Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава XXVII. Общее миросозерцание Карлейля




Я не раз уже отмечал, что история нового времени, и в частности, история Англии, представляет собой борьбу двух настроений, двух течений — просветительства и формации. По выражению Дж. Ст. Милля, в лице Карлейля воплотилась «борьба XVIII века с XIX–м», причем под XIX в. Милль разумеет век самого Карлейля, а под XVIII–m — век просветительства, и в этом смысле век Юма, Бентама и Оуэна.

Карлейль столкнулся в окружающей обстановке с тем рационализмом, скептицизмом, материализмом, крайним индивидуализмом и утилитаризмом, с которыми мы уже знакомы и которые так рельефно сочетались в его великом современнике Р. Оуэне. И все те черты, все то учение, которое Оуэн считал положительным и доказанным, которое современники, находившиеся под сильнейшим влиянием бентамовского утилитаризма, тоже считали последним словом науки, все это учение Карлейль самым энергичным и самым непримиримым образом отрицал. В этом отношении положение Карлейля относительно своих современников удивительно напоминает положение Л. Н. Толстого в начале 80–х гг., когда он выступал со своею проповедью одиноким среди господствовавших течений русского мыслящего общества. Поэтому критика просветительства, борьба с внешними духовными течениями, которые отразились и в Бентаме, и в Оуэне, представляет один из центральных пунктов мировоззрения Карлейля и один из центральных нервов его настроений. Вот какими словами Карлейль характеризует настроение просветительства: «Мы забыли Бога. Мы устранили факт этой вселенной, как будто ее нет. Мы просто закрыли глаза на вечную сущность вещей и открывали их лишь для видимостей и призраков. Мы просто верили, что вселенная непроницаема и есть великое непостижимое может быть, снаружи же, это достаточно ясно, она есть большой, весьма поместительный хлев для скота и работный дом, с обширными кухонными печами, столовыми, где тот умен, кто умеет найти себе место. Все истины этой вселенной неверны; только профит и его потеря, пудинг и похвала ему, только они существуют и остаются видимыми практическому человеку.

Для нас уже более не существует Бога. Божеские законы заменились принципом наибольшего счастья, парламентской ловкостью; небеса существуют над нами только как предмет астрономических наблюдений, мишень для гершелевского телескопа, материал для формул, повод для сентиментальности. Вот поистине самое больное место, центр всеобщей социальной гангрены, которая угрожает всей современности ужасной смертью. Нет религии, нет Бога; утеряли свою душу и тщетно ищут антисептических солей»[401]. «Вместо кадильницы, — говорит он дальше, — наше время откровенно возносит сковороду, ибо что представляет собой злая совесть, по сравнению с муками от дурного пищеварения, вместо знамения креста — женская юбка: hoc signo vinces[402]». «Теперь ночь мира, — продолжает Карлейль, — и еще далеко до того, когда наступит день. Мы странствуем среди мерцания дымящихся развалин, и солнце, и звезды неба как бы померкли на время. И два необъятных привидения, лицемерие и атеизм, с нарывом, чувственностью, бродят по всей земле и называют ее своей. И очень хорошо чувствуют себя сонливцы, для которых существование — пустой сон»[403].

Этот характерный отрывок дает понятие не только об отношении Карлейля к распространенным теориям, в особенности к утилитаризму, но также о стиле, о смелости и неожиданности, причудливости слов и сопоставлений, которые мы постоянно встречаем у него. В «Sartor Resartus» Карлейль, прикрываясь именем Тейфельсдрека, рассказывает историю своих душевных состояний, как он от мировоззрения просветительского переходил к своему положительному мировоззрению. Он сопоставляет это как вечное «да» и вечное «нет», и рассказывает о том, как от вечного «нет» переходил к вечному «да». Вечное «нет» он характеризует таким образом: «Ошалелому страннику приходится стоять, как стояли уже многие, выкрикивая вопрос за вопросом в Сивиллову пещеру судьбы и получать не ответ, а только эхо. Весь этот некогда столь прекрасный его мир теперь — мрачная пустыня, в которой слышен только вой диких зверей или пронзительные крики отчаивающихся, полных ненависти людей; и облачный столб днем, и огненный столб ночью уже более не руководят путником. Вот как далеко завел его дух исследования. Но что же из того? — восклицает он. Это только общая участь в наше время… Весь мир подобно тебе предан неверию; их древние храмы Божества, уже давно не защищенные от дождя, обрушились, и люди теперь спрашивают: где Божество? Наши глаза никогда не видали Его»[404]. «Я должен отметить однако одно обстоятельство, — продолжает Тейфельсдрек, — после всех невероятных страданий, которые причинил мне дух исследования, проистекавший у меня (что не всегда случается) из неподдельной любви к истине, я, тем не менее, любил истину и не уступил бы и йоты из моей верности к ней. Таким образом, несмотря на всех перетирателей причин и механические философии прибыли и убытка (он разумеет, конечно, Бентама) с болезненной офтальмией и галлюцинациями, которые они производили, бесконечная природа долга, хотя смутно, но все же была передо мной: хотя и живя в мире без Бога, я не был однако вполне лишен света Бога, если мои глаза, пока еще как бы запечатанные, с их невыразимым стремлением, нигде не могли Его видеть, тем не менее, в моем сердце Он присутствовал, и Его написанный на небесах закон еще стоял там, легко читаемый и священный»[405]. Мучительные сомнения миновали, и «вечное нет» разрешилось в «вечное да». Это разрешение описано подробно в самом романе.

Остановимся еще на некоторых суждениях Карлейля об утилитаризме.

«Тейфельсдрек, — говорит Карлейль, — высказывает весьма мало уважения к тому прогрессу науки, который стремится разрушить удивление и заменить его измерением и счетом, хотя, вообще говоря, он весьма уважает эти два последние процесса. Может ли ваша наука, — восклицает он, — развиваться в одной подземной мастерской одной только логики, куда едва проникает свет сквозь небольшую щель или в которой коптит тусклый ночник? И может ли человеческий ум сделаться арифметической мельницей, где память есть насыпь, а мукой являются одни только таблицы синусов и тангенсов, кодификация да трактаты того, что вы называете политической экономией? » Политическую экономию Карлейль вообще часто называет злой, дурной наукой за ее практические выводы. «И что такое эта ваша наука, которую могла бы развивать научная голова одна, без тени сердца? » Более всего нестерпим для него этот класс «лавочников логики, визгливых свистунов и профессиональных врагов удивления, которые в настоящее время в таком множестве, как ночные сторожа, держат патруль вокруг института механической науки и, как истинные древнеримские гуси и гусенята, гогочут вокруг своего Капитолия или и без него; которые даже часто, как просвещенные скептики, являются в самое мирное общество средь бела для с трещоткой и фонарем и настойчиво предлагают вам проводить вас или охранять вас, хотя солнце ярко светит, и улица полна одними только благонамеренными людьми». «Человек, — продолжает Карлейль, — который не может удивляться, который не имеет привычки удивляться и благоговеть, будь он президентом бесчисленных королевских обществ и храни в одной своей голове всю Mechaniqe Celeste[406] и философию Гегеля, и конспект всех лабораторий и обсерваторий со всеми их результатами, такой человек есть не более как пара очков, за которыми нет глаз. Пусть те, у кого есть глаза, смотрят сквозь него, при таком условии может быть и он на что–нибудь пригодится. Ты не хочешь знать ни таинственного, ни мистицизма, ты хочешь идти в этом мире при солнечном сиянии того, что ты называешь истиной, или хотя бы с фонарем того, что я называю адвокатской логикой, — и хочешь все “объяснить”, во всем “отдать отчет” или ни во что из этого не верить? Больше того, — ты пытаешься смеяться; тот, кто признает неизмеримую, всеобъемлющую область Таинственного, которая везде под вашими ногами и около ваших рук, — для кого вселенная есть оракул и храм столько же, сколько кухня и коровник, тот, по–твоему, сумасшедший мистик? С сопящей сострадательностью ты навязчиво предлагаешь ему твой фонарь и вскрикиваешь, как оскорбленный, если он отпихивает его ногой. Armer Teufel! [407] Разве твоя корова не телилась, разве твой бык не производит? Разве ты сам не родился? Разве ты не умрешь? “Объясни” мне все это или сделай одно из двух: спрячься куда–нибудь подальше с твоим глупым кудахтаньем, или, что было бы еще лучше, прекрати его и плачь не о том, что царство удивления окончилось, и Божий мир лишился своей красоты и поэзии, а о том, что ты до сих пор еще дилетант и близорукий педант»[408]. «Вся вселенная для современного человека, — продолжает он, — одни громадные ясли, наполненные сеном и волчцами, которые надо сравнить между собою по весу — и вид у него довольно длинноухий. Увы, несчастный! На него напущены всякие привидения: в одну эпоху его душат домовые, преследуют ведьмы; в следующую его угнетают жрецы, его дурачат. Во все эпохи им помыкают. А теперь его душит, хуже всякого кошмара, гений механизма, так что у него уже почти вытрясена душа и только некоторого рода пищеварительная, механическая жизнь еще остается в нем. На земле и на небе он не может видеть ничего, кроме механизма, он ничего другого не боится, ни на что другое не надеется»[409]. «Человек, — заключает он, — становится паралитиком в духовном отношении: божественная вселенная — мертвой, механически связанной паровой машиной, работающей благодаря только двигателям, нажимам рычагам и, я не знаю, находится он, сам изобретатель, бедный Фаларис еще чему, а в ней, как в злополучном чреве отвратительного быка Фалариса[410], находится он, сам изобретатель, бедный Фаларис и ожидает своей жалкой смерти»[411].

Эти отрывки характеризуют вообще способ нападений Карлейля на противников и способ его критики. Здесь много желчи, негодования, острой иронии, часто благородного пафоса, но, во всяком случае, это не есть та систематическая, логическая критика, которая является, во всяком случае, желательной. Это скорей импрессионистская критика, протест поруганного чувства против того, что его раздражает, но не есть философско–научный разбор доктрин Бентама и других мыслителей, которым Карлейль дает столь суровую оценку. В особенности он не любит Бентама. В одном из отрывков своих «Памфлетов последнего дня» Карлейль осмеивает утилитаризм в наиболее резкой форме под заглавием «Философия свиней». Эта «Философия свиней» состоит из 10 параграфов, в которых утилитаристы излагают свое credo. Приведу эти положения:

«1. Вселенная, насколько можно сделать о ней основательное предположение, есть неизмеримое свиное корыто, содержащее в себе твердые тела и жидкости, и всякие иные контрасты и разнообразия, в частности из достижимого и недостижимого, причем последнее в значительной степени существует для большинства свиней.

56. Моральное зло состоит в недостижимости свиных помоев, моральное благо в достижимости их же. (Явная пародия на Бентама. )

57. Что такое рай или состояние невинности? Рай, называемый также состоянием невинности, золотым веком и прочими именами, состоял (согласно здравому суждению свиней) в неограниченном количестве свиных помоев, полном исполнении желаний каждого, так что воображение свиней не могло превзойти действительности: басня и невозможность, как думают теперь рассудительные свиньи.

58. Определите все обязанности свиней. Миссия универсального свинства во все времена состоит в том, чтобы уменьшать количество недоступного и увеличивать количество достижимого. Все знания, изобретения и усилия должны быть направлены к этому и только к этому. Свиная наука, свиной энтузиазм и стремление свиней имеют лишь одну эту цель. В этом состоят все обязанности свиней.

59. Поэзия свиней должна состоять во всеобщем признании превосходства свиных помоев и молотого ячменя и блаженства свиней, помои которых хороши и имеются в изобилии. Хрю!

60. Свиньи знают погоду: они могут предусмотреть, какая будет погода.

61. Кто создал свинью? Неизвестно. Может быть, колбасник?

62. Что такое справедливость? Соблюдение вашей собственной доли общих свиных помоев, без захвата части моей доли.

63. Какова моя доля? Ах, это трудно определить. Об этом свиная наука, после долгих рассуждений, не может ничего окончательно установить. Моя доля — хрю! — моя доля есть то, что я сумею взять, не будучи повешен или сослан в каторжные работы. С этой целью существуют виселицы, исправительные дома, о чем нет нужды вам говорить, и правила, предписанные юристами».

Собственное мировоззрение Карлейля, насколько оно поддается формулировке, определяется двумя особенностями: с одной стороны, неопределенным мистическим пантеизмом, в значительной степени определившимся влиянием на него Гете с его эстетическим пантеизмом, а с другой стороны, его собственной религиозностью. Карлейль часто говорит о чувстве удивления, благоговения, о чувстве тайны, вообще о таких чувствах, которые исключают мировоззрение утилитаризма. С другой стороны, его мировоззрение характеризуется отсутствием какого бы то ни было метафизического или философского учения, а носит исключительно практический моралистический характер, и в этом отношении он приближается к Толстому.

Ученик и друг Карлейля, Стерлинг, сформулировал основные положения мировоззрения Карлейля в таких словах: «Мир с человеком как его главным предметом весь есть область чуда и тайны; но чтобы быть понятыми, они требуют прежде всего благоговения к себе. Тот, кто исключает из своей мысли все, что требует мысли и благоговения, никогда не будет в состоянии размышлять о первоначальных фактах бытия. Но что же составляет истинную сущность каждой вещи, как не самое ее бытие? Все остальное в предмете, все его качества и свойства, рассматриваемые без отношения к его бытию, не могут, собственно говоря, быть поняты, хотя могут быть сосчитаны, измерены, ощупаны. Религия поэтому есть высочайшая форма отношения человека к миру. И когда человек отказывается признать ту неописуемую, священную глубину, к которой и он сам, и мир принадлежат, то его удел — незнание. Но для того, кто смотрит прямо, божественная субстанция всего иногда открывает себя, и притом как в малейших, так и величайших вещах, ибо бытие само божественно и будит в том, кто его созерцает, чувства божественные. Мы сотворены силами природы или Того, чьим созданием является сама природа, лишь для того, чтобы быть самим творцами. Творить, работать — вот наше призвание, ради которого нам дана жизнь»[412].

Эти чувства, по учению Карлейля, могут находить свое выражение только в символах, он видит историческое воплощение их в разных религиях и разных верованиях, но более всего в христианстве.

Этот пантеистический символизм Карлейля делает его чрезвычайно чутким и восприимчивым к чувству космического единства, единства природы, одушевленности и связанности всех частиц ее. Иногда это чувство получает весьма яркое и вдохновенное выражение в сочинениях Карлейля. Карлейль говорит устами Тейфельсдрека: «Хорошо пел еврейский псалмопевец: “Возьму ли я крылья зари и переселюсь в крайние пределы вселенной, — и там Бог”[413]. И ты сам, о цивилизованный читатель, который слишком, вероятно, не псалмопевец, а прозаик, и знаешь Бога только по преданию, — знаешь ли ты такой уголок вселенной, где бы не было по крайней мере Силы? Капля, которую ты стряхиваешь с мокрой руки, не остается там, где она упала, но ты находишь ее назавтра уже исчезнувшей: на крыльях северного ветра она уже приближается к тропику Рака. Но как же вышло, что она испарилась, а не осталась лежать недвижимо? Думаешь ли ты, что существует что–либо недвижимое, без силы и совершенно мертвое?

Раз, когда я ехал по Шварцвальду, я сказал себе: этот маленький огонек, который блестит, подобно звезде, среди темнеющего болота, где закоптелый кузнец стоит, согнувшись над своей наковальней и где ты надеешься заменить свою потерянную подкову, — есть ли этот огонек отторгнутое, отдельное пятно, отсеченное от всей вселенной, — или же он неразрывно связан с целым? Безумный! Этот кузнечный огонь был первоначально зажжен от солнца; он питается от воздуха, который существовал ранее потопа, простирается далее Сириуса; здесь силой железа, силой угля и еще гораздо более странной силой человека приводятся в действие тонкие силы сродства, вызываются битвы и победы силы; он — маленький ганглий или нервный центр в огромном жизненном организме необъятного. Назови его, если хочешь, бессознательным алтарем, возожженным на лоне Всецелого; алтарем, чьи железные жертвы, чей железный дым и действия проникают сквозь это Всецелое, чей темный жрец не словом, но мозгом и мышцами проповедует тайну, тайну силы, проповедует (довольно экзотерично) один маленький текст из Евангелия свободы, Евангелия человеческой силы, которая и теперь уже властна, а со временем будет всевластной»[414].

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...