Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Джером Дейвид Сэлинджер 3 страница




И Броссар, и Экли ту картину уже видали, поэтому мы просто взяли по паре гамбургеров и немного поиграли на пинболе, а потом вернулись на автобусе в Пеней. Не посмотрели кино – ну и фиг с ним. Там какая‑ то комедия с Кэри Грантом[12] и всякая такая херня. Кроме того, с Броссаром и Экли я уже в кино ходил. Они оба ржут, как кони, даже когда не смешно. Мне с ними рядом противно даже сидеть.

В общагу мы вернулись всего где‑ то без четверти девять. Этот Броссар на бридже залипает, поэтому он стал искать по всей общаге, с кем бы сыграть. А Экли для разнообразия завис у меня в комнате. Только на ручку Стрэдлейтерова кресла садиться не стал, а разлегся у меня на кровати, прямо харей в подушку мне воткнулся и всяко‑ разно. И стал бубнить, монотонно так, и в прыщах своих ковыряться. Я тыщу раз ему намекал так и этак, но избавиться от него все равно не смог. Бубнит и бубнит про какую‑ то свою девку, которую прошлым летом вроде бы оприходовал. И до этого сто раз про нее рассказывал. Только всякий раз – по‑ другому. То он ей засаживает в «бьюике» своего двоюродного, то под променадом на набережной. Сплошная туфта, само собой. Он целочка такая, каких мало. Сомневаюсь, что он даже мацал кого‑ нибудь. В общем, пришлось мне расколоться и сказать ему, что мне надо сочинение Стрэдлейтеру писать, поэтому пусть он на фиг валит отсюда, чтоб я сосредоточился. Он в конце концов и свалил, но, как обычно, с отвалом своим не торопился. Когда он ушел, я влатался в пижаму и халат, надел этот свой кепарь и сел писать сочинение.

Вся фигня в том, что я не мог придумать ни комнаты, ни дома, ничего, чтоб наглядно описать так, как надо Стрэдлейтеру. Мне по‑ любому не очень в жилу описывать комнаты и дома. Поэтому я чего – я написал про бейсбольную перчатку моего братца Олли. Очень наглядный предмет. По‑ честному. У моего братца Олли была эта перчатка полевого игрока на правую руку. Он левша потому что. А наглядного в ней то, что на всех пальцах у нее и на кармане, и везде понаписаны стихи. Зелеными чернилами. Он их там понаписал, чтоб было чего почитать, когда стоит в поле, а битой никто не машет. Братец уже умер. У него была лейкемия, и он умер 18 июля 1946 года, когда мы жили в Мэне. Он бы вам понравился. На два года младше меня, но котелок раз в полета лучше варил. До ужаса варил просто. Его учителя все время записки штруне писали: мол, как им приятно, что у них в классе такой пацан учится. Причем без балды. По серьезу. Но тут дело не только в том, что он в семье был самый умный. Еще он был самый нормальный – по‑ всякому. Никогда ни на кого не злился. Считается, что рыжие легко выходят из себя, но Олли – никогда, а он был очень рыжий. Я вам скажу, какой. Уже в десять лет я начал играть в гольф. Помню, как‑ то летом, мне лет двенадцать было, я только прицелился и всяко‑ разно, как вдруг у меня верняк: я сейчас обернусь, а там Олли. Поворачиваюсь – точно, сидит на велике за оградой: там все поле огороженное, и он сидит, ярдов сто пятьдесят от меня, смотрит, как я первый удар сделаю. Вот какой он рыжий был. Но все равно – ох какой же он был путёвый. Иногда за ужином подумает о чем‑ нибудь – и так ржать начинает, что со стула чуть не падает. Мне всего тринадцать было, и меня собирались отдать мозгоправу и всяко‑ разно, потому что я в гараже все стекла перебил. Ну и отдали бы. По‑ честному. Когда он умер, я ночевал в гараже и кулаком перебил все, нафиг, стекла – а просто так. Я даже хотел побить стекла в том «универсале», который у нас тогда летом был, только руку себе уже сломал и вообще, потому и не смог. Дурь, конечно, это да, но я вообще не соображал, что делаю, а вы Олли не знали. Рука у меня до сих пор иногда побаливает, если дождь и всяко‑ разно, и кулак до конца не сжимается – в смысле, чтобы вмазать, – а так мне наплевать. В смысле, я ж все равно не буду хирургом там, или скрипачом, или еще как‑ то.

Ладно, в общем, про это я и написал Стрэдлейтеру сочинение. Про эту перчатку Олли. У меня она в чемодане нашлась, я ее вытащил и списал с нее стихи. Только надо было Олли имя поменять, а то доедут, что это мой братец, а не Стрэдлейтера. Не очень в жилу было его менять, но ничего другого наглядного я так и не придумал. А кроме того, писать про это было, с понтом, зашибись. Где – то около часа ушло, потому что печатать надо было на паршивой машинке Стрэдлейтера, а она у меня все время заедала. На своей я не печатал, потому что дал ее одному парню дальше по коридору.

Где‑ то пол‑ одиннадцатого, наверно, закончил. Но ни устал, ничего, поэтому еще сколько‑ то смотрел в окно. Снег больше не шел, только время от времени где‑ то машина никак не заводилась. Да еще слышно было, как этот Экли храпит. Добивало через все эти, нафиг, душевые шторки. У него чего‑ то с пазухами, поэтому когда спит, дышать ему не в жилу. С этим парнем вообще все не так. Пазухи, прыщи, зубы паршивые, изо рта воняет, ногти захезанные. Даже как‑ то жалко падлу эту долбанутую.

 

 

Бывает, какую‑ то фигню вспомнить трудно. Я вот думаю, как Стрэдлейтер вернулся со своей свиданки, которая с Джейн. В смысле, я точно не помню, чего делал, когда услышал эти его дурацкие, нафиг, шаги по коридору. Наверно, еще в окно глядел, но честно – я не помню. Потому что, нафиг, колотился. Если меня насчет чего‑ то по серьезу колотить начинает, я не шибаюсь просто так. Если меня колотит, мне даже отлить хочется. Только я не отливаю. Меня слишком колотит. И я не хочу отвлекаться. Если б вы знали Стрэдлейтера, вас бы тоже заколотило. Я с этим гадом пару раз на спаренные свиданки ходил, я в курсе. Он беспринципный. По‑ честному.

В общем, в коридоре там сплошь линолеум и всяко‑ разно, поэтому слышно его было, нафиг, до самой комнаты. Я даже не помню, где сидел, когда он зашел, – возле окна, у себя в кресле или у него. Честно не помню.

Он заходит и давай гундеть, какая на улице холодрыга. Потом говорит:

– А где, нахер, все? Тут, нафиг, как в морге.

Я даже отвечать ему не стал. Если он такой, нафиг, дурила и не соображает, что раз у нас суббота и вечер, все либо шляются где‑ то, либо дрыхнут, либо домой на выходные отвалили, – чего ради мне морочиться и его просвещать? Он стал раздеваться. Ни одного, нафиг, слова про Джейн не сказал. Ни единого. Я тоже. Только смотрю на него. Он мне хоть спасибо сказал за пидж. Определил его на вешалку и сунул в шкаф.

А потом, когда галстук развязывал, спрашивает, написал ли я ему это, нафиг, сочинение. Я говорю: у тебя на кровати, нафиг. Он пошел и стал читать, пока рубашку расстегивал. Стоит, читает и себя вроде как по голой груди и животу поглаживает, а рожа при этом дурацкая. Он себя вечно по груди и животу гладит. Прямо сохнет по себе.

И тут вдруг мне говорит:

– Холден, язви тебя. Это же, нафиг, про бейсбольную перчатку.

– И чего? – говорю я. Холодно так говорю, как не знаю что.

– В смысле – и чего? Я ж тебе сказал, надо про комнату, нафиг, про дом или еще как‑ то.

– Ты сказал, что надо наглядно. Какая, нафиг, разница, если про бейсбольную перчатку?

– Пошел ты к черту. – Он разозлился, как не знаю что. По – честному рассвирепел. – Ты вообще все через жопу делаешь. – Посмотрел на меня: – И чего удивляться, если ты тут, нафиг, провалился, – говорит. – Ты же, нафиг, ни шиша не делаешь, как надо. Без балды. Ни шиша, нафиг.

– Ладно, тогда давай его сюда, – говорю. Встал и выдернул сочинение прямо, нафиг, у него из руки. И порвал.

– Ты это на хера? – спрашивает он.

Я ему даже не ответил. Только клочки в мусорку выкинул. Потом лег на свою кровать, и мы с ним долго ничего не говорили. Он весь разделся, до трусов, а я лежал – а потом закурил. В общаге курить нельзя, но если ночью, когда все дрыхнут, или нет никого и никто дым не нашмыгает, то можно. Кроме того, мне хотелось позлить Стрэдлейтера. Его с тормозов просто сносит, если правила нарушаешь. Он‑ то в общаге никогда не курил. Только я.

И он по‑ прежнему ни одного слова про Джейн не сказал. Поэтому я в конце концов говорю:

– Ты, нафиг, что‑ то поздновато вернулся, если она только до полдесятого отпрашивалась. Это она, выходит, из‑ за тебя опоздала?

Он сидел у себя на кровати как раз, стриг, нафиг, ногти на ногах, когда я у него это спросил.

– На пару минут, – говорит. – Кому вообще в голову придет в субботу отпрашиваться только до полдесятого?

Ёксель‑ моксель, как же я его ненавидел.

– В Нью‑ Йорк смотались? – спрашиваю.

– Чокнулся? Как тут, нахер, смотаешься в Нью‑ Йорк, если она до полдесятого отпросилась?

– Да, туго.

Он на меня пялится.

– Слышь, – говорит, – если ты в комнате курить будешь, может, в тубзо пойдешь это делать? Может, ты, нахер, отсюда и сваливаешь, а мне придется до выпуска тут зависнуть.

Пошел он. По‑ честному. И я курил себе дальше, как ненормальный. Только на бок вроде как повернулся, чтобы смотреть, как он ногти себе, нафиг, стрижет. Что надо школа. Куда ни глянешь – кто‑ нибудь или ногти стрижет, или прыщи давит, или еще как‑ то.

– Ты ей привет передал? – спрашиваю.

– Ну.

Хрен там, гад.

– Чего сказала? – говорю. – Ты спросил, она по‑ прежнему дамок в задней линии держит?

Нет, не спросил. Ты чего, нахер, думаешь, мы весь вечер чего – в шашки играли, язви тебя?

Я ему и отвечать не стал. Как же я его ненавидел.

– Так если в Нью‑ Йорк не летали, куда вы с ней тогда ходили? – спрашиваю я чуть погодя. Я едва сдерживался, чтоб голос на всю комнату не трясся. Ух как меня колотило. У меня так и было предчувствие, что у них там что‑ то не то стряслось.

Тут он ногти свои, нафиг, достриг. Встал в одних трусах, нафиг, и давай, нафиг, дурачиться. Подошел к моей кровати, нагнулся и ну меня в плечо дурогонски так фигачить.

– Кончай, – говорю. – Вы где с ней были, если в Нью – Йорк не ездили?

– Нигде. Сидели в машине просто, нафиг. – И долбанул еще разок, дурогон.

– Харэ, – говорю. – В чьей машине?

– Эда Бэнки.

Эд Бэнки в Пеней баскетболистов тренировал. Этот Стрэдлейтер у него в любимчиках, потому что в команде центровой, и Эд Бэнки, если надо, всегда ему давал машину. Учащимся вообще‑ то не разрешается брать у преподов машины, но все эти гады спортивные вместе кучкуются. Во всех школах, куда я ходил, спортивные гады – одна шайка‑ лейка.

А Стрэдлейтер мне все так же в плечо метил. У него в кулаке зубная щетка была, и он ее сунул в рот.

– И чего делали? – спрашиваю. – Оприходовал ты ее в машине Эда Бэнки? – А голос у меня дрожит – аж жуть.

– Ай‑ я‑ яй, как некрасиво. Ну‑ ка давай я тебе рот с мылом вымою.

Да или нет?

– Это секрет фирмы, старичок.

Чего дальше было, я не сильно помню. Я только с кровати встал, с понтом, в тубзо или как‑ то, а потом попробовал Стрэдлейтеру заехать со всей дури – прямо в эту его щетку, чтоб она ему, нафиг, всю глотку раскроила. Только промазал. Недобил. Попал ему в висок там или куда‑ то. Может, и больно, а все равно не как мне хотелось. Может, и больнее было бы, но я вмазал ему правой, а она у меня нормально не сжимается. Из‑ за травмы этой, я вам говорил.

В общем, дальше я помню, что валяюсь, нафиг, на полу, а он сидит на мне, и рожа вся красная. То есть, не сидит даже, а колени мне на грудь поставил, а весит он тонну, не меньше. И руки мне прижимает, чтоб я, значит, еще раз ему не вмазал. Убил бы.

– Чего за херня, а? – талдычит он, а рожа его дурацкая все больше багровеет.

– Убери свои паршивые колени с моей груди, – говорю. Сам чуть не реву. По‑ честному. – Давай, двигай, урод захезанный.

А он ни в какую. Руки не отпускал мне, хоть я его обзывал падлой и всяко‑ разно часов, наверно, десять. Даже и не помню, что еще я ему говорил. Говорил, что он думает, будто может оприходовать кого захочет. Говорил, что ему наплевать, держит девка всех дамок в задней линии или нет, а наплевать ему потому, что он, нафиг, тупой дебил. Он терпеть не может, если его дебилом называют. Всем дебилам это не в струю.

– Пасть свою закрой, Холден, – говорит он, а у самого рожа дурацкая, багровая. – Заткни пасть и все, ага?

– Ты даже не знаешь как ее зовут, Джейн или Джин, нафиг, дебил ты!

– А ну заткнись, Холден, язви тебя в душу, – я тебя предупреди, – говорит он; так я его завел. – Если пасть не заткнешь, я тебе точняк пропишу.

– Убери свои вонючие дебильные колени с моей груди.

– Я отпущу, а ты хлебало свое больше не раскроешь?

Я ему и отвечать не стал.

Он давай еще раз:

– Холден. Я тебя отпущу, а ты орать больше не будешь, лады?

– Да.

Он с меня встал, и я тоже поднялся. Грудь у меня от его гнусных коленей болела, как не знаю что.

– Ты гнусная дурацкая падла даже, а не дебил, – говорю.

Тут уж он без балды с катушек слетел. Дурацким пальцем своим у меня под носом аж затряс.

– Холден, язви тебя в бога, я тебя предупреждаю. Последний раз. Еще разинешь хайло, я тебя…

– А чего и не разинуть? – отвечаю, ору практически. – У вас, у дебилов всегда одно и то же. Вы никогда не хотите ни о чем поговорить. Так дебилов и определяют. Они никогда ни о чем разум…

Тут он мне по‑ честному и прописал, и дальше я помню только, что, нафиг, снова на полу валяюсь. Не помню, вырубил он меня или нет, но скорее всего нет. Вырубить – это не баран чихнул, только в кино легко, нафиг. Но из носа у меня кровища по всей комнате хлестала. Когда я посмотрел наверх, Стрэдлейтер чуть не на голове у меня стоял. И под мышкой – этот его, нафиг, несессер.

– Ты чего, нахер, не затыкаешься, когда говорят? – спрашивает. Похоже, его будь здоров потряхивало. Наверно, обделался, что у меня в черепе трещина или как‑ то, когда я на пол грохнулся. Зря это я все‑ таки. – Сам напросился, язви тебя, – говорит. Ух как его трясло.

Я даже и вставать не стал. Полежал себе на полу, пообзывал его дебильной падлой. Я так разозлился, что чуть не ревел.

– Слышь. Сходи рожу себе умой, – говорит Стрэдлейтер. – Ты меня слышишь?

Я ему сказал, чтоб сам шел умывать свою дебильную рожу – детский сад, конечно, только я так рассвирепел, что не знаю. И еще сказал ему, чтобы по пути в тубзо зашел и оприходовал миссис Шмидт. Это жена коменданта. Ей лет шестьдесят пять.

Я так и сидел на полу, пока не услышал, как этот Стрэдлейтер закрыл дверь и пошел по коридору к тубзу. Потом только встал.

Охотничий кепарь мой, нафиг, куда‑ то задевался. Наконец я его нашел. Под кроватью. Надел и этот козырек на затылок сдвинул, как мне больше в жилу, а затем пошел и посмотрел на свою дурацкую рожу в зеркало. Такого месива нигде больше не увидишь. Вся пасть в крови, и подбородок, и даже пижама с халатом. Я с одной стороны перетрухал, а с другой – увлекательно. Столько кровищи – уматно же смотрится. Я в жизни дрался всего пару раз, и меня оба раза колотили. Я вообще‑ то не сильно крутой. Я пацифист, сказать вам правду.

Катавасия у нас была такая, что Экли наверняка услыхал и проснулся. Поэтому я через душевые шторки пошел к нему – поглядеть, что он, нафиг, делает. Я к нему в комнату вообще почти не хожу. Там всегда воняет как‑ то не в жилу – все потому, что он весь захезанный и с гигиеной у него голяк.

 

 

Сквозь шторки из нашей комнаты падало капельку света, и я увидел, что на кровати лежит Экли. Сразу, нафиг, видно, что не спит.

– Экли? – говорю. – Не спишь?

– Не‑ а.

Там было вполне себе темно, и я наступил на чей‑ то ботинок и чуть башкой об пол не дерябнулся. Экли вроде как аж сел на кровати и на руку оперся. Вся рожа у него была намазана какой – то белой дрянью – от прыщей. В темноте мог и напугать.

– Ты вообще какого хера тут делаешь? – говорю.

– В смысле – какого хера? Я друшлять пытался, пока вы хай не подняли. Вы чего там вообще собачились?

– Где тут свет? – Я никак не мог найти выключатель. Шарил руками по всей стенке.

– На фига тебе свет?.. Вон, под рукой у тебя.

Наконец я его нашел и зажег. Этот Экли прикрылся, чтоб светом глаза не резало.

Бож‑ же! – говорит. – Чего это за херня с тобой? – Это он про кровь и всяко‑ разно.

– Это мы со Стрэдлейтером, нафиг, посрались, – говорю. Потом сел на пол. У них в комнате никогда кресел не было. Хрен его знает, что они с ними тут сделали. – Слышь, – говорю, – а ты в канасту не хочешь сыграть?

– Да у тебя еще кровь идет, елки‑ палки. Ты приложил бы что‑ нибудь.

– Перестанет. Слышь. Так ты будешь в канасту или не будешь?

– В канасту, елки‑ палки. Ты вообще в курсах, сколько сейчас времени?

– Еще не поздняк. Всего где‑ то одиннадцать, полдвенадцатого.

Всего где‑ то! – говорит Экли. – Слышь. Мне утром вставать на мессу, елки‑ палки. А вы там – орать и сраться, нафиг, посреди… А какого хера вообще дрались?

– Долго рассказывать. Не хочу тебя грузить, Экли. Думаю о твоем благополучии, – говорю. Я ему никогда про свою жизнь не рассказывал. Во‑ первых, он еще тупее Стрэдлейтера. Рядом с Экли Стрэдлейтер – нафиг, гений. – Эй, – говорю, – а ничего, если на койке Эли сегодня посплю? Он же до завтра не вернется? – Я, нафиг, отлично знал, что не вернется. Эли ездил домой почти на каждые, нафиг, выходные.

– Не знаю я, когда он, нахер, вернется, – говорит Экли.

Ух как меня такое достает.

– Это в каком смысле, нахер, ты не знаешь, когда он вернется? Он же всегда только в воскресенье вечером приезжает, нет?

– Да, но, елки‑ палки, я ж не могу разрешать кому попало спать на его койке, если им приспичит.

Я чуть не сдох. Не вставая с пола, дотянулся и потрепал его, нафиг, по плечу.

– Ты просто принц, сынок, – говорю. – Знаешь, что ты принц?

– Нет, я в смысле… Я ж не могу никому сказать: валяй, спи…

– Настоящий принц. Ты, сынок, – джентльмен и истинный ученый. – И это вообще‑ то правда. – А у тебя случайно покурки не найдется? Скажи «нет» – или я на месте сдохну.

– Вообще‑ то нет. Слышь, так вы за каким хером подрались‑ то?

Я ему не ответил. Только встал, подошел к окну и выглянул. Мне вдруг так одиноко стало. Уж лучше б я, наверно, и точно сдох.

– Так вы все‑ таки из‑ за какого хера дрались? – спрашивает Экли уже, наверно, в полусотый раз. Зануда, ни дать ни взять.

– Из‑ за тебя, – говорю.

– Из‑ за меня, елки‑ палки?

– Ну. Я защищал твою, нафиг, честь. Стрэдлейтер сказал, что ты – говнецо человечек. А я такого спустить ему не мог.

Тут он разгоношился:

– Правда? Шутишь? Правда, он так сказал?

Я ответил, что шучу, а затем пошел и лег на кровать Эли. Ух как мне было паскудно. Так, нафиг, одиноко.

– У вас тут воняет, – говорю. – Твои носки добивают аж досюда. Ты их что, в стирку не сдаешь?

– Если не нравится, ты знаешь, что делать, – говорит Экли. Остряк, тоже мне. – Как насчет свет, нафиг, выключить?

Только сразу выключать я не стал. Полежал на койке Эли, подумал про Джейн и всяко‑ разно. Меня просто сносило с тормозов все это долбанутое безумие, когда я думал, как они со Стрэдлейтером сидят где‑ то в машине этого толстожопого Эда Бэнки. Стоит подумать про такое – и в окно прыгнуть хочется. Фигня в том, что вы Стрэдлейтера не знаете. А я его знал. Почти все парни в Пеней только трепались про то, как они все время девчонок сношают, – вот Экли, например, – а этот Стрэдлейтер и впрямь их сношал. Я лично знал по крайней мере двух, кого он оприходовал. По‑ честному.

– Экли, а расскажи мне о своей увлекательной жизни, сынок, – говорю.

– Как насчет свет, нафиг, погасить? Мне утром на мессу вставать.

Я встал и выключил, пусть радуется. Потом снова лег на койку Эли.

– Ты чего – спать будешь на койке Эли? – спрашивает Экли. Само радушие, ух.

– Можно. А можно и нет. Ты не кипишись.

– Я не кипишусъ. Только мне жуть как не хочется, если Эли вдруг придет, а тут кто‑ то…

– Расслабься. Не буду я тут спать. Я не стану злоупотреблять твоим, нафиг, гостеприимством.

Через пару минут он уже храпел, как подорванный. А я все равно просто лежал в темноте и старался не думать про этих Джейн со Стрэдлейтером в этой их, нафиг, машине Эда Бэнки. Только куда деваться? Фигня в том, что я знал, какой у этого Стрэдлейтера метод. Оттого все еще хуже. Мы с ним однажды устроили спаренную свиданку в машине Эда Бэнки, и Стрэдлейтер сидел сзади со своей девкой, а я со своей – впереди. Ну и подходцы у этого парня. Он вот чего делал: он девке своей давай гонять пургу – тихо так, искренне, вроде бы он не только очень симпотный парень, но и путёвый, искренний. Я чуть не сблевнул. Девка его канючит: «Нет – прошу тебя. Пожалуйста, не надо. Прошу тебя». А этот Стрэдлейтер пуржит себе дальше, искренне, как Авраам Линкольн, – и в конце концов сзади повисает такое неслабое молчание. Сплошной неудобняк, по‑ честному. Не думаю, что он ту девку тогда оприходовал, но очень к тому, нафиг, близко. Очень близко, нафиг.

Лежу я себе и пытаюсь не думать, и слышу, как у нас в комнате этот Стрэдлейтер из тубза вернулся. Сложил свои захезанные приблуды и всяко‑ разно, окно открыл. Очень он у нас свежий воздух любит. Потом, чуть погодя, выключил свет. Даже не стал смотреть, куда я делся.

А на улице еще тоскливей. Даже машин больше не слышно. Мне так одиноко и паскудно сделалось, что даже захотелось разбудить Экли.

– Эй, Экли! – как бы шепчу я, чтоб Стрэдлейтер через шторки не услышал.

А Экли меня не слышит.

– Эй, Экли!

Все равно не слышит. Дрыхнет, как бревно.

– Эй, Экли!

Ну вот тут услыхал.

– Да что с тобой за херня такая? – говорит. – Сплю я, елки – палки.

– Слышь. А как в монастырь поступают? – спрашиваю. Я как бы раздумывать начал, не поступить ли. – Надо католиком быть и всяко‑ разно?

– Само собой, надо быть католиком. Гад, ты меня разбудил, только чтоб со своими тупыми воп…

– Ай, да спи себе дальше. Никуда я не пойду. Мне все равно везет так, что поступлю куда‑ нибудь, а там монахи неправильные. Дурацкие гады какие‑ нибудь. Или просто гады.

Только я так сказал, этот Экли на кровати своей аж подскочил, нафиг.

– Слышь, – говорит. – Мне наплевать, что ты обо мне говоришь или еще чего, но если будешь острить про мою, нафиг, веру…

– Расслабься, – говорю. – Никто про твою, нафиг, веру не острит.

Я встал с койки Эли и пошел к двери. Не хотелось мне больше такого дурогонства. По пути остановился, взял Экли за руку и крепко так, фуфлово пожал. А он эту руку отдернул.

– Чего за дела? – спрашивает.

– Да никаких дел. Просто хотел сказать тебе спасибо за то, что ты такой, нафиг, сказочный принц, вот и все. – Я это сказал очень искренне. – Ты просто лучше некуда, сынок, – говорю. – Ты в курсе?

– Умник. Тебе по мозгам‑ то когда‑ нибудь…

Я даже не стал его дослушивать. Закрыл, нафиг, дверь и вышел в коридор.

Все либо дрыхли без ног, либо шлялись, либо домой на выходные поразъехались, и в коридоре было очень, очень тихо и тоскливо. Под дверью, где жили Хоффман с Лии, валялась пустая коробка из‑ под зубной пасты «Колинос», и весь коридор до лестницы я пинал ее своим тапком с овчиной. Ну чего, думал я, может, сходить поглядеть, чего этот Мэл Броссар делает? Но тут вдруг передумал. Я ни с того ни с сего решил, что по‑ честному сделать надо вот чего – убраться, нахер, из Пеней, вот прямо сразу, ночью, и все дела. А не ждать до среды или как‑ то. Мне просто не хочется тут больше зависать. Слишком уж убого и одиноко. Поэтому я вот чего решил – я решил снять номер в нью‑ йоркской гостинице, какой‑ нибудь не сильно дорогой и всяко‑ разно, и до среды не рыпаться. А потом в среду поеду домой – когда отдохну, и мне будет вполне себе шикарно. Я прикинул, что штрики, наверно, письмо этого Тёрмера, где сказано, что меня выперли, не получат, может, до вторника‑ среды. Мне и домой‑ то не хотелось возвращаться, пока они это письмо не переварят. Мне вовсе не в жилу там быть, когда они его только получат. Штруня у меня сильно в истерику впадает. Хотя, как только переварит до конца, с ней все не так плохо. А кроме того, мне бы каникулы вроде как не повредили. Нервы ни к черту. По‑ честному.

В общем, так я и решил. Поэтому вернулся к себе, зажег свет, чтоб вещи собрать и всяко‑ разно. У меня уже, в общем, кое‑ что было собрано. Этот Стрэдлейтер даже не проснулся. Я закурил и оделся, а потом сложил все в свои два «гладстона». Ушло минуты две. Я очень быстро пакуюсь.

На меня при сборах только одно тоску немного навело. Пришлось укладывать новые коньки, что мне штруня прислала, считай, пару дней назад. Оттого и тоска. Я так и видел: штруня заходит в «Сполдингз» и давай продавцу мильон бажбанских вопросов задавать – а меня тут опять из школы выперли. Тут мне по‑ честному убого и стало. Она не те коньки купила – мне хотелось беговые, а она купила хоккейные, – но мне стало все равно убого. Так почти всегда: кто бы мне что‑ нибудь ни дарил, заканчивается убого.

Я сложил все, а потом гроши свои посчитал. Не помню точно, сколько у меня было, но втарен я был как надо. Бабуля неделю назад мне пачку прислала. У меня бабуля есть, так на гроши она не жмется. У нее уже не все дома – она старая, как я не знаю что, – и гроши на деньрож она мне высылает раза по четыре в год. В общем, хоть я и втарен был, но прикинул, что лишние гроши не помешают. Поди угадай. Я поэтому вот чего – я пошел и разбудил Фредерика Вудраффа, которому свою машинку давал. И спросил, сколько он мне за нее даст. Он парень будь здоров богатенький. Но говорит: не знаю. Дескать, ему ее покупать не очень хочется. Но в конце концов все‑ таки купил. Стоила она где‑ то девяносто, а он купил за двадцатку. И дулся еще, что я ему спать не даю.

Когда я уже весь собрался, чемоданы и всяко‑ разно, я немного постоял у лестницы и в последний раз оглядел весь, нафиг, коридор. Я как бы даже ревел. Не знаю, чего ради. Я надел свой красный охотничий кепарь, сдвинул козырек на затылок, как мне нравилось, а потом во весь, нафиг, голос заорал:

– Сладких снов, дебилы!

Точняк всех гадов разбудил на целом этаже. А потом, нахер, свалил оттуда. Какой‑ то недоумок разбросал по всей лестнице скорлупу от арахиса, и я, нафиг, чуть шею себе не своротил.

 

 

Поздняк было вызывать мотор или как‑ то, поэтому до вокзала я всю дорогу пёр пехом. Там не очень далеко, но дубак стоял, как я не знаю что, а идти по снегу трудно, и «гладстоны» лупили, нахер, мне по ногам. Но воздух был зашибись. Засада только в том, что от мороза у меня нос болел и под самой верхней губой, куда мне этот Стрэдлейтер впорол. Губу мне прямо по зубам раскатал – будь здоров болело. А вот ушам нормально и тепло. У кепаря были уши, и я их опустил – и надристать, как я выгляжу. Все равно вокруг никого. Все друшляют.

Мне нормально так повезло, когда я добрался до вокзала, потому что поезд был всего через десять минут. Пока ждал, загреб в руку снега и вымыл рожу. Кровищи было еще порядочно.

Обычно мне нравится ездить на поезде, ночью особенно, когда свет горит, а окна такие черные, и кто‑ нибудь ходит по вагону и продает кофе, бутерброды и журналы. Обычно я покупаю бутер с ветчиной и штуки четыре журнала. Если я еду на поезде ночью, можно даже какой‑ нибудь тупой рассказ в журнале почитать и не сблевнуть. Ну, короче. В рассказах этих обычно целая куча фуфловых парней по имени Дэвид, у которых щека со щекой целуются, и целая толпа фуфловых девиц по имени Линда или Марша, которые всем этим Дэвидам трубки, нафиг, подкуривают. Обычно в поезде ночью я даже могу такой паршивый рассказ почитать. Только сейчас все было не так. Мне просто не хотелось. Я вроде как сидел и ничего не делал. Только снял кепарь и сунул в карман.

Вдруг в Трентоне заходит эта дамочка и садится рядом. Чуть ли не весь вагон пустой – все‑ таки поздняк и всяко‑ разно, и она берет и садится рядом, а не на пустое место: просто у нее с собой такой огромный баул, а я сижу впереди. Баул она уместила в проходе, чтоб контролер или еще кто перецепился. И еще на ней такие орхидеи, будто она прямо с бала или как‑ то. Лет сорок‑ сорок пять, наверно, но очень ничего себе. От теток я прямо подыхаю. По‑ честному. Нет, я ни озабоченный, ничего, хоть сам вполне себе ничего. В смысле, они мне просто нравятся. Всегда свои, нафиг, баулы посреди прохода оставляют.

Ладно, в общем, сидим мы, как вдруг она говорит:

– Извините, это у вас наклейка школы Пеней? – Она как раз на мои чемоданы глядела, на полке.

– Да, ее, – отвечаю. Тут она угадала. У меня на одном «гладстоне» наклейка Пеней, точно. Фофанство, но что уж теперь.

– О, вы учитесь в Пеней? – спрашивает. Голос ничего такой. Путёвый, как в телефоне. Надо бы ей с собой, нафиг, телефон таскать.

– Да, в ней, – говорю.

– О, как это славно! Тогда, может, вы и сына моего знаете – Эрнест Морроу? Он тоже учится в Пеней.

– Знаю. Он у нас в классе.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...