Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Модели традиционного природопользования 15 глава




сохранялась память о былой приверженности отдельных родов или фамилий к морскому промыслу51.

По-видимому, аборигенная морская охота в Западной Арктике никогда полностью не прекращалась.

Но ее интенсивность определялась уже не столько динамикой экологических условий, сколько

размерами конкурирующего западноевропейского и русского промыслов. Поэтому, когда в конце XVII

в. европейские __________китобои перестали посещать Баренцево море (истребив здесь стада гренландских

китов), а к концу XVIII — началу XIX в. упали и промыслы русских поморов, сразу же началось

частичное восстановление зверобойного хозяйства коренного населения. Во второй половине XVIII в.

русские источники подтверждают, что европейские ненцы стали заниматься морским промыслом,

якобы «под влиянием русских» 52. Думаю, что здесь правильнее говорить о возрождении прежних

традиций природопользования, которые спорадически сохранялись на протяжении XVII—XVIII вв.

Теперь мы имеем этому не только документальные, но и археологические подтверждения 53.

К середине XIX в. большинство членов в русских зверобойных артелях, промышлявших у берегов

Новой Земли, Вайгача, Колгуева, составляли европейские ненцы. Их охотно набирали русские купцы

на зверобойные суда и считали отличными моряками 54. Во второй половине XIX в. на островах

восточной части Баренцева моря — Новой Земле, Вайгаче, Колгуеве — при поддержке архангельских

купцов появляются постоянные поселения ненцев-зверобоев 55. Так через полтора-два столетия после

своей гибели оседлые

приморские системы жизнеобеспечения вновь возродились в Западной Арктике.

В первые десятилетия XX в. около 600—800 человек, или 10 %, европейских ненцев активно

занимались морским промыслом 56. Память о прежней жизни ненцев-зверобоев в районе Югорского

Шара была вполне жива еще в 1970-е годы у старшего поколения обитателей поселка Усть-Кара.

Основную часть промышленников в конце XIX—начале XX в. составляли разорившиеся оленеводы,

которые жили на побережье в чумах по нескольку семей. Они занимались добычей лахтаков, мелких

тюленей, моржей, а также рыболовством, охотой на линную птицу и промыслом песца. На китов и

белух ненцы в то время уже не охотились. Продукцию морского промысла — сало, шкуры, моржовые

клыки они сдавали русским купцам, а сами питались мясом и жиром морского зверя, рыбой и птицей.

В большом количестве употреблялись в пищу покупные продукты — мука, масло, хлеб, и др.; оленье

мясо выменивалось у богатых оленеводов 57.

Помимо оседлых ненцев-промышленников в летние месяцы к Югорскому Шару стекались для

промысла семьи оленеводов со всей Большеземельской тундры, а также русские поморы-«пусто-зеры».

Они объединялись в артели и уходили на лодках на Вайгач. и Новую Землю. Сезонные охотники сами

не питались мясом морского зверя, а сдавали его за деньги и товары купцам вместе с моржовыми

клыками, жиром, тюленьими шкурами или оставляли на корм собакам и приваду для песцов. Не

употребляли в пищу мясо морских животных и саамы Кольского п-ва, которые в начале XX в. еще вели

в нескольких поселках товарный промысел тюле-

л

Конечно, зверобойное хозяйство ненцев и саамов в XIX — начале XX в. резко отличалось от прежних

аборигенных систем жизнеобеспечения. Оно сформировалось под сильным влиянием русского

поморского промысла, унаследовав многие его традиции и методы добычи зверя. Резко преобладала

индивидуальная охота на берегу или на припае с помощью огнестрельного оружия; использовались

деревянные лодки и шлюпки русского типа. Очень велики были потери раненых и утонувших

животных; даже убитые звери часто разделывались и использовались неполностью. Тем не менее в

1920-е годы на долю местных зверобоев приходилось 4/5 всех морских животных, добываемых на

северо-востоке Архангельской губернии. При этом средние нормы добычи у ненцев-охотников были

тогда в два — три раза выше, чем у русского поморского населения 59. И только строительство

новых поселков в 1940— 1950-е годы и быстрое уменьшение промысловых ресурсов в Западной

Арктике вновь сделали этот тип хозяйства нерентабельным. Морской промысел саамов сейчас, по-

видимому, полностью прекратился; некоторые охотники-ненцы в поселках на побережье Баренцева и

Карского морей еще занимаются добычей тюленей для собственного потребления, причем в последние

годы этот промысел даже несколько активизировался 60.

Подведем итог нашего сравнения истории приморских систем жизнеобеспечения на восточной и

западной оконечностяхСеверной Евразии. Мы видим, что динамизм и гибкость в освоении среды

обитания были главной стратегией всех арктических коллективов независимо от их

экономической ориентации и времени существования. Итоговый ход культурной и хозяйственной

эволюции определялся, однако, сочетанием (сложением) действующих в каждый момент

экологических и социальных изменений. Продолжительная история арктического зверобойного

промысла по сравнению с тундровым оленеводством продемонстрировала относительную хруп-

кость, меньшую устойчивость приморских систем жизнеобеспечения. Привязанные к узким зонам

(или периодам) повышенной концентрации ресурсов, они оказались особенно уязвимы перед

лицом неблагоприятных социально-исторических потрясений. Отсюда своеобразная

сбалансированность оседлой и кочевой моделей арктического природопользования, столь

различных по своему уровню продуктивности.

Нетрудно заметить также, что эти две главные модели аборигенного природопользования в

Арктике по-разному реагировали на сходные изменения экологической обстановки^ Так, периоды

потепления были в целом более благоприятными1- для оседлого населения, осваивавшего

приморские экосистемы. В это время происходил общий сдвиг к северу миграционных путей

морских животных и лососевых рыб, открывались новые угодья, сокращалась продолжительность

малопродуктивного зимнего сезона. Но эти же фазы приносили трудности обитателям внутренней

тундры — кочевым охотникам и оленеводам, поскольку совпадали с минимумами популяционных

циклов северного оленя, вспышками эпизоотии, тундровых пожаров, ухудшением условий выпаса

и восстановления оленьих пастбищ.

Обратная картина наблюдалась в холодные экологические фазы Арктики. Спускавшаяся на юг

кромка льдов блокировала высокоширотные и континентальные участки побережий, заставляя их

обитателей уходить в тундру и искать новые средства к существованию. Но если на берегу

похолодание обычно вело к ухудшению условий охоты, голодовкам и обнищанию населения, то

во внутренней тундре начинался рост поголовья диких, а в последние столетия — также и

домашних оленей, укреплявший благосостояние кочевников.

Эти постоянные маятникообразные колебания имели для аборигенов высоких широт огромное

значение. Они способствовали выработке особой стратегии природопользования, которая заклю-

чалась в параллельном развитии двух (или нескольких) моделей жизнеобеспечения с

противофазной реакцией на изменение условий существования. Любые экологические сдвиги

оказывались неблагоприятными для одной из этих моделей, но одновременно резко повышали

продуктивность другой, расширяли спектр и оби-

лие доступных ресурсов. Это облегчало аборигенному населению переход к новому образу жизни,

а привычная комплексность и гибкость хозяйственной структуры делали менее болезненным

изменение прежней модели природопользования.

Поэтому в целом историю природопользования аборигенов Арктики мы можем представить

как постоянный «перелив» населения от кочевой формы жизнеобеспечения к оседлой, т. е. от

охоты и оленеводства к морскому промыслу или рыболовству и обратно в зависимости от

конкретной динамики экологической или социальной обстановки. «Я был поражен, — писал в

1905 г. о кочевых чукчах Колымского округа С. А. Бутурлин, — той степенью духовной и бытовой

эластичности, которую они...выказали, переходя без замедления от привычного бродячего

пастушества к полуоседлому рыболовству. Всего несколько лет назад можно было проехать от

Колымы до Чаунской губы, не встречая у моря чукчей; теперь же повсюду на берегу виднеются их

руйды (яранги. — И. Я.)»61. Столь же быстрый и массовый характер имела миграция к побе-

режью охотников на карибу из внутренних районов Аляски в период минимума стад диких оленей

во второй половине XIX в.62 Известны и обратные примеры: уход части берегового населения

Чукотки в тундру и ассимиляция его оленеводами в XVIII—начале XIX в. и во время голода 1880-

х годов; превращение береговых групп канадских эскимосов в высокоспециализированных охот-

ников на карибу (эскимосы-карибу) в период похолодания XVII—XVIII вв.;

исчезновение в то же время на побережье Восточно-Сибирского моря оседлого

населения с эскимосской зверобойной культурой («шелаги»), на смену которому пришли

группы кочевников-оленеводов63. Теперь мы можем добавить сюда и угасание оседлой

аборигенной культуры в Западной Арктике и переход ее носителей к кочевой охоте, а затем и

продуктивному крупностадному оленеводству.

Результатом такого постоянного «перелива» населения Арктики от кочевого образа жизни к

оседлому и обратно стала сложная, но экологически очень эффективная форма дуального природо-

пользования, позволявшая аборигенным коллективам выдерживать самые резкие колебания своей

среды обитания. Условием ее успешного существования было наличие в пределах одной терри-

тории двух исходных моделей жизнеобеспечения — кочевой и оседлой. При этом

«противофазность» их развития нередко вела к тому, что одна из моделей могла в данный момент

находиться в кризисном, рудиментарном или регрессирующем состоянии. Но с последующей

сменой экологической тенденции именно эта рудиментарная форма могла естественно обеспечить

технологическую, культурную и демографическую основу для быстрого восстановления

хозяйственной традиции.

Там, где этот принцип устойчиво соблюдался — на Чукотке, севере Скандинавии, северо-западе

Аляски, — сохранялась непрерывность или, точнее, длительная культурная преемственность

аборигенного природопользования. Это обеспечило поступательное

развитие аборигенных этносов и их культур в общей исторической перспективе. В других районах,

например в Гренландии, в силу специфики местных условий была возможна только одна модель

жизнеобеспечения. Там, как и следовало ожидать, наблюдались очень большие хронологические

разрывы между разными эскимосскими культурными традициями. Но бывало и так, что в условиях

глубокого экологического или социального кризиса одна из исходных моделей жизнеобеспечения —

оседлая или кочевая — деградировала и полностью исчезала. Тогда разрушалась вся система дуального

природопользования и даже короткого разрыва было достаточно для потери многих технологических

навыков, орудий и методов промысла, других культурных достижений.

Так случилось, как мы видели, в западном секторе Арктики, на побережье Баренцева и Карского морей

в XVII—XVIII вв. Хотя разрыв в существовании оседлых систем жизнеобеспечения составлял здесь не

более 150—200 лет, за этот срок произошли необратимые нарушения культурной традиции. За это

время аборигенное население утратило навыки коллективной охоты на самых крупных морских

животных — китов и белух, опыт строительства полуподземных жилищ с каркасом из китовых костей

или бревен, гончарство, использование кожаных лодок и гарпунов из моржового клыка, методы

бессолевой консервации мяса, отопления жилища с помощью лампы-жирника и т. п.64 Эти и другие

адаптивные достижения, по-видимому, развивались конвергентно во всех культурах приморских

охотников высоких широт. Неудивительно, что возродившееся уже на иной, коммерческой основе

хозяйство зверобоев-ненцев в конце XIX—начале XX в уступало по своей продуктивности

жизнеобеспечению эскимосов или береговых чукчей и очень зависело от внешних источников

существования.

Конечно, «волнообразная» модель эволюции с чередованием периодов подъема и упадка, расцвета и

регресса характерна для любой культуры во всякой среде обитания. В этом вряд ли можно видеть

уникальность исторического пути аборигенов Арктики. Но частота и резкость подобных чередований

зависят уже от конкретных социально-исторических и экологических условий. Очевидно, что глубина

и регулярность экологических потрясений неодинаковы в арктических и умеренных или тропических

широтах, что не могло не отразиться на особенностях развития здесь ранних форм человеческой

культуры.

Рассмотренная нами история северного оленеводства и арктического зверобойного промысла явно

доказывают способность коренных обитателей Севера к быстрому демографическому и, хозяй-

ственному росту, в благоприятные периоды времени. Но крайняя нестабильность их среды обитания и

ограниченность ресурсной базы вели к тому, что фазы кризисного состояния были здесь более частыми

и глубокими, чем в других районах мира. В специфических условиях Арктики «волнообразность»

развития, свойственная эволюции всякой культуры, приобретала особенно резкий характер.

Утонченное искусство древнеберингоморских экскимосов и гигантские комплексы петроглифов

Залавруги и Пегтымеля, многолюдные поселки пунукских китобоев и святилище «Китовая аллея»,

поселение Масик и пляжи о. Сомерсет в Канадской Арктике с их сотнями и тысячами черепов убитых

китов — вот те немногие из известных нам вершин «арктической цивилизации», которые сменились

фазами упадка или совсем исчезли из аборигенной традиции последующих веков.

Значит ли это, что видимая нам в дальней перспективе стабильность арктических обществ есть лишь

отражение скудности наших знаний и недостатка источников? Или мы, историки, находимся в плену

собственных иллюзий о «замедленности» темпов развития аборигенов Севера?! Ведь очевидно, что

освоение Арктики древними охотниками было процессом активного, последовательного расширения

первобытной эйкумены. Оно явно было возможным только при условии расширенного

демографического воспроизводства и избытка важнейших жизненных ресурсов. Если это так, то нам

недостает еще каких-то важных элементов, чтобы понять своеобразие исторического развития

арктических обществ с их многотрудным путем хозяйственной и социальной эволюции.

 

В 1982 г., изучая культурное наследие эскимосов Северной Аляски, американские археологи провели

посемейный опрос жителей поселка Барроу. К их глубокому изумлению, в этом крупном эскимосском

центре с населением около 3 тыс. человек не нашлось ни одного человека, чьи предки жили в Барроу в

конце XIX в. Всего за сто лет произошла полная смена культурной и генеалогической традиции, хотя

численность эскимосов устойчиво росла1.

Факт этот, столь поразивший археологов, был давно известен этнографам. «Поселок на мысе Смита

(Барроу. — Ц-. К.) насчитывал около 400 обитателей в 1880 г.; примерно столько же живет здесь и

сегодня», — писал в 1908 г. В. Стефанссон. «Но по словам эскимосов, только четыре человека из числа

современных жителей принадлежит к прежнему племени мыса Смита. Еще у 20 человек один из

родителей происходит из этого племени. Высокая смертность последних лет почти выкосила местных

обитателей... и теперь среди четырех сотен эскимосов на мысе Смита их доля составляет не более 7

%. Разница была восполнена за счет иммигрантов, большинство которых прибыло из внутренней

тундры» 2.

Можно ли в таком случае считать непрерывной традицию эскимосского населения на мысе Барроу? Но

такие же демографические и культурные «разрывы» обнаруживаются и в других районах Арктики. В

1955 г. среди более 300 жителей эскимосского поселка Гэмбелл на о. Св. Лаврентия американский

этнограф Ч. Хьюз нашел лишь одного человека, чьи предки восходили к исконной общине Гэмбелла

середины XIX в. Все остальные были выходцами из других поселков на острове, заброшенных после

голода 1880 г., или потомками мигрантов с Чукотки3. В середине XIX в. в дельте р. Маккензи

проживало около 2 — 2,5 тыс. эскимосов. Но через сто лет среди 1,5-тысячного эскимосского

населения этого района осталось всего два-тои десятка их прямых потомков, а основную часть

составляли недавние переселенцы с севера.Аляски4.

Подобные примеры в истории жителей Арктики далеко не единичны. Составляя родословные

(генеалогии) и списки членов общин азиатских эскимосов конца XIX—первой половины XX в., я не

раз поражался текучести их состава, быстрым изменениям основных социальных компонентов.

Мощные семьи, процветавшие

группы охотников и целые поселки могли появиться и исчезнуть за два—три десятилетия в результате

миграций, эпидемий, неравномерного прироста отдельных родственных линий 5. Такой же динамизм

социальной структуры был открыт недавно для коренного населения Таймыра — авамских нганасан

XVII—XIX вв. Оказалось, что их традиционная родовая система сложилась только в середине XIX в. за

счет вымирания одних фамилий, слияния и быстрого разрастания других, в условиях постоянных

эпидемий, голодовок, скачков численности населения6.

Конечно, мы должны считаться с тем, что динамизм традиционных обществ Арктики в XIX—начале

XX в. мог заметно усилиться в обстановке активных этнических контактов, влияния более развитых

культур. Огромные людские потери от занесенных эпидемий и голодовок, хищническое истребление

промысловых ресурсов, появление новых центров и стимулов миграций вызвали мощные передвижки

аборигенного населения, перестройку всей его социальной структуры. Во многих районах осколки

прежних этно-территориальных группировок смешивались между собой, образуя быстро

разраставшиеся новые общности. Этот процесс подробно описан для большинства этнических групп

севера Сибири, а также эскимосов Аляски, Гренландии или Лабрадора7. Его отражением в известной

мере стало то демографическое поведение северных народов, которое было рассмотрено в первых

главах книги на примере азиатских эскимосов, ненцев и чукчей.

Но вряд ли будет правильным полагать, что до появления европейцев аборигены Арктики жили в

условиях стабильного «золотого века», где не было голода, вынужденных миграций, войн или тяжелых

болезней. Как справедливо писал американский этнограф Э. Берч, «большинство из нас привыкло

видеть в традиционном или аборигенном состоянии нечто абсолютно неизменное, застывшее, как

будто только вторжение европейцев внезапно изменило прежнюю картину» 8.

Порой из-за скудности или отсутствия прямых данных кажется удобным видеть арктические группы

стабильными обществами, с глубокой исторической преемственностью, постоянной численностью и

социальной структурой. Однако археологические и палеоантропологические материалы снова и снова

восстанавливают глубокие «разрывы» в древних культурных традициях, которые еще недавно казались

непрерывными линиями эволюции.

Так, антропологический анализ останков из эскимосского могильника на мысе Барроу выявил полную

смену населения на рубеже культур бирнирк и туле, т. е. между VIII — IX вв. н. э., хотя общая

этнокультурная преемственность сохранялась. Максимальные расхождения показывают древние и

современные краниологические серии из эскимосских могильников северо-восточной Чукотки и мыса

Хоуп на Аляске, хотя и здесь мы как будто имеем дело с ненарушенной этнокультурной традицией.

Глубокие хронологические разрывы устанавливаются между основными фазами древнеэскимосских

культур в Гренландии: Индепенденс I —

13 И. И. Крупник 193

Индепенденс II — саркак — ранний и поздний дорсет — туле. В периоды этих разрывов

население либо мигрировало в другие районы, либо вымирало, и тогда значительные части

Гренландии полностью обезлюдевали 9.

Еще большим «слоеным пирогом» видится история внутренних районов Северной Аляски.

Различные культурные комплексы (денби, Нортон, ипиутак, каиюк, тукту и др.) сменяли здесь

друг друга без какой-либо генетической преемственности, как будто в разное время и с разных

сторон сюда периодически проникали группы мигрантов, которые через какое-то время исчезали,

не оставив потомков 10.

Но, пожалуй, наиболее поучительным оказался опыт, связанный с открытием «Китовой аллеи».

Древнее святилище, действовавшее не более 4— 6 столетий назад, не имело, казалось, никаких

параллелей в этнографически известной культуре эскимосов Чу котки XIX — начала XX в. Скорее

оно выглядело наследием какого-то иного пласта, с почти аналогичной материально-хозяй-

ственной базой, но другими нормами ритуальной и духовной жизни. Причины столь глубокого

забвения «Китовой аллеи» оставалось искать в смене этнокультурной традиции, активных

миграциях древних эскимосов и появлении новой системы их племенного деления между XV (?) и

XVII — XVJ1I вв."

Анализ таких культурных и демографических «разрывов» может стать весьма продуктивным для

понимания особенностей исторического развития обитателей Арктики. Еще недавно поселки

древних эскимосов на побережье Чукотки казались устойчивыми социумами, существовавшими

непрерывно с периода древнего берингоморья и чуть ли не до исторического времени. Размеры их

оставались как бы неизменными, а если и увеличивались, то лишь на фоне столетий и

тысячелетий. Американский антрополог А. Харпер реконструировал для древних алеутов за

последние 9 тысяч лет (!) средний годовой прирост населения на уровне 0,3 °/оо (с колебаниями от

0,2 до 0,7 °/0о) • Это значит, что община в 100 человек увеличивалась на 1 человека за 30 лет и на 3

человека — за целое столетие. Маленькие стабильные коллективы древних охотников могли,

таким образом, в течение столетий поддерживать «демографическое равновесие» с ресурсами

своей среды обитания 13.

Стоит ли говорить, что подобная историческая модель разительно отличается от известных фактов

демографии традиционных арктических популяций с их высокой рождаемостью, очень высокой

смертностью, резкими скачками численности, отмеченными в источниках X»VI II—начала XX в.

Кроме того, модель «минимального прироста» не может объяснить, за счет каких людских ресур-

сов осуществлялись передвижки населения и целые волны миграций, покрывались потери от

болезней, голодовок, войн или стихийных бедствий. Очевидно, что все эти явления сопровождали

древнего человека с самого начала освоения им территории Арктики.

Сейчас скорее вызывают улыбку безапелляционные заявления о том, что накануне контактов с

европейцами «здоровье эскимосов было хорошим, если не исключительным» и что эскимосы

«достигли исключительно эффективного приспособления к неблагоприятной среде и процветали

— кроме некоторых обычных болезней (?), присущих всему человечеству» |4. Как известно, уже

первые европейские путешественники отметили широкое распространение среди эскимосов

глазных, респираторных и психических болезней, психической отсталости и мускульно-скелетных

дефектов. Судя по патологическим нарушениям, 10 % людей, погребенных на Эквенском

древнеэскимосском могильнике, страдали тяжелыми формами остеоартрозов и спондилезов и

фактически были полными инвалидами, не способными охотиться и выполнять домашнюю

работу.

Некоторые позднепунукские захоронения на о. Св. Лаврентия говорят о недостатке питания и

даже прямом физическом вырождении. Согласно реконструкции медико-санитарной обстановки,

коренное население Чукотки задолго до прихода русских страдало от многочисленных

простудных, кожных и желудочно-кишечных заболеваний, туберкулеза и, возможно, даже от

венерических болезней |5. Наконец, на всей территории Арктики известны примеры вымирания

целых общин от голода или пищевых отравлений, массовой гибели охотников в море и больших

групп населения — от несчастных случаев и стихийных бедствий '. Азиатские эскимосы имеют

даже специальное слово каванахтукаг мит («непроснувшиеся») для обозначения погибших от

голода или болезней людей, чьи кости в изобилии встречались в развалинах старых землянок.

В свете таких фактов вряд ли справедливо говорить о «демографической стабильности» коренных

жителей Севера, их непрерывной культурной преемственности на протяжении многих столетий.

Напротив, история аборигенов Арктики поражает обилием «разрывов» и кризисов, смен

этнокультурной традиции, глубиной экологических и социальных потрясений. Письменные источ-

ники XVII—XVIII вв. рисуют эту историю как сплошную цепь различных бедствий: эпидемий и

голодовок, междоусобных конфликтов, падежей диких и домашних животных, закабаления и

спаивания и даже прямого истребления в ходе европейской колонизации. Этот печальный

мартиролог восстановлен в деталях для юкагиров и нганасан, кереков и коряков Охотского

побережья, атапасков-кучинов и йеллоунайфов, эскимосов о. Святого Лаврентия и внутренних

районов Аляски, многих других северных народностей.

Но даже в столь тяжелых условиях общая численность коренного населения Арктики со времени

начала контактов с европейцами заметно увеличилась. Для середины XVII в. Б. О. Долгих,

опираясь на ясачные списки и некоторые другие источники, оценил численность всех народов

Сибири в 207 тыс. человек; по Первой Всероссийской переписи населения 1897 г. она составила

уже

13* 195

822 тыс. человек18. В середине XVII в. в арктической полосе Евразии проживало, видимо, около 30 тыс.

человек (без Кольских и скандинавских саамов и русских поморов); к началу XX в. это население

выросло более чем в два раза — до 63 тыс. человек '9. При этом многие группы Арктики, как мы видели

в предыдущих главах, не только в три — четыре раза увеличили свою численность и расширили

этническую территорию (ненцы, чукчи, коряки-оленеводы), но и перешли к новой, более продуктивной

форме природопользования — крупностадному оленеводству.

Более тяжелые потери в ходе европейской колонизации понесло коренное население Американской

Арктики, особенно эскимосы севера Аляски и некоторых районов Канадского побережья. Но зато

численность эскимосов Западной Гренландии, несмотря на периодические голодовки и эпидемии,

увеличилась с конца XVIII до начала XX в. в 2,5 раза: с 5 до 12,5 тыс. человек20. Сравнение этих

примеров развития жителей Крайнего Севера с судьбой аборигенов Австралии, индейцев Северной и

Южной Америки, охотников-собирателей тропической Африки еще более подчеркивает

жизнеспособность арктических народов.

Однако причины такой жизнеспособности напрасно искать в модели «минимального прироста», как и в

концепциях «предельной емкости» или слабансированных гомеостатических экосистем. Для

объяснения «устойчивого» состояния традиционных обществ Арктики в их суровой среде обитания эти

концепции могут предложить лишь один социальный механизм — сознательное ограничение прироста

населения за счет особых норм демографического поведения, в первую очередь регулярного

детоубийства (инфанти-цида). С этим тесно связан и другой популярный тезис, согласно которому

охотники Крайнего Севера всегда использовали ресурсы своей среды обитания самым бережным,

рациональным образом и добывали строго ограниченное количество пищи, необходимое им для

пропитания. Аргументы подобных концепций нам уже известны: распространение инфантицида у

некоторых групп эскимосов Американской Арктики; обычаи «добровольной смерти», убийства

больных и стариков; характерное для всех северных народностей очень бережное отношение к

добываемой пище и свойственные им ритуальные или рациональные традиции оберега-ния

промысловых ресурсов.

Реальность названных традиций не вызывает сомнения; она подтверждена большим числом надежных

этнографических источников и прямых наблюдений21. Но столь же реальными выглядят и другие

факты, приводимые на страницах этой книги: высокая рождаемость ji быстрые темпы прироста

арктических народов в отдельные периоды их истории, активное воздействие на среду обитания,

интенсивная нагрузка на используемые ресурсы. Как справедливо отметил Э. Вейер, нормы

сексуального поведения у эскимосов всегда были направлены на максимальное увеличение

рождаемости 22. В условиях тяжелейшей борьбы за существование, где каждый непродуктивный член

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...