Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Подруга дней моих суровых,. Голубка дряхлая моя!. Одна в глуши лесов сосновых. Давно, давно ты ждешь меня.




Няне

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

Одна в глуши лесов сосновых

Давно, давно ты ждешь меня.

 

Ты под окном своей светлицы

Горюешь, будто на часах

И медлят поминутно спицы,

В твоих наморщенных руках.

 

Глядишь в забытые вороты

На черный отдаленный путь:

Тоска предчувствие, заботы

Теснят твою всечасно грудь.

 

Жена Карлейля, няня Пушкина и все эти никому неведомые идеалистки – ведь, это тоже великие люди. Это олицетворенная нравственная гениальность, которая нередко становится ангелом‑ хранителем для других видов гениальности (художественной, научной)!

Нравственно‑ великие женщины, незаметно вкраплены в состав человечества, но нередко, всю свою жизнь, остаются незамеченными, подобно тому скромному солдату, который неожиданно для всех, в опасные минуты боя, геройски идет впереди, увлекая своим примером товарищей. Раньше никто его не замечал! Незаметную Арину Родионовну великий поэт заметил и поторопился воздвигнуть ей художественный памятник, еще при жизни. Карлейль, сейчас после смерти своей няни‑ жены, поставил ей такой же памятник. И всем этим безвестным идеалисткам – этим самоцветным камням, которые начинают ярко светиться, как только гаснет последняя искра их утлой жизни – им также, по примеру поэта, должно торопиться ставить памятники, чтобы человечество не преминуло заметить их в своей среде. Живи Пушкин в Михайловском, под сенью Арины Родионовны или в Тригорском, Россия не имела бы несчастья оплакивать его раннюю смерть.

Пушкин вкусил горькую дозу семейных и житейских мелочей. Денежные дела и счета, оплата чужих или нелепых расходов, сплетни, жизнь среди шума и гама человеческой пошлости – все это утомляло поэта и лишало его того спокойствия и досуга, какой необходим для творчества. А, между тем, поэту нельзя жить без творческого напряжения, как монаху – без молитвы, а студенту – без научной лихорадки. Но вся эта обстановка, которой поэт боялся и в которую вдруг утонул, делала конечную катастрофу почти неизбежной: он получил смертельную рану раньше, чем состоялась роковая дуэль на Черной речке Петербурга. (Она – черная по истине, как черным был и Петербург для поэта! ) И как рвалась его душа в провинцию! Кружок друзей, которые были близки поэту и подкрепляли его, уменьшался, и поэт тяжело чувствовал и переживал смерть друзей. В обществе – в его широких кругах было мало светлого. «Наша общественная жизнь, – говорит поэт, – весьма печальна; отсутствие общественного мнения, равнодушие ко всякому долгу, циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству действительно приводят в отчаяние». Вопреки тем, которые локализировали причину общественных бед только в представителях власти, поэт смотрел на дело глубже: он видел зло в самом обществе. «На того, – говорит он в письме к жене, – я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite, он не виноват в свинстве, его окружающем. А живя в н…, поневоле привыкнешь к…, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух! »

Чистого воздуха в «милых пределах» было мало, и великому человеку поневоле приходилось жить в нездоровой атмосфере в самую важнейшую пору своего духовного существования. Ему бы необходимо было бежать в лес, затвориться, как делали святые, уйти в пустыню, подобно отцам церкви, которые в этой обстановке писали свои лучшие произведения. Об этом и думал поэт. В том величайшем художественном перевороте, который в нем зрел, это было условием sine qua non. Поэт понимал это с полной ясностью, и его симпатии остановились на родной глухой провинции с ее симпатичными сердечными простыми друзьями. Вот, что он пишет, весною 1828 г. к Осиповой, когда только что начала показываться заря нового (последнего) художественного периода его жизни 1827 г. «Так как вы еще удостаиваете меня вашим участием, то что же мне сказать вам о моем пребывании в Москве и моем прибытии в Петербург? Пошлость и глупость наших обеих столиц одна и та же, хотя и в различном роде; и так как я имею претензию быть беспристрастным, то скажу, что если бы дали обе на выбор, то я выбрал бы Тригорское, почти так же, как Арлекин, который на вопрос, предпочитает ли он быть колесован или повешен, отвечал: я предпочитаю молочный суп». Трудно сделать более тонкое определение того, что действительно было нужно поэту по нравственным требованиям переживаемого психологического момента: поэту был необходим покой и независимость, – природа, но не люди.

Здесь выступает один встречный вопрос, требующий ответа: неужели у Пушкина не хватило сил разорвать цепи, вырваться из гнусной атмосферы, уйти навсегда от того, что он сам же называл, совершенно правильно, пошлостью, глупостью, свинством. В этом отношении поэт и сделал самые решительные шаги. Множество его стихотворений (даже больше, чем у Лермонтова) посвящены тончайшему, мучительному сознанию ошибок и прегрешений, которые он совершил в отношении охраны своего художественного дарования. В элегиях поэта, в этих ярких и глубоких, горячих и искренних порывах, которым нельзя дать другого психологического имени, как: слезы, раскаянье, как и сам поэт их называет, все главное сказано. Элегии: «Желание», «Наслаждение», «Опять я ваш, о юные друзья», «Погасло дневное светило» и др. являются яркими светочами состояния духа поэта и показывают с полной очевидностью, что поэт имел достаточные силы, чтобы поддержать и защитить себя от самого себя, исполнить первый высший долг великого человека – долг художественного самосохранения.

Современники поэта одно время говорили о понижении его таланта, и это очень тревожило поэта. Но, без сомнения, такое суждение не верно. Сам поэт, лучший и строжайший судья в этом деле, хотя жалуется в письме к жене на хандру и вялую работу («многое начал, но ни к чему нет охоты»), но говорит об этом в конце концов в таких шутливых терминах, что бесспорно ничего серьезного не случилось. «Бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам», – говорит он, применяясь к говору поволжских татар, среди которых жил тогда. «Приеду оживиться твоей молодостью, мой ангел». Без всякого сомнения, упадка таланта не было, но некоторая задержка в проявлении фактов и событий художественной работы была. Но это и должно было случиться неминуемо. Поэтому предстояло перейти в тот высший возраст художественной зрелости, который у Шекспира ознаменовался созданием его величайших драм. Предшествующие шаги уже были пройдены Пушкиным. Предстоял этот последний период, который требует той колоссальной художественной и психологической опытности, какая не дается готовой от природы, но приобретается художественной работой даже и у гениальных людей. Прежних отдельных этюдов для Пушкина уже стало недостаточно, готовились и зрели в поэтическом безмолвии заключительные аккорды художественного подвига.

У Шекспира зрелые, обширные творческие создания произошли не без особого толчка и не без особенной подготовки. Капитальной подготовкой для Шекспира послужила вся предшествующая художественная и сценическая деятельность. Но к этому еще присоединился сильнейший мотив личного характера, состоявший в глубоком эмотивном потрясении, вызванном казнями его друзей. Творческая работа великого человека, уже доведенная упражнением до высокого потенциала, получила эмотивное усиление. Такие условия лежали в основе того творческого подъема сил, с каким созданы великие трагедии Шекспира. Потрясенный казнями друзей, Шекспир испытывает глубочайшую эмоцию, и его пытливый дух направляется на художественное исследование причин и проявлений зла в душе человека. Великие трагедии были ответом на запрос собственного духа.

Пушкин жил и работал среди иных констелляций, которые, в общем, были неблагоприятны для дальнейшего естественного развития художественной гениальности. У Шекспира была сильная эмоция потрясающе‑ возбуждающего характера, и она подвинула поэта на борьбу с мировым злом – на решение загадки о причине и происхождении преступлений. Пушкину жизненная судьба преподнесла неисчислимое количество мелких, ничтожных помех, которые действуют даже на душу недюжинного человека, как мелкий песок, засыпанный в шестерню движущегося механизма машины. Но к мелочам великий человек не был приспособлен ни рождением, ни своей художественной практикой: он был приспособлен к великому. Мелочи задерживали или приостанавливали работу. Это обстоятельство и было предметом многих горьких жалоб поэта. Помехи увеличились и усилились особенно в то время, когда, по естественному ходу психологического прогресса жизни, для поэта приближалась пора великих драматических созданий. Вдруг, на этой точке пути, – на великом повороте нежданно пресеклась великая жизнь! Судя по некоторым драматическим произведениям и отрывкам, поэт в своей душе носил все необходимые элементы дальнейшего творческого прогресса.

Особенно возросло беспокойство и тревожность поэта в последние два года его жизни. Объяснить это сплетнями, семейными дрязгами и прочими невзгодами сполна невозможно. Великие люди умеют стать выше этого, и поэт стал выше, и это он выразил в своей фразе: «на того я перестал сердиться…», относя эту фразу к главе государства. (Фраза приведена выше. ) Эмотивность, тревожность и скорбь поэта была спутником и внешним знаком начинавшегося художественного поворота в сторону высшего творчества. Это была та эмоция, та скорбь, которая, по выражению Ренана, влечет за собою великие последствия. Это было то «святое беспокойство», которое предшествует взрыву творчества. Поэт переживал заканчивавшийся процесс духовной эволюции, с тем тихим успокоением, почти умилением, и с тою твердой решимостью, какою запечатлены все его новые художественные шаги. Следующее стихотворение иллюстрирует это состояние души:

 

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...