Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Voila une belle mort, или красивая смерть




 

 

Здесь чувствуешь себя Наполеоном на поле Аустерлица. Повсюду пир смерти, много бронзового оружия, картинно распростертых тел, и периодически возникает искушение воскликнуть: «Voila une belle mort!»[7]

Voila une belle cimetiere. Дело не в ухоженности и не в скульптурных красотах, а в абсолютном соответствии земле, в которой вырыты эти 70000 ям. Бродя по аллеям, ни на минуту не забываешь о том, что это французская земля, даже когда попадаешь в армянский или еврейский сектора. И если на Старом Донском кладбище в Москве возникает ощущение, что там похоронена прежняя, ушедшая Россия, то Франция кладбища Пер‑Лашез выглядит вполне живой и полной энергии. Может быть, дело в том, что это главный некрополь страны, а подобное место сродни фильтру: всё лишнее, примесное, несущественное уходит в землю; остается сухой остаток, формула национального своеобразия.

Франция – одна из немногих стран, чей образ у каждого складывается с детства. У меня такой же, как у большинства: д'Артаньян (он же Наполеон и Фанфан‑Тюльпан), великий магистр тамплиеров (он же граф Сен‑Жермен и граф Монте‑Кристо) и, конечно, Манон Леско (она же королева Марго и мадам Помпадур). Можно обозначить эту триаду и иначе, причем прямо по‑французски – слова понятны без перевода: aventure, mystere, amour. Клише, составленное из книг и фильмов, так прочно, что никакие сведения, полученные позднее, и даже личное знакомство с реальной Францией уже не способны этот образ изменить или хотя бы существенно дополнить. А главное, не хочется его менять. Настоящая, а не книжная Франция – такая же скучная, прозаическая страна, как все страны на свете; ее обитатели больше всего интересуются не любовью, приключениями и мистикой, а налогами, недвижимостью и ценами на бензин. Поэтому Пер‑Лашез – истинная отрада для франкофила, к числу которых относится 99% человечества за исключением разве что корсиканских и новокаледонских сепаратистов. На Пер‑Лашез ни бензина, ни налогов. Недвижимость, правда, представлена весьма наглядно, но метафизический смысл этого слова явно перевешивает его коммерческую составляющую.

Если всё же говорить о коммерции, то первый участок на Шароннском холме площадью в 17 гектаров был приобретен городом Парижем у частных владельцев 23 прериаля двенадцатого (и последнего) года Первой республики, то есть в 1804 году. Кладбища, располагавшиеся в городской черте, превратились в рассадники антисанитарии, посему мэрия распорядилась перевезти миллионы скелетов в Катакомбы, а для новых покойников учредила паркообразные некрополи в пригородах.

Поначалу кладбище нарекли Восточным, но прижилось другое название, нынешнее. Оно означает «Отец Лашез» – когда‑то здесь доживал свой век знаменитый Франсуа де ла Шез, духовник Короля‑Солнце.

В первые годы, как это обычно и бывает, мало кто хотел хоронить дорогих родственников в непрестижном захолустье, поэтому власти предприняли грамотный пиаровский ход: переселили на Пер‑Лашез некоторое количество «звезд». Начало было не вполне удачным – перезахоронение останков Луизы Лотарингской, ничем не выдающейся супруги ничем не выдающегося Генриха III, не сделало кладбище модным. Однако за что я больше всего люблю Францию – так это за то, что здесь с давних пор литература значила больше, чем монархия. Когда в 1817 году на Шароннский холм перенесли останки Абеляра, Лафонтена, Мольера и Бомарше, упокоение на Пер‑Лашез стало почитаться за высокую честь. Тогда‑то и было положено начало пер‑лашезовскому туризму.

Двести лет здесь закапывают в землю знаменитых и/или богатых покойников, поэтому такого количества достопримечательностей нет ни в одном другом некрополе мира.

Начну, пожалуй, с той, про которую детям советской страны рассказывали в школе – со Стены Федералов. Отлично помню школьный урок истории, посвященный столетию Парижской Коммуны: «Кровавая майская неделя», версальские палачи, мученики кладбища Пер‑Лашез. Вероятно, именно тогда я впервые услышал это название. Сегодня поражает не сам факт казни (в конце концов, коммунары, пока были в силе, тоже расстрелами не брезговали), а соединение несоединимого. Обычно Смерти доступ на погост закрыт. Умирают и убивают где‑то там, за оградой, в большом и опасном мире, а сюда привозят лишь бренные останки, уже распрощавшиеся с душой. На Пер‑Лашез же попахивает живой кровью, потому что здесь убивали много и шумно. Сначала в 1814 году, когда русские казаки перекололи засевших на холме кадетов военной школы. А потом в 1871 году, во времена Коммуны: французы несколько дней палили друг в друга, прячась между гробниц, и убили почти тысячу человек, но этого им показалось мало, и полторы сотни уцелевших революционеров были расстреляны майским утром у невысокой стенки. Теперь в этом секторе хоронят коммунистов, и венки на окрестных могилах почти сплошь красного цвета.

Никогда не видел на старинных кладбищах, у могил, которым сто или даже больше лет, такого количества живых цветов. Многих из тех, кто лежит на Пер‑Лашез, помнят и любят – должно быть, именно поэтому здесь совсем не страшно и даже не очень грустно.

Вот розы, хризантемы и лилии на респектабельно‑буржуазной гранитной плите, приютившей Эдит Пиаф и ее молодого мужа, греческого парикмахера, которого великая певица хотела сделать звездой эстрады, но не успела.

Моих скромных ботанических познаний не хватит, чтобы назвать всю флору, которой усыпана могила Ива Монтана и Симоны Синьоре. В этом изобилии чувствуется некоторая истеричность – у всех свежа в памяти недавняя история с эксгумацией тела Монтана. Некая Аврора Дроссар, 22 лет от роду, утверждала, что он – ее отец, и добилась‑таки генетической экспертизы через суд. Покойника достали, отщипнули кусочек, но анализ ДНК факта отцовства не подтвердил, и певца закопали обратно. Жалко Монтана. Я помню его молодым, красивым и всесоюзно любимым. «Когда поет далекий друг». А еще я помню фильм «Девочка ищет отца», и поэтому ненавидимую всем французским народом Аврору Дроссар мне жаль еще больше, чем Монтана. Ему‑то что, а каково теперь живется на свете ей, бедняжке?

Целая толпа людей деловито щелкают фотоаппаратами у памятника, украшенного красно‑белыми букетами, по цветам польского флага. Здесь усыпальница бессердечного Шопена. Бессердечного в том смысле, что композитор был похоронен без сердца, увезенного за тысячу километров отсюда, в варшавский костел.

Главное архитектурное сооружение кладбища – мавзолей графини Демидовой, пёе Строгановой, своими размерами и помпезностью очень похожий на новорусские дачи по‑над Рублевским шоссе. «Старые» русские тоже когда‑то были «новыми» русскими и хотели пускать пыль в глаза. Так что ничего нового под солнцем нет, в том числе и русских; что было, то и будет. Нуворусские новориши, какими были когда‑то и Демидовы со Строгановыми, со временем уяснят себе, что истинное богатство не в гигантомании, а во вдумчивости, и подлинная эффектность – та, что адресована не вовне, но внутрь.

Такова, например, усыпальница богача с почти русской фамилией Раймонда Русселя (1877 – 1933). Он писал стихи и прозу для собственного удовольствия, а в последние годы жизни увлекся шахматами. Похоронен один в 32‑местном склепе, по числу шахматных фигур. Если поломать голову над этим мудреным мессиджем, расшифровка получается примерно такая: здесь покоится король, растерявший в долгой и трудной партии всех своих пешек и слонов, но тем не менее одержавший победу.

Много времени у меня ушло на поиски захоронений двух иностранцев, которых мало кто навещает. Я еле нашел их среди тысяч и тысяч одинаковых табличек в колумбарии. «ISADORA DUNCAN. 1877‑1927. Ecole du Ballet de I'Operade Paris» и «NESTOR MAKHNO. 1889‑1934». Это были особенные люди. На протяжении всей жизни обоих, каждого на свой лад, сопровождали вспышки молний и раскаты грома. Теперь затаились двумя скромными квадратиками среди тихих, безвестных современников. Тоже своего рода мессидж, и разгадать его потрудней, чем русселевский.

 

Бедная Айседора

 

Главная звезда нынешнего Пер‑Лашез – тоже иностранец, Джим Моррисон. Большинство посетителей приезжают на кладбище только ради этой невзрачной могилки (раньше был бюст, но его украли). От главных ворот – сразу сюда, в шестой сектор. Покрутят музыку тридцатилетней давности, покурят дурманной травы. В прежние времена, говорят, иногда и оргии устраивали, но мне не повезло – не застал. Впрочем, надолго я там не задержался, потому что в юности был равнодушен к песням группы «Дорз».

У меня был разработан свой маршрут, собственная иерархия пер‑лашезовских достопримечательностей.

Я двигался с запада на восток и начал с четвертого сектора, где лежит Альфред де Мюссе. Не то чтобы он относился к числу моих любимых писателей; на его могилу меня влекли любопытство и еще подобие родственного чувства. Из всех деревьев я безошибочно идентифицирую только березу и в описаниях природы обычно руководствуюсь не зрительным образом, а звучанием. К примеру, пишу что‑нибудь вроде: «ольхи и вязы закачали ветвями», хотя понятия не имею, как они выглядят, эти самые ольхи с вязами, и вообще растут ли бок о бок. Неважно – правильно составленные звуки создают свой собственный эффект. Вот и Мюссе, кажется, был того же поля ягода. Распорядился, чтоб над его могилой посадили плакучую иву – на памятнике даже высечена красивая эпитафия о том, как легкая тень скорбного дерева будет осенять вечный сон поэта. Да только откуда на сухом холме взяться ивам? Я пришел, удостоверился: ива есть, но чахлая. Сразу видно – не жилица. Сколько же их, бедных, загубили тут садовники за полтора‑то века, и всё из‑за нескольких красивых строчек. Мне как литературоцентристу эта мысль приятна.

С четвертого участка – на соседний пятьдесят шестой (нумерация на Пер‑Лашез какая‑то странная, скачущая), взглянуть на могилу Раймонда Радиге (1903‑1923), умершего от скоротечной тифозной лихорадки. Перед тем как заболеть, вундеркинд сказал Жану Кокто таинственную фразу, которая много лет не дает мне покоя: «Через три дня меня расстреляют солдаты Господа». Откуда он знал? Кто ему сказал? Давно подозреваю, что писательский дар заключается не в умении выдумывать то, чего нет, а в особенном внутреннем слухе, позволяющем слышать тексты, которые уже где‑то существуют. И самый гениальный из писателей – тот, кто точнее всего записывает этот мистический диктант. Я постоял над ничем не примечательной могилой, прислушался. Ничего особенного не услышал.

Перешел в сектор 49, где покоится другая тайна под именем Жерар де Нерваль, благородный безумец, повесившийся на уличной решетке январской ночью 1855 года. Мраморная колонна, увенчанная скучнейшей античной урной, напоминает восклицательный знак, а должна была бы изображать знак вопросительный.

 

Он прожил жизнь свою то весел, как скворец, То грустен и влюблен, то странно беззаботен, То – как никто другой, то как и сотни сотен… И постучалась Смерть у двери наконец. …Ах, леностью душа его грешила, Он сохнуть оставлял в чернильнице чернила, Он мало что узнал, хоть увлекался всем, Но в тихий зимний день, когда от жизни бренной Он позван был к иной, как говорят, нетленной, Он уходя шепнул: «Я приходил – зачем?"

(Ж. де Нерваль «Эпитафия». Пер. В.Брюсова)

 

«Ну и зачем же?» – спросил я у колонны. «Придет время, узнаешь», – ответила она, и я, вполне удовлетворенный ответом, отправился дальше, на 47‑й участок, к Оноре де Бальзаку.

Туда меня влекла не тайна, а давнее сочувствие. Помню, как подростком читал у Стефана Цвейга про толстого, одышливого писателя, всю жизнь тщетно гнавшегося за богатством, любовью и счастьем; как негодовал на расчетливую графиню Ганскую, измучившую этого большого ребенка многолетним ожиданием и давшую согласие на брак, только когда Бальзаку оставалось жить считанные месяцы. И вот он приготовил для невесты роскошное жилище, и поехал жениться в Бердичев, и женился, и написал в письме: «У меня не было ни счастливой юности, ни цветущей весны, но у меня будет самое сверкающее лето и самая теплая осень». Потом привез надменную супругу в Париж, всё лето мучительно болел, а до осени так и не дожил. Эвелина Ганская пять месяцев была женой живого классика, потом 30 лет вдовой мертвого классика, и еще 120 лет лежит с ним под одной плитой.

От бальзаковского бюста, спереди очень похожего на шахматного коня, рукой подать до 86‑го и 85‑го участков. Там находятся еще два надгробья, входивших в мою обязательную программу.

Первое меня разочаровало. Бесстрастная черная плита. На самой узкой из граней – чопорные золотые буквы «Marcel PROUST 1871 – 1922». Взгляду задержаться не на чем. Я‑то представлял себе нечто родственное прустовской прозе: причудливое, избыточное и вязкое, предназначенное для долгого и вдумчивого созерцания. Увы, вдумываться тут не во что. На первый взгляд. А постояв минуту‑другую, начинаешь понимать, что черный мрамор – это не про гениального писателя, а про странного, нелюдимого человека, проведшего последний период жизни в добровольном затворничестве, отгородившегося от внешнего мира плотными шторами и звуконепроницаемыми панелями. Великий писатель интересен и значителен не как личность, а как сочинитель текстов, правильно расставляющий на бумаге слова. И всё лучшее, главное, что нужно про писателя знать, сказано в его книгах. Человека же и тем более его могилу рассматривать незачем. Ну, человек как человек, могила как могила.

Несколько пристыженным нарушителем чужой приватности я перешел на соседний участок, и настроение мое переменилось. Все‑таки истинные литераторы не прозаики, а поэты, подумал я, рассматривая затейливые письмена на могиле Вильгельма‑Аполлинария Костро‑вицкого, более известного под именем Гийом Аполлинер. Во‑первых, поэт обходится гораздо меньшим количеством слов, а стало быть, удельный вес и смысл каждой буквы во много раз больше. А во‑вторых, для того чтобы оценить гений иноязычного стихотворца, необходимо сначала в совершенстве овладеть его языком, то есть изучить сложнейший, многокомпонентный код; иначе придется верить на слово чужеземцам. Гибель человека по имени Аполлинер затерялась крошечной песчинкой в двойном урагане смертей: поэт умер в последние дни Первой мировой войны от испанки, которая унесла куда больше жизней, чем все Вердены и Марны вместе взятые. Но его могила ничего не рассказывает про страдания и умирание плоти, на камне тесно высечены слова, слова, слова: сначала регулярными шеренгами четверостиший, потом каллиграммой, в виде сердечка. Я даже не стал вчитываться в это стихотворное послание, его смысл был мне и так понятен: вначале было Слово, и в конце останется только Слово, и будет тьма над бездной, и Дух Божий станет носиться над водой.

Покончив с обязательной программой, обходом литераторских могил, я почувствовал себя свободным и пустился в бессистемное плавание по аллеям и тропинкам, чтобы ощутить вкус, цвет и запах Пер‑Лашез – его букет. Тогда‑то и выкристаллизовалась упомянутая выше триада, обаятельная формула французскости: aventure, mystere, amour.

Воздух aventure – не столько даже «приключения», сколько именно «авантюры» – для этого кладбища естественен и органичен, ибо слишком многое связывает Пер‑Лашез с именем великого авантюриста, взлетевшего из ничтожества к вершинам славы и могущества, а затем низвергнутого с пьедестала на маленький пустынный остров. Этот некрополь был создан в год коронования Наполеона; впервые обагрился кровью в год падения Корсиканца; во второй раз был расстрелян в год окончательного краха бонапартизма. Здесь похоронены женщины, которых любил или, во всяком случае, обнимал император: актрисы мадемуазель Жоржи, мадемуазель Марс, канатная плясунья мадам Саки и «египтянка» Полина Фурес, прекрасная графиня Валевска. Здесь лежат почти все наполеоновские маршалы. Бонапарту в час его грустной кончины, в полночь, как свершается год, следовало бы приставать на воздушном корабле не к высокому берегу, а к Шароннскому холму. Усачи‑гренадеры его бы не услышали, потому что им на респектабельном кладбище не место, они спят в долине, где Эльба шумит, под снегом холодной России, под знойным песком пирамид. А вот маршалы – и те, что погибли в бою, и те, что ему изменили и продали шпагу свою – непременно откликнулись бы на зов, вылезли бы из пышных усыпальниц, блестя золотыми галунами, и выстроились под простреленным штандартом с буквой N. А мадемуазель Ленорман откинула бы серую крышку своей гробницы, расположенной неподалеку от главного входа, и предсказала этому великолепному воинству блестящие победы и красивую смерть.

Но воспоминание о знаменитой сивилле, напророчившей маленькому южанину невероятную судьбу, – это уже из области mystere. Из всех паломнических потоков именно этот, взыскующий эзотерических таинств, на Пер‑Лашез самый полноводный – куда там любителям литературы, продолжателям дела Коммуны и даже почитателям Джима Моррисона.

Мавзолей Лиона Ривайля (1804 – 1869), более известного под именем Аллан Кардек, сплошь покрыт цветами и окружен тесным кольцом верующих. Основателя спиритического учения о перерождении духовной субстанции сегодня помнят только в двух странах: во Франции и в Бразилии, но зато как помнят! И если во Франции Кардека воспринимают как мистического философа, то в огромной южноамериканской стране он почитается новым мессией, пророком религии, насчитывающей миллионы последователей. Перед усыпальницей Кардека молятся по‑португальски и кладут записки на французском, благоговейно прикасаются к плечу бронзового бюста. Я видел целую очередь из алкающих чуда – конечно, не такую, как в прежние времена перед мавзолеем Ленина, но зато и лица у богомольцев были не любопытствующими, как на Красной площади, а сосредоточенно‑взволнованными. На памятнике написано: «Родиться, умереть, снова родиться и беспрестанно совершенствоваться – таков закон».

 

Бразильский мессия

 

Продолжение этой вполне буддийской максимы можно прочесть на стеле Гаэтана Лема‑ри, ученика Кардека: «Умереть означает выйти из тени на свет». По‑ихнему, по‑спиритски, получается, что мы, гуляющие с фотоаппаратами по солнечным дорожкам, на самом деле бродим во тьме, а покойники, лежащие в земле, под прогнившими досками, купаются в лучах ослепительного сияния. Значит, всё самое интересное и чудесное у нас впереди? Что ж, неплохое учение.

Надгробие оккультиста Папюса, которого наши отечественные историки изображают не иначе как шарлатаном и мелким жуликом, тоже всё в цветах. Очевидно, во Франции Жерара Анкосса (таково его настоящее имя), «великого магистра Ордена мартинистов», оценивают иначе. Для России Папюс – всего лишь одно из предраспутинских увлечений императрицы Александры Федоровны. Это он устроил пресловутую встречу Николая II с духом венценосного родителя. Сибирский Старец (которого Папюс терпеть не мог и от влияния которого всячески предостерегал царя) совершенно затмил дипломированного французского шамана. А между прочим, Папюс еще в 1905 году предсказал русскому императору его трагическую судьбу, но пообещал оберегать Романовых, пока будет жив. Умер на исходе 1916 года. Впрочем, как и Распутин. Верить в мистическую взаимосвязь событий или нет? Находясь на Пер‑Лашез, веришь.

Особенно когда меж могильных плит проскользнет тощая пер‑лашезская кошка, которых здесь, согласно путеводителю, проживает около сотни. Они бесшумны, стремительны и не вступают с людьми ни в какое общение. Может быть, только со служителями, которые их кормят? Или они сами кормятся, жрут каких‑нибудь там воробьев? Кошки, в отличие от собак, существа из ночного, зазеркального мира. На кладбище им самое место. Однако на Пер‑Лашез я попал в марте, и кошки вели себя самым что ни на есть мартовским образом. Поначалу этот диссонанс с окружающей декорацией забавлял, вызывая в памяти картину «Всюду жизнь», но потом я вдруг подумал: а ведь это не случайно – блудливые кошки и сладострастные завывания из кустов. Тогда‑то я и заметил главное из звеньев пер‑лашезовской триады, amour.

Пер‑Лашез – некрополь любви, во всех смыслах этого многоцветного явления: и грустном, и романтическом, и комичном, и непристойном.

На всяком кладбище, даже очень старом, всегда ощутим острый, трагический аромат разорванной любви – когда смерть отрывает любящих друг от друга. Пер‑Лашез хранит множество печальных и красивых историй этого рода.

Вот статуя полководца Бартелеми Жубера, замертво падающего с коня на следующий день после свадьбы. Их было несколько, молодых гениев революционных войн, и каждый мог стать императором. Самый яркий из всех, 29‑летний Гош, скоропостижно умер; 30‑летнего Жубера сразила при Нови пуля суворовского солдата. А генерал Бонапарт, который должен был пасть на Аркольском мосту или в Египте, уцелел. Почему? Бог весть. Он стал великим, развелся с любимой женщиной и женился на нелюбимой, отрастил брюшко и умер от рака желудка. Жубер же остался в памяти потомков вечным молодоженом, женихом смерти.

Гробница наполеоновского министра Антуана де Лавалетта напоминает о другой любовной драме, пожалуй, еще более душераздирающей. После Ста дней граф де Лавалетт ожидал в камере расстрела. Накануне казни к нему на последнее свидание пришла жена и поменялась со смертником одеждой. Он вышел на свободу, она осталась в темнице – романтический трюк, который в литературе был использован множество раз, а в настоящей жизни почти никогда. Только концовка получилась неромантичной. Самоотверженную графиню оставили гнить в каменном мешке, и она сошла там с ума. Отсрочка смерти (судя по датам на памятнике, протяженностью в 15 лет) досталась Лавалетту слишком дорогой ценой.

А другая любящая женщина, жена Амедео Модильяни, на следующий день после его смерти выбросилась из окна. Ее не остановила даже девятимесячная беременность. Все трое – и муж с женой, и их нерожденный ребенок – лежат под неприметным камнем на 96‑м участке. Подобные истории, как и двойные самоубийства влюбленных, волнуют особенным образом, вне зависимости оттого, сколько прошло лет. Что это было, думаешь ты: победа Смерти над Любовью или, быть может, наоборот?

Но кладбище Пер‑Лашез вырыто в земле Франции, страны галантной и легкомысленной, где трагедия – не более чем тучка на краю небосвода, которой не дано расползтись на всё небо. Долго лить слезы из‑за горестной любви вам здесь не удастся, потому что во Франции от возвышенного до игривого всего один centimetre, а от телесного верха до телесного низа и того меньше.

Соединение любви и смерти, оказывается, бывает и комичным – в жанре черного юмора.

Прекрасное бронзовое надгробье президента Феликса Фора (1841 – 1899) у незнающего человека вызывает благоговение: государственный муж лежит в обнимку со знаменем республики. Oh Captain, my Captain! Voila une belle mort! И прочее. Однако у современников, осведомленных о том, что его превосходительство скончался в объятьях любовницы, эта аллегория должна была вызывать совсем иные ассоциации. Шутка со столетней бородой: «Президент Фор пал при исполнении обязанностей».

 

Знамя как эвфемизм

 

Другая бронзовая фигура, тоже возлежащая, смешивает высокую трагедию и скабрезность еще более пикантным образом. Общественный скандал 1870 года: известный буян и головорез принц Пьер Бонапарт застрелил юного журналиста Виктора Нуара, который посмел доставить его высочеству вызов на дуэль. В похоронах жертвы монархического произвола приняли участие 100000 человек, это событие стало громовым раскатом, предвещавшим скорое падение Второй империи. Растроганный скульптор изобразил прекрасного юношу с предельной достоверностью: вплоть до каждой складочки на одежде. То ли из‑за этого самого натурализма, то ли не без задней мысли (Нуар имел репутацию сердцееда) ширинка статуи довольно заметно оттопыривается. Должно быть, поначалу это меньше бросалось в глаза, но через сто с лишним лет бронзовая выпуклость выделяется нестерпимым сиянием. Дело в том, что памятник стал объектом языческого поклонения для бесплодных или страдающих от безответной любви женщин – они приносят Нуа‑ру цветы и истово гладят магическое место. Рассказывают, что некоторым помогает.

 

Лицо никого не интересует

 

Этот сюжет окончательно перемещает нас в область телесного низа, но тут уж ничего не поделаешь: обойти эту деликатную тему молчанием означало бы отцензурировать, выхолостить ауру Пер‑Лашез. Целый ряд достопримечательностей кладбища так или иначе связан с мужским детородным органом – с его чрезмерным присутствием, как в случае застреленного журналиста, или же, наоборот, с его многозначительным отсутствием.

Прах романтических возлюбленных, Абеляра и Элоизы, был перенесен сюда в начале XIX века и погребен в помпезной готической усыпальнице. Как известно, разгневанный опекун Элоизы покарал сладкоголосого соблазнителя и оскопил его, сделав физическое единение любовников невозможным. Абеляру и Элоизе пришлось принять постриг, и вновь они оказались на одном ложе лишь семьсот лет спустя, по воле скульптора.

 

Абеляр и Элоиза

 

Ангелосфинкс Оскар

 

Еще одно оскопление, тоже акт оскорбленного благонравия, был свершен над крылатым ангелом (вернее, полуангелом‑полусфинксом, потому что у ангела не бывает половых признаков, а у сфинкса не бывает крыльев), которым украшена могила Оскара Уайльда, место паломничества гомосексуалистов. По слухам, самые отчаянные из мужеложцев умудрялись вскарабкиваться на постамент и совокупляться с каменным чудищем, вследствие чего оно и было подвергнуто кастрации. Впрочем, паломников это не отвратило. Монумент весь испещрен отпечатками напомаженных губ, у подножия сложены груды любовных записок, адресованных Уайльду. Через сто лет после смерти Оскара любят куда более пылко, чем при жизни. Вот и получается, что plaisirs damour [8] иногда бывают подолговечней, чем chagrins d'amour [9], которые продолжаются всего лишь toutela vie [10], подумал я и прицелился фотокамерой в черного кота, пристроившегося слизнуть помаду с колена бедного сфинкса.

Когда, вернувшись в Москву, напечатал снимок, никакого кота там, разумеется, не было – лишь прозрачная тень на камне.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...