Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

 Развивая Платона




X

 

Когда корабль не приходит в определенный порт

ни в назначенный срок, ни позже,

Директор Компании произносит: «Черт! »,

Адмиралтейство: «Боже».

 

Оба неправы. Но откуда им знать о том,

что приключилось. Ведь не допросишь чайку,

ни акулу с ее набитым ртом,

не направишь овчарку

 

по следу. И какие вообще следы

в океане? Все это сущий

бред. Еще одно торжество воды

в состязании с сушей.

 

В океане все происходит вдруг.

Но потом еще долго волна теребит скитальцев:

доски, обломки мачты и спасательный круг;

все – без отпечатка пальцев.

 

И потом наступает осень, за ней – зима.

Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката

молчаливые волны могут свести с ума

красотою заката.

 

И становится ясно, что нечего вопрошать

ни посредством горла, ни с помощью радиозонда

синюю рябь, продолжающую улучшать

линию горизонта.

 

  Что‑ то мелькает в газетах, толкующих так и сяк

факты, которых, собственно, кот наплакал.

Женщина в чем‑ то коричневом хватается за косяк

и оседает на пол.

 

Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.

Вдалеке на волне покачивается какой‑ то

безымянный предмет. И колокол глухо бьет

в помещении Ллойда.

 

 1976

 

 Развивая Платона

 

 

I

 

Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река

высовывалась бы из‑ под моста, как из рукава – рука,

и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,

как Шопен, никому не показывавший кулака.

 

Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран‑

тенор исправно пел арию Марио по вечерам;

чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере

бормотал бы, сжав зубы от ненависти: «баран».

 

В этом городе был бы яхт‑ клуб и футбольный клуб.

По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб

я узнавал бы о наступлении воскресенья

и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.

 

Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой

там, где нога продолжает начатое головой.

Изо всех законов, изданных Хаммурапи,

самые главные – пенальти и угловой.

 

 

II

 

Там была бы Библиотека, и в залах ее пустых

я листал бы тома с таким же количеством запятых,

как количество скверных слов в ежедневной речи,

не прорвавшихся в прозу, ни, тем более, в стих.

 

Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне,

с фасадом, куда занятней, чем мир вовне.

Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний

просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне.

 

И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно,

я б скучал в Галерее, где каждое полотно

– особливо Энгра или Давида ‑

как родимое выглядело бы пятно.

 

В сумерках я следил бы в окне стада

мычащих автомобилей, снующих туда‑ сюда

мимо стройных нагих колонн с дорическою прической,

безмятежно белеющих на фронтоне Суда.

 

 

III

 

Там была бы эта кофейня с недурным бланманже,

где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже

девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги

надолго сосредотачивается на вилке или ноже.

 

Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,

подъезд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда;

и портрет висел бы в гостиной, давая вам представленье

о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.

 

Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,

не имеющих отношенья к ужину при свечах,

и огонь в камельке, Фортунатус, бросал бы багровый отблеск

на зеленое платье. Но под конец зачах.

 

Время, текущее в отличие от воды

горизонтально от вторника до среды,

в темноте там разглаживало бы морщины

и стирало бы собственные следы.

 

 

IV

 

И там были бы памятники. Я бы знал имена

не только бронзовых всадников, всунувших в стремена

истории свою ногу, но и ихних четвероногих,

учитывая отпечаток, оставленный ими на

 

населении города. И с присохшей к губе

сигаретою сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,

как цыган по ладони, по трещинам на асфальте

я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.

 

И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж,

подрывную активность, бродяжничество, менаж‑

а‑ труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,

тыча в меня натруженными указательными: «Не наш! » ‑

 

я бы втайне был счастлив, шепча про себя: " Смотри,

это твой шанс узнать, как выглядит изнутри

то, на что ты так долго глядел снаружи;

запоминай же подробности, восклицая «Vive la Patrie! »

 

 1976

 

 Часть речи (цикл из 20 стихов) [69]

 

1975 – 1976

 

 

* * *

 

Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,

дорогой, уважаемый, милая, но неважно

даже кто, ибо черт лица, говоря

откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но

и ничей верный друг вас приветствует с одного

из пяти континентов, держащегося на ковбоях;

я любил тебя больше, чем ангелов и самого,

и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;

поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,

в городке, занесенном снегом по ручку двери,

извиваясь ночью на простыне ‑

как не сказано ниже по крайней мере ‑

я взбиваю подушку мычащим «ты»

за морями, которым конца и края,

в темноте всем телом твои черты,

как безумное зеркало повторяя.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Север крошит металл, но щадит стекло.

Учит гортань проговаривать «впусти».

Холод меня воспитал и вложил перо

в пальцы, чтоб их согреть в горсти.

 

Замерзая, я вижу, как за моря

солнце садится и никого кругом.

То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля

закругляется под каблуком.

 

И в гортани моей, где положен смех

или речь, или горячий чай,

все отчетливей раздается снег

и чернеет, что твой Седов, «прощай».

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Узнаю этот ветер, налетающий на траву,

под него ложащуюся, точно под татарву.

Узнаю этот лист, в придорожную грязь

падающий, как обагренный князь.

Растекаясь широкой стрелой по косой скуле

деревянного дома в чужой земле,

что гуся по полету, осень в стекле внизу

узнает по лицу слезу.

И, глаза закатывая к потолку,

я не слово о номер забыл говорю полку,

но кайсацкое имя язык во рту

шевелит в ночи, как ярлык в Орду.

 

 1975

 

* * *

 

Это – ряд наблюдений. В углу – тепло.

Взгляд оставляет на вещи след.

Вода представляет собой стекло.

Человек страшней, чем его скелет.

 

  Зимний вечер с вином в нигде.

Веранда под натиском ивняка.

Тело покоится на локте,

как морена вне ледника.

 

Через тыщу лет из‑ за штор моллюск

извлекут с проступившем сквозь бахрому

оттиском «доброй ночи» уст,

не имевших сказать кому.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Потому что каблук оставляет следы – зима.

В деревянных вещах замерзая в поле,

по прохожим себя узнают дома.

Что сказать ввечеру о грядущем, коли

воспоминанья в ночной тиши

о тепле твоих – пропуск – когда уснула,

тело отбрасывает от души

на стену, точно тень от стула

на стену ввечеру свеча,

и под скатертью стянутым к лесу небом

над силосной башней, натертый крылом грача

не отбелишь воздух колючим снегом.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с

плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса

налетают порывы резкого ветра. Голос

старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.

Низвергается дождь: перекрученные канаты

хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.

Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,

как соленый язык за выбитыми зубами.

Одичавшее сердце все еще бьется за два.

Каждый охотник знает, где сидят фазаны, – в лужице под лежачим.

За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,

как сказуемое за подлежащим.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле

серых цинковых волн, всегда набегавших по две,

и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,

вьющийся между ними, как мокрый волос,

если вьется вообще. Облокотясь на локоть,

раковина ушная в них различит не рокот,

но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,

кипящий на керосинке, максимум – крики чаек.

В этих плоских краях то и хранит от фальши

сердце, что скрыться негде и видно дальше.

Это только для звука пространство всегда помеха:

глаз не посетует на недостаток эха.

 

 1975

 

* * *

 

Что касается звезд, то они всегда.

То есть, если одна, то за ней другая.

Только так оттуда и можно смотреть сюда:

вечером, после восьми, мигая.

Небо выглядит лучше без них. Хотя

освоение космоса лучше, если

с ними. Но именно не сходя

с места, на голой веранде, в кресле.

Как сказал, половину лица в тени

пряча, пилот одного снаряда,

жизни, видимо, нету нигде, и ни

на одной из них не задержишь взгляда.

 

 1975

 

* * *

 

В

 

городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,

мостовая блестит, как чешуя на карпе,

на столетнем каштане оплывают тугие свечи,

и чугунный лес скучает по пылкой речи.

Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,

проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;

вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,

но никто не сходит больше у стадиона.

Настоящий конец войны – это на тонкой спинке

венского стула платье одной блондинки,

да крылатый полет серебристой жужжащей пули,

уносящей жизни на Юг в июле.

 

 1975, Мюнхен

 

* * *

 

Около океана, при свете свечи; вокруг

поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.

Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,

дотянуться желающих до бесценной.

Упадая в траву, сова настигает мышь,

беспричинно поскрипывают стропила.

В деревянном городе крепче спишь,

потому что снится уже только то, что было.

Пахнет свежей рыбой, к стене прилип

профиль стула, тонкая марля вяло

шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,

как сползающее одеяло.

 

 1975

 

* * *

 

Ты забыла деревню, затерянную в болотах

залесенной губернии, где чучел на огородах

отродясь не держат – не те там злаки,

и дорогой тоже все гати да буераки.

Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,

а как жив, то пьяный сидит в подвале,

либо ладит из спинки нашей кровати что‑ то,

говорят, калитку, не то ворота.

А зимой там колют дрова и сидят на репе,

и звезда моргает от дыма в морозном небе.

И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли

да пустое место, где мы любили.

 

 1975

 

* * *

 

Тихотворение мое, мое немое,

однако, тяглое – на страх поводьям,

куда пожалуемся на ярмо и

кому поведаем, как жизнь проводим?

Как поздно заполночь ища глазунию

луны за шторою зажженной спичкою,

вручную стряхиваешь пыль безумия

с осколков желтого оскала в писчую.

Как эту борзопись, что гуще патоки,

там не размазывай, но с кем в колене и

в локте хотя бы преломить, опять‑ таки,

ломоть отрезанный, тихотворение?

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Темно‑ синее утро в заиндевевшей раме

напоминает улицу с горящими фонарями,

ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,

толчею в раздевалке в восточном конце Европы.

Там звучит «ганнибал» из худого мешка на стуле,

сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;

что до черной доски, от которой мороз по коже,

так и осталась черной. И сзади тоже.

Дребезжащий звонок серебристый иней

преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий

все оказалось правдой и в кость оделось;

неохота вставать. Никогда не хотелось.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

С точки зрения воздуха, край земли

всюду. Что, скашивая облака,

совпадает – чем бы не замели

следы – с ощущением каблука.

Да и глаз, который глядит окрест,

скашивает, что твой серп, поля;

сумма мелких слагаемых при перемене мест

неузнаваемее нуля.

И улыбка скользнет, точно тень грача

по щербатой изгороди, пышный куст

шиповника сдерживая, но крича

жимолостью, не разжимая уст.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Заморозки на почве и облысенье леса,

небо серого цвета кровельного железа.

Выходя во двор нечетного октября,

ежась, число округляешь до «ох ты бля».

Ты не птица, чтоб улететь отсюда,

потому что как в поисках милой всю‑ то

ты проехал вселенную, дальше вроде

нет страницы податься в живой природе.

Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,

проницаемой стужей снаружи, отсюда – взглядом,

за бугром в чистом поле на штабель слов

пером кириллицы наколов [70].

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Всегда остается возможность выйти из дому на

улицу, чья коричневая длина

успокоит твой взгляд подъездами, худобою

голых деревьев, бликами луж, ходьбою.

На пустой голове бриз шевелит ботву,

и улица вдалеке сужается в букву " У",

как лицо к подбородку, и лающая собака

вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.

Улица. Некоторые дома

лучше других: больше вещей в витринах;

и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,

то, во всяком случае, не внутри них.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Итак, пригревает. В памяти, как на меже,

прежде доброго злака маячит плевел.

Можно сказать, что на Юге в полях уже

высевают сорго – если бы знать, где Север.

Земля под лапкой грача действительно горяча;

пахнет тесом, свежей смолой. И крепко

зажмурившись от слепящего солнечного луча,

видишь внезапно мучнистую щеку клерка,

беготню в коридоре, эмалированный таз,

человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,

и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,

но обмякшее тело и лужу крови.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

Если что‑ нибудь петь, то перемену ветра,

западного на восточный, когда замерзшая ветка

перемещается влево, поскрипывая от неохоты,

и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.

В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле

кажется зайцем, предоставляя пуле

увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа

пишущим эти строки пером и тем, что

оставляет следы. Иногда голова с рукою

сливаются, не становясь строкою,

но под собственный голос, перекатывающийся картаво,

подставляя ухо, как часть кентавра.

 

 1975 – 1976

 

* * *

 

... и при слове «грядущее» из русского языка

выбегают черные мыши и всей оравой

отгрызают от лакомого куска

памяти, что твой сыр дырявой.

После стольких лет уже безразлично, что

или кто стоит у окна за шторой,

и в мозгу раздается не земное «до»,

но ее шуршание. Жизнь, которой,

как дареной вещи, не смотрят в пасть,

обнажает зубы при каждой встрече.

От всего человека вам остается часть

речи. Часть речи вообще. Часть речи.

 

 1975

 

* * *

 

Я не то что схожу с ума, но устал за лето.

За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.

Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это ‑

города, человеков, но для начала – зелень.

Стану спать не раздевшись или читать с любого

места чужую книгу, покамест остатки года,

как собака, сбежавшая от слепого,

переходят в положенном месте асфальт.

Свобода ‑

это когда забываешь отчество у тирана,

а слюна во рту слаще халвы Шираза,

и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,

ничего не каплет из голубого глаза.

 

 1975

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...