены на недвижимость дорастают до отметки, делающей сентиментальность глупым расточительством, и тогда самых прославленных покойников перезахоранивают, а всех прочих оставляют лежать, где лежали, но уже без памятников и надгробий. Хайгейт пока еще держится – в значительной степени благодаря двум‑трем именам, из‑за которых кладбище непременно присутствует во всех путеводителях. Тут есть звезды, так сказать, местного значения – те, кто был славен при жизни и совершенно забыт теперь. Например, легендарный полиглот Луи Прево, который, как явствует из надписи на памятнике, говорил «более чем на сорока языках». Или виртуоз хирургии Роберт Листон, впервые применивший наркоз и умевший произвести ампутацию ноги за тридцать секунд. Или истинный изобретатель кинематографии Вильям Фриз‑Грин, славу которого похитили коварные братья‑французы. Впрочем, эти могилы не в счет, им Хайгейт не спасти.
Другое дело – фамильные захоронения семейств Диккенс и Голсуорси. Эти имена способны наполнить благоговением сердце любого британского Лопахина, вырубателя вишневых садов. Беда в том, что оба титана в Хайгейте присутствуют, как теперь говорят, виртуально. Прах Чарльза Диккенса по воле королевы Виктории покоится в Вестминстерском аббатстве, а имя на хайгейтской стеле – произвол брошеной жены Кэтрин, которая пожелала хотя бы посмертно восстановить разрушенную семью. Не верьте и надписи на могиле Джона Голсуорси. Его пепел, согласно завещанию, развеян над полями Сассекса, а здесь, на том самом кладбище, где хоронили Форсайтов, от писателя остались лишь буквы, вырезанные в граните. Отсутствие наХайгейте останков Диккенса и Голсуорси, пожалуй, символично. Хайгейт задумывался как кладбище не для гениев, а для надежной опоры престола, для богобоязненной буржуазии, для верхушки миддл‑класса, то есть для самой английской из Англии. Тем чуднее, что главная звезда некрополя, его добрый ангел‑хранитель – не англичанин, не христианин и к тому же лютый враг буржуазии. Здесь, в новой части кладбища, похоронен основоположник коммунизма Карл‑Хайнрих Маркс. Если местный муниципалитет завтра объявит, что Хайгейтское кладбище ликвидируется из‑за нехватки средств, можно не сомневаться, что великий Китай и менее великая, но еще более верная марксизму Северная Корея немедленно возьмут викторианский заповедник на свое иждивение. Да и сегодня могильщик капитализма является главным кормильцем для своих соседей‑эксплуататоров. Именно к нему, грозному и бородатому, приезжают делегации и индивидуальные паломники. И каждый платит кладбищу за вход. У памятника Марксу всегда живые цветы – об этом я когда‑то слышал не то на уроке обществоведения, не то на классном часе. Приехал через много лет, убедился: истинная правда[5]. Торжество немецкого иммигранта над современниками еще нагляднее по контрасту с соседней могилой – непримиримого марксова врага, философа Герберта Спенсера, который при жизни был куда славнее и влиятельнее, а теперь исполняет роль гарнира при могиле № 1 и поминается разве что в любимой хай‑гейтской шутке, обыгрывающей название популярной сети универмагов: «Маркс энд Спенсер». (Впрочем, в британских некрополях парадоксальность посмертного соседства – вещь обычная. В Вестминстере, например, Мария Кровавая и Елизавета Великая лежат в одном саркофаге, хотя, как известно, первая усердно истребляла протестантов, а вторая столь же истово изводила католиков.)
Памятник Марксу, пожалуй, хорош. В нем есть и мощь, и трагизм, и энергетика, так что в памяти возникает не портрет с первомайской демонстрации, а живой человек, так драматично повлиявший на ход мировой истории и в том числе на нашу с вами жизнь. Карл‑Хайнрих был человеком сильных страстей. Рассказывали ли вам в школе, что в юности он дрался на дуэли и что над левым глазом у него остался сабельный шрам? Что последние главы «Капитала» он писал стоя (не мог сидеть из‑за фурункулов на седалище) и грозно приговаривал: «Ну, попомнит буржуазия мои чирьи»? Что он очень гордился аристократическим происхождением жены и настоял, чтобы на визитной карточке у нее было написано: «урожденная баронесса фон Вестфален»? Что основоположник сделал своей экономке Хелен Демут ребенка и что Энгельс, настоящий друг, объявил виновником себя? Что ради спокойствия фрау Маркс младенца отдали в чужие руки? И что теперь все трое – и Карл, и Женни, и Хелен – мирно лежат под одной плитой? А еще здесь покоится урна с пеплом любимой дочери философа Элеоноры, которая отравилась из‑за несчастной любви. Много лет этот сосуд простоял в штаб‑квартире британских коммунистов, потом был арестован полицией и переместился в хранилище Скотленд‑Ярда. Воссоединение с семьей состоялось лишь в 1954 году, когда Марксов переселили с одного кладбищенского участка на другой, более престижный. Не надо было этого делать. Покой мертвых нарушать ни в коем случае нельзя. Мудрые жители древнего Китая хорошо это понимали и за вскрытие могил карали смертной казнью. Какой бы важной ни казалась живущим цель эксгумации, всё равно трогать покойников не стоит – только сделаете хуже и им, и себе. Взять хоть Маркса. Пока коммунисты не решили его возвеличить, собрав деньги на перезахоронение и монумент, дела у марксизма были в полном порядке. Он триумфально шествовал по континентам, очаровал треть населения Земли и объединил почти всех пролетариев. Но стоило святотатственно вторгнуться в подземное обиталище Карла‑Хайнриха, и на головы его последователей обрушились напасти одна ужасней другой: сначала разгром сталинизма и венгерский мятеж, потом конец Великой дружбы СССР и КНР, двух главных социалистических держав, et cetera, et cetera вплоть до полного краха коммунистической идеологии. История Хайгейтского кладбища богата эпизодами, демонстрирующими вред и тщету эксгумаций. Скандальнейшая из них произошла в декабре 1907 года, когда из земли извлекли гроб некоего Томаса Дрюса. Невестка и внук этого торговца с Бейкер‑стрит, умершего почти полувеком ранее, утверждали, что под именем Дрюса скрывался герцог Портлендский, известный чудак и мизантроп, который якобы прорыл из своего дворца подземный ход на Бейкер‑стрит и в течение долгих лет имел две семьи и вел двойную жизнь: пэра‑миллионера и скромного лавочника. Спор, разумеется, возник из‑за права на наследство. Дрюсы десять лет судились, добиваясь санкции на извлечение гроба. Добились. И что же? В могиле лежал не герцог, а плебей. Для одних участников скверной затеи дело закончилось сумасшедшим домом, для других тюрьмой, для третьих бегством из страны. Что же до бедного, безвинно потревоженного Томаса, то у меня имеется гипотеза на сей счет, но о ней чуть позже. Сначала поговорим о странностях любви. Жил‑был художник‑прерафаэлит Данте Гэбриэл Россетти. Он безумно любил очень красивую девушку с волосами цвета испанского золота, звали ее Элизабет Сиддал. Для кружка прерафаэлитов Элизабет была богиней красоты, и почти все они запечатлели ее на своих полотнах. Самое знаменитое, растиражированное уже чуть ли не до конфетных коробок, – «Офелия» кисти Джона Эверетта Миллеса. Элизабет позировала, часами лежа в ванне, среди цветов. Простудилась, заболела чахоткой, стала медленно угасать. Умерла молодой – вскоре после того, как Данте Россетти на ней женился. Безутешный живописец положил в гроб пухлую рукопись своих стихов, посвященных любимой. Это был необычайно – до китча – красивый жест, совершенно в духе прерафаэлитизма. Но шли годы, воспоминания о любви поблекли, а кроме того Россетти решил, что он все‑таки в первую очередь поэт, а не художник, и ему ужасно захотелось издать свои лучшие стихи. Так произошла самая жуткая из хайгейтских эксгумаций. Глубокой ночью при свете костра и масляных ламп разрыли землю, открыли крышку гроба. Очевидцы говорят, что Элизабет за семь лет не истлела и лежала, всё еще похожая на Офелию. Рука в перчатке осторожно отвела в сторону знаменитые золотистые пряди, взяла листки, лежавшие близ мертвого лица, и покойницу упрятали обратно. Вся эта история, конечно же, послужила отличной рекламой для книги. Только вот поэтической славы автору стяжать не удалось – стихи были жестоко раскритикованы газетчиками. Россетти лишился сна и покоя, весь остаток жизни терзался угрызениями совести, а когда умер, велел похоронить себя не в семейной могиле, а подальше от Хайгейта, вселявшего в него мистический страх.
Что за рассказ о кладбище без поминания жути и нежити. Пятьдесят тысяч заросших травой и кустами могил (и ни единой живой души – во всяком случае, в старой части кладбища, куда не попадешь без сопровождающего) уже сами по себе являют зрелище неуютное. Даже в дневное время здесь царит абсолютная, противоестественная тишина. Старые деревья так тесно сдвинули свои кроны, что уже в нескольких шагах от аллеи очертания надгробий тонут в полумраке. Идешь и физически ощущаешь на себе пристальный взгляд множества глаз. В двадцатом веке Хайгейт обветшал и одичал. Когда сюда перестали ходить люди, здесь расплодились редкие для городской черты птицы, ежи, даже лисы. Ну, птички и ежики, это ладно, нестрашно, а вот на лисицах задержимся. Мне как японисту очень хорошо известно, что лисица – зверь непростой. По‑японски он называется «кицунэ» и вызывает у храбрых потомков самураев суеверный ужас. Всякому японцу известно, что кицунэ – это оборотень, который способен прикидываться человеком и выкидывать всякие кошмарные штуки. Он похож на европейского вервольфа, только гораздо хитрей и изощренней. Поэтому встреча с кладбищенской лисицей ничего хорошего не сулит. Особенно если это не обычное кладбище, а Хайгейт, где в свое время так увлекались эксгумациями. Ну, ладно еще выплывет из‑за поворота фальшивый герцог Портлендский, укоризненно потрясет седыми бакенбардами, щелкнет крышкой от серебряных часов и прошествует себе дальше. Все‑таки коммерсант, солидный человек. А если из‑за позеленевшего от мха склепа выглянет золотоволосая красавица с потухшими очами и тихо прошелестит: «Give me back my poems»?[6]И уж совсем жутко делается, когда представишь косматый призрак растревоженного Карла Маркса в мертвенном свете луны. Призрак бродит по Европе… Бр‑р‑р. Не будем забывать и о том, что именно здесь скорее всего похоронен кровожадный Джек‑Потрошитель, так и не найденный лондонской полицией. Этот кромсатель уайтче‑пельских проституток, судя по имеющимся уликам, принадлежал к хорошему обществу. А раз так, то где же еще ему было найти покой, если не на Хайгейте? Только вот могла ли такая душа упокоиться, хоть бы даже и после смерти? Это еще не все. В библиотеке Лондонской мэрии я наткнулся на книгу о хайгейтских вампирах, которые лет тридцать назад расплодились в здешних кущах. Автор книги приводит выдержки из газет, в которых говорится об оторванных головах и прокушенных артериях. Но больше всего меня впечатлило не смакование ужасов, а незатейливые свидетельства местных жителей. «Я возвращался с работы домой. Было примерно полдесятого вечера. Шел по Свейнз‑лейн вдоль кладбища… Вдруг вижу – мне навстречу быстро скользит какая‑то фигура, совершенно бесшумно. Я ужасно испугался. А потом гляжу – никакой фигуры уже нет…» («Хэмпстед энд Хайгейт экспресс», 20 марта 1970 года.) Выдумки желтой прессы, думал я, сидя в светлом читальном зале. С удовлетворением прочитал в другой, более благоразумной книжке, что в семидесятые годы на кладбище стали наведываться борцы с вурдалаками – вскрыли несколько могил, пронзили сердца покойников осиновыми колами. Кто‑то из гоустбастеров даже угодил за это в тюрьму. Так им, вандалам, и надо, решил я, окончательно успокоившись. Но, попав на кладбище, я увидел, что входы в некоторые склепы старательно заложены кирпичом, и снова вспомнил нехорошую книжку. Ее автор писал, что двери нескольких особенно подозрительных гробниц замурованы.
Нет, в самом деле, зачем их замуровали?
Слава богу, я был не один, меня сопровождал туземец, местный хранитель и смотритель. Этот седовласый джентльмен, член общества «Друзья Хайгейтского кладбища», за небольшое пожертвование согласился провести меня в дальний, почти нехоженый конец некрополя. Мне хотелось побывать на могиле чудака по имени Джеймс Холмен, который, будучи совершенно слепым, отправился в кругосветное путешествие и написал книгу о том, что он слышал, обонял и осязал в заморских странах. Показав на замурованный склеп, я игриво спросил провожатого, правда ли, что это профилактическая мера против вампиров. Мой чичероне, до сей минуты весьма разговорчивый, вдруг замолчал. Ответил не сразу и как‑то очень коротко: «Чушь. Идемте дальше». Он как‑то вдруг помрачнел, отвел взгляд. Да еще не то причмокнул, не то цыкнул зубом. Вероятно, это был английский юмор, но день клонился к вечеру, от могил веяло холодом, над камнями начинал клубиться туман… Я огляделся по сторонам и вдруг увидел, что из‑за куста на меня пристально смотрит низкорослый, коренастый старик с по‑бульдожьи брыластыми щеками и дряблым подбородком. Готов поклясться, что секунду назад его там не было! Незнакомец сглотнул, провел рукой по коротко стриженным седым волосам, его черные глаза прищурились, блеснули, и мне стало здорово не по себе. Кое‑как распрощавшись с гидом, я направился к выходу, уговаривая себя не оглядываться – в конце концов, что за ребячество! Но шаги сами собой делались все длиннее, все быстрее.
МАТЕРИЯ ПЕРВИЧНА
Мавр беззвучно двигался за бородатым мужчиной. Тот, кажется, что‑то почувствовал – с каждой секундой ускорял шаг, но это были пустяки. Главное не ошибиться. Поглядывая на пугливо вжатый в плечи затылок позднего посетителя, Мавр быстро всасывал воздух сверхчуткими ноздрями. Русский! Это хорошо, это просто замечательно. Чудесная, аппетитнейшая нация! Вкуснее них разве что северокорейцы! Ну‑ка, ну‑ка, что еще? Некрещеный. Хорошо! Не ходит в церковь. Значит, материалист? Отлично! Был членом Коммунистического Союза Молодежи. С 1971 до 1984‑го. М‑м‑м, превосходно! В невесомом скачке Мавр перелетел через каменного ангела и возбужденно чмокнул, предвкушая, как захрустят под зубами упругие позвонки, как горячими толчками защекочет нёбо кровь. Только не увлекаться, не высосать всю до донышка. Это будет глупый мелкобуржуазный эгоизм. Многообещающий посетитель пулей вылетел за ворота и облегченно перевел дух. Пошел вдоль стены, даже принялся насвистывать. Успокоился. Ну и славно. Сейчас адреналин у него сойдет, кровь утратит горьковатость, перестанет пениться. Мавр никогда не любил игристых вин. Он скользил над землей, отделенный от русского материалиста каменной стеной, которую мог преодолеть одним прыжком. Опыт научил: торопиться нельзя, это небезопасно. Насосешься какой‑нибудь дряни, а потом мучайся. В самом начале своей хайгейтской жизни, только‑только открыв, что материя нуждается в подпитке, Мавр неосторожно напился крови первого попавшегося буржуа, сдуру прогуливавшегося вдоль кладбища поздно ночью. Последствия были ужасны. То есть, с одной стороны, гипотеза подтвердилась: процесс разложения повернул вспять и материя полностью восстановилась, но нравственно‑психологический эффект поверг Мавра в настоящую панику. Сознание раскисло, разнюнилось, подточенное гнилой филистерской моралью. Появились мысли, которыми он при жизни ни разу не задавался. Например, как он мог взять на себя такую чудовищную ответственность? Ведь понимал, что за гремучую смесь заваривает в своем кабинете. Не лучше ли было обратить свою интеллектуальную мощь на что‑нибудь менее разрушительное? Разве не тошнило его всю жизнь от так называемых народных вожаков и всякого рода революционериков – жадных до власти, безжалостных, самовлюбленных? Разве он не понимал, что такое диктатура пролетариата? Не пришел в ужас от массовых расстрелов Парижской коммуны? Зачем же тогда он потратил столько лет и столько сил, чтобы приблизить кровавое торжество социалистической революции? Неужто из‑за одних только фурункулов на заднице и злобы на пиявок‑кредиторов? Никогда еще ему не было так скверно. Но могучая воля возобладала над отравой буржуазности, и впредь Мавр стал разборчивей в выборе пищи. О, беспринципность и всеядность стали причиной гибели многих, слишком многих лжематериалистов, не выдержавших испытания. Участь всех этих оппортунистов, без малейшего исключения, была печальна. Они – те, кто верил в первичность материи и потому был привязан к ней намертво, – делились на две категории. Во‑первых, мягкотелые либералы вроде бедняжки Женни. Как он мечтал после своих похорон вновь оказаться рядом с ней, с единственным по‑настоящему близким человеком, принимавшим его целиком и всё ему прощавшим. Но вместо Женни его ждали в могиле одни лишь кости. Нет, она не могла его предать, перекинувшись на сторону идеализма, это исключено. Женни искренне верила в то же, во что верил ее супруг, она никогда не умела притворяться. И, попав на кладбище, она, конечно же, быстро почувствовала, что без притока свежего гемоглобина белковая материя скоро распадется. Но Женни никогда не стала бы пить кровь – чересчур добренькая, плюс аристократические предрассудки: как это можно – укусить незнакомого человека за шею? Вот и иссохла, превратилась в Ничто, а значит все‑таки предала. Про служанку Ленхен и говорить нечего – в землю опустили бессмысленный кусок мертвого мяса. Темная, отсталая женщина. Поди, едва умерла, сразу же кинулась к своему боженьке вымаливать прощения для герра доктора. Вторая категория лжематериалистов – неразборчивые в средствах хапуги, пошедшие по стопам перерожденца и предателя рабочего класса Лассаля. Именно такие в двадцатом веке и погубили великое дело марксизма. Не в силах терпеть лишения и голод, они кидались на первого же посетителя и очень скоро, согласно законам диалектики, материя начинала главенствовать над их сознанием. Налакавшись классово чуждой крови, они сами превращались в добропорядочных буржуа, обрастали идеологическим жирком, начинали заигрывать с боженькой. Пройдет пара лет – глядишь, и нет былого материалиста, в могиле осталась одна тухлятина. Из долгожителей на Хайгейте кроме Мавра остался только Джек, но они уже больше ста лет не разговаривают и даже не здороваются. Поздоровайся с таким. Ты ему: «Good evening» – а в ответ слышишь: «Слава Люциферу!» Вот он, закономерный итог безмозглого прудонизма. Жалкие торопыги, не понимающие, что революцию не приблизишь мелкими провокациями и политическим терроризмом. Пока был жив, Джек кромсал несчастных лондонских шлюх, чтобы вызвать в трущобах погромы и народный бунт, который перерастет в анархистское восстание. Потом уайтчепельские сутенеры, не надеясь на полицию, сами выследили Потрошителя, без шума прирезали и кинули в сточную канаву – как жертву обычного ограбления. Когда новенького привезли сюда, соскучившийся по собеседникам Мавр пытался втолковать ему, что подобными методами классовое самосознание у пролетариата не пробудить. Какие приводил аргументы, какие примеры из истории! Только бисер метал. Эта свинья повадилась жрать свежую мертвечину и на этой почве быстро перековалась в сатанисты. Ох уж эти метания бунтарей из среднего класса! Сто двадцать лет без семьи, без единомышленников, без письменного стола. Тяжело, когда дух – тьфу, не дух, а сознание – привязано к материи. Всякое было: тощие годы, тучные годы. Начало было совсем скудное, будто и не умирал. Как всю жизнь провел в погоне за куском хлеба, так и здесь существовал впроголодь. Смерть материалиста – явление прозаическое, Мавр ее почти что и не заметил. Сидел дома, на Мейтленд‑парк‑роуд, в любимом кресле. Смотрел на огонь в камине, закашлялся. И что‑то лопнуло в груди. Хотел позвать дочь, но звука не получилось. Да и рот не открылся. Тусси сама вошла, минуты через две. Подошла, наклонилась и вдруг как закричит: «Мавр! Мавр! О Господи! Господи!» Только услышав, как дочь в его присутствии произносит это запрещенное слово, он понял, что произошло. Никакого страха не испытал, одно любопытство. Нуте‑ка, что дальше? Неужто к боженьке на судебное разбирательство? Черта с два! Вдруг увидел комнату сверху: плачет женщина, укутанный пледом старик свесил голову на грудь, по морщинистому подбородку течет слюна (свою знаменитую бороду он обрил еще полгода назад – надоела, только сфотографировался напоследок). Мавра потянуло еще выше, к самому потолку, но он строго прикрикнул на себя: «Сознание в отрыве от материи не существует!» – и в тот же миг снова оказался в собственном теле, совершенно онемевшем и неподвижном. Потом были похороны, преотвратные. Сколько раз он воображал, как его будут провожать в последний путь сотни тысяч пролетариев, как произнесут над катафалком пламенные речи и торжественные клятвы. Как же! Гроб был самый дешевый, за четыре с половиной фунта, венок такой, что лучше бы его вообще не было. На кладбище соизволили придти всего одиннадцать человек. Правда, Генерал сказал хорошую речь. Но когда, разойдясь, крикнул, что имя и труд усопшего переживут столетия, маловер Либкнехт поморщился, а кое‑кто даже усмехнулся – Мавр видел: после смерти зрение у него стало отменное, как в юные годы. Плакала одна Тусси. Ее, дуреху, было жалко. Внезапно Мавр увидел, как она умрет: запрокинув голову, выпьет синильную кислоту, а мужчина, который обещал уйти из жизни вместе с ней, пить яд не станет. Посмотрит на корчащуюся в предсмертных муках любовницу, брезгливо скривится и выйдет. Ему умирать рано – у него есть другая женщина, помоложе и покрасивей. Будто услышав безмолвное предостережение, дочь заревела в голос, так что конца речи Мавр толком не слышал. Генерал первым бросил на крышку гроба горсть земли. «Бр‑р‑р, только не к червям, – услышал его мысль покойник. – Сначала кремация, потом прах развеять над морем, и adieu». Старина Фридрих всегда был легкомысленным, ему не хватало настоящей твердости. Как он гордился своим воинственным прозвищем, не догадываясь, что все над ним подтрунивают. Хорош «Генерал» – неделю провоевал, а после только на лисью охоту катался, «дабы не растрачивать кавалерийские навыки». Чтобы дождаться победы пролетариата во всем мире, нужно иметь крепкие нервы и стальное терпение. Прах над морем для настоящего материалиста – непозволительная роскошь. А ведь было время, когда казалось, что ждать осталось недолго. На смену тощим годам пришли тучные. В самом захудалом уголке буржуазного кладбища всё чаще стали появляться посетители: сначала поодиночке, потом целыми делегациями. Чахлые букетики сменились венками с лентами чудесно‑сочного, кровавого оттенка, зазвучали разноязыкие речи, а потом свершилось триумфальное переселение в самый почетный квартал Хайгейта, увенчанное возведением памятника. В камне Мавр был увековечен таким, каким никогда не был при жизни: титаническим, грозным, богоподобным. Жаль, что чванный Спенсер не был материалистом и не досуществовал до этого великого дня, а то изгрыз бы свою могилу от зависти. Десятилетие за десятилетием Мавр питался как в лучшем ресторане. Бесшумно подкравшись к одиночному паломнику или затесавшись в толпу, не спеша принюхивался, выбирал объект поаппетитней и обстоятельно, без жадности лакомился. Бывало, приложится к одному, к другому, на десерт оставит какую‑нибудь социал‑демократку с затуманенным взглядом. И в каждой ранке оставит немножко своей слюны, чтобы укушенный вынес с Хайгейта частицу великого Карла. То‑то марксизм зашагал по миру! Но жадные до наживы лассальянцы предали дело пролетариата. Мавр понял это, еще когда члены коммунистических делегаций обзавелись дорогими габардиновыми пальто и отрастили мясистые щеки. В их крови всё явственней ощущался привкус жира, так что она стала трудноотличимой от крови какого‑нибудь банкира или брокера. А потом случилась катастрофа. Уже больше десяти лет Мавр существовал впроголодь. Делегации появлялись всё реже, одиночные материалисты и вовсе исчезли – теперь приходили одни туристы с фотоаппаратами, и каждому хотелось сняться, непременно держась за каменную бороду пролетарского Мессии. Последний раз по‑настоящему подкрепился, когда навещали кубинские товарищи. С голодухи напился до икоты густого креольского нектара, а потом долго отрыгивал долларовые закорючки – кровь жителей Острова Свободы оказалась зараженной микробами желтого дьявола. С тех пор прошло два месяца. За всё это время ни одного мало‑мальски съедобного материалиста. Активисты местного отделения компартии, ежедневно приносящие на могилу по красной гвоздичке, не в счет. Они все кусаны‑перекусаны, у них в жилах вместо крови одна Маврова слюна. Чтобы кожа не покрылась трупной зеленью и не рассохлись суставы, приходилось подкармливаться суррогатом. Но от этого, во‑первых, притуплялось рациональное мышление, а во‑вторых, в сединах начинала проступать мерзкая рыжина. Еще немного – и начнешь по ночам выть на луну. И вдруг настоящий русский! Лысый, с бородкой – совсем как тот, другой, что пришел на могилу сто лет назад с алой розой в руке. Ах, какая у него была кровь! В меру острая, с пикантной горчинкой, чуть‑чуть охлажденная. Мавр сдобрил ее своими ферментами, и она вскипела, запенилась, помчалась по артериям. «Наденька! – воскликнул русский, обращаясь к своей пучеглазой спутнице. – Идем назад, на съезд! Я покажу этим импотентам и политическим п'оституткам, что такое диалектика!» Возбудившись от сладостного воспоминания, Мавр взлетел на ограду и засеменил по ее гребню, готовый вспрыгнуть на закорки одинокому пешеходу. Момент был идеальный: на узкой дороге, зажатой между стенами обеих половин кладбища, было пусто – ни машин, ни велосипедистов. Последний, самый глубокий вдох перед прыжком. Стоп! Что это за гнусный запашок? Мавр часто‑часто задвигал широкими ноздрями. Не может быть! Строгий выговор с занесением в учетную карточку в 1982 году! Регулярная неуплата членских взносов! Спал на лекциях в Университете марксизма‑ленинизма! За кого – за кого он голосовал на выборах? Какая гадость! Мелкобуржуазное отребье, гнусный либералишка вроде четырежды рогатого осла Виллиха или ренегата Гервега! Тьфу! Мавра чуть не вытошнило – он брезгливо отвернулся и зажал нос. Надо же, чуть не напился отравы. Беднягу зашатало, близился голодный обморок. Но тут, на счастье, Мавр разглядел под ракитовым кустом суррогат. Взмыл в воздух, упал на тощую серо‑рыжую спину и впился зубами в мохнатый затылок. Урча и выплевывая клочки шерсти, стал сосать вязкую звериную кровь. Подумал с мрачной иронией: жалко, нет Генерала, он обожал лисью охоту. Ко всему привычная кладбищенская лисица стояла смирно – ждала, пока вампир насытится, и лишь боязливо прижимала к макушке изъеденные блохами уши.
КЛАДБИЩЕ ПЕР‑ЛАШЕЗ (ПАРИЖ)
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|