Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

О Милоше и об этой его книге 3 глава




Но еще больше огорчил Милоша успех его книги. Успех книги у тех политических кругов Запада, которым она показалась эффективным оружием в холодной войне, в борьбе с Востоком, в борьбе за свои весьма конкретные корыстные цели.

Милош отреагировал на такую ситуацию своеобразно: следующая книга, которую он пишет в 1954, максимально аполитична. Пишет он эту книгу в некотором отдалении от Парижа. По приезде во Францию жены Янины с обоими сыновьями Милоши поселились сначала в деревушке Бон на французской стороне озера Леман (как называют французы Женевское озеро), потом в городке Бри-Конте-Робер, километрах в тридцати от Парижа; там удалось дешево снять старый дом. Посреди городка, как вспоминает Милош, тогда был пруд, в котором купали першеронов, а местные женщины стирали белье. В этой французской провинции он писал книгу о провинции еще более глубокой.

«Долина Иссы» — книга о детстве и отрочестве, о реке «с литовским названием», на берегу которой Милош родился, о «духах Литвы», которые, как говорил он потом в Нобелевской речи, «никогда его не покидали». На несколько языков книга была переведена вскоре, а четверть века спустя эта повесть Милоша смогла появиться и в Польше, а польский кинорежиссер Тадеуш Конвицкий поставил по мотивам повести фильм, правда, очень непохожий на книгу. Польские критики, все еще повернутые головой к Парижу, увидели в книге сходство с Прустом. Они упоминали Пруста в связи с «Долиной Иссы» так часто и настырно, что Милош, наконец, решил рассказать, что в Париже эта его повесть сразу же, еще по машинописи французского перевода, понравилась Камю и напомнила Камю прозу Льва Толстого о детстве. Прозу Льва Толстого, а не Пруста. Русскому читателю повесть Милоша напомнила бы весь тот ряд очаровательных книг русских писателей о детстве, который в сознании русского читателя с детства же и существует.

Ближайшей после «Долины Иссы» книгой Милоша будет большая поэма «Поэтический трактат» (Париж, 1957). Это история польской поэзии XX века, история польской культуры столетия, история Польши. Местом действия здесь будут и Краков начала века, и Варшава времен оккупации.

В 1958 выйдет в Париже книга мемуарной прозы «Родная Европа». Книгу «Родная Европа» от последующих книг Милоша отличают ее особый жанр и тон. По жанру она отчасти соотнесена с «Былым и думами» Герцена (разумеется, совершенно сознательно; в книге есть цитаты из Герцена, Герцен близок Милошу своей независимостью — и от Востока, и от Запада). Тон книги Милоша, по крайней мере в главе о студенческих годах и о студенческих товарищах, тоже чуть-чуть напоминает взволнованные герценовские лирические отступления о юности и о друзьях юности.

Но если Герцен был — единственным в его время — представителем мыслящей и инакомыслящей России на Западе, то Милош ощущает себя на Западе представителем Восточной Европы. Это и есть его «родная Европа». Французский перевод книги был озаглавлен — «Une autre Europe» — «Другая Европа». Милош действительно пишет о «другой» Европе, которую на Западе не знают. Милош борется за то, чтобы Запад признал место Восточной Европы в истории общеевропейской культуры. Он продолжает борьбу, которую начал когда-то Мицкевич в парижских лекциях 1840-х годов о славянских литературах. Милош ведет эту борьбу в Париже, где он, в отличие от Мицкевича, не имеет кафедры, имеет только перо писателя. В первой же своей парижской книге — в «Порабощенном разуме», в главе «Запад», Милош уже писал, что «пренебрежение Запада к Центральной и Восточной Европе» происходит из «слабой ориентации». Он и старается отныне сориентировать Запад (невольная, но уместная здесь игра слов: ведь «ориент» значит «восток»; Милош и хочет заставить Запад приглядеться к Востоку Европы), познакомить с неизвестной европейцам частью Европы.

А в 1960 Милош получит и кафедру. В Беркли, в Калифорнии. Калифорнийский университет предложил ему контракт на год, но уже через несколько месяцев Милоша утвердили профессором постоянным, пожизненно. В России после Ломоносова модель поэта-профессора крупными фигурами не представлена. Для польского же сознания — и для сознания самого Милоша — модель «поэта на кафедре» ассоциируется с Мицкевичем и поэтому воспринимается как нечто нормальное и даже должное.

В 1969 в Нью-Йорке вышла на английском «История польской литературы» Милоша. Второе издание вышло в Беркли в 1983, а на польский книгу перевели и издали в Кракове лишь в 1993. Милош как историк литературы свободен от узости и косности профессиональной среды, от ее стереотипов, существующих иногда чуть ли не столетиями. Главное ощущение от книги Милоша при первом ее прочтении — ощущение именно свободы. А уж потом начинаешь замечать богатство ее содержания.

Новые книги стихотворений Милоша в его калифорнийские годы выходили по-прежнему в Париже, в «Библиотеке „Культуры“». Это «Король Попель и другие стихотворения», 1962; «Заколдованный Гутя», 1965; «Город без имени», 1969; «Где всходит солнце и где садится», 1974… Heполяку нужно сразу же пояснить, что Попель — это легендарный родоначальник раннесредневековой польской династии Пястов, «Заколдованный Гутя» — название популярной польской детской книжки времен детства Милоша (немножко похожей на «Приключения Карика и Вали», памятные моим российским ровесникам), а читателю, еще не сжившемуся с поэзией Милоша, нужно подсказать, что «Город без имени» — это, разумеется, Вильно.

Наибольшая острота ностальгии и наибольшая острота зрения, устремленного к дальнему и давнему городу, была, пожалуй, в стихотворении «Никогда от тебя, мой город…»:

Никогда от тебя, мой город, я не мог уехать.

 

Вновь и вновь возвращало меня назад, как шахматную фигуру.

Я убегал по планете, вращавшейся все быстрее,

Но всегда был там: с учебниками в холщовой сумке,

Заглядевшийся на холмы за башнями Святого Якуба,

Где движутся маленький конь и маленький человек за плугом,

Те, что, конечно, давно уже умерли.

 

Да, никто не постиг того общества, того города,

Кинематографов «Люкс» и «Гелиос», вывесок «Гальперн» и «Сегал»,

Фланеров на Свентоерской, она же потом Мицкевича.

Нет, никто не постиг, не удалось никому.

Но если вложишь всю свою жизнь в надежду:

Что однажды уже лишь пронзительность и прозрачность,

То, очень часто, жаль.

 

В других стихах, написанных в Беркли, Милош изображает пейзажи окружающей его Калифорнии. Переплетение или противопоставление пейзажей Калифорнии и Литвы создают планетарность панорам в поэзии Милоша 60-х и 70-х годов, планетарность самого зрения поэта.

В такой же мере, как верен он пейзажам и «духам» Литвы, он верен польской речи, польской литературе, польской поэзии. В 1965 вышла в США милошевская антология послевоенной польской поэзии, Милош издал также отдельные книги стихов Збигнева Херберта, Анны Свирщиньской, Александра Вата. Иначе как подвигом нельзя назвать работу Милоша с Александром Ватом, которого Милош пригласил в Калифорнию, где месяцами записывал на магнитофон рассказ Вата о себе и о двадцатом веке, а затем издал эти воспоминания Вата — двухтомную книгу «Мой век».

С 1973 начали выходить в Америке в английских переводах и поэтические книги самого Милоша. В 1978 он получил как поэт престижную американскую премию Нойштадта. А после Нобелевской премии 1980 его поэзию и прозу издают на многих языках.

Нобелевский год, 1980, не стал резкой границей в творчестве Милоша. Милош как работал, так и работает, уж менее всего он почивает на лаврах. Пишет новые книги. Но теперь чрезвычайно выросли его возможности, а стало быть, как он привык понимать, и его обязанности. Став нобелевским лауреатом, желанным гостем везде, он, феноменально крепкий от природы, но немолодой уже и не абсолютно здоровый человек, выступает во многих американских университетах, рассказывая о польской литературе, о польской культуре, о Польше.

1980 год — год Нобелевской премии и год «Солидарности» стал переломным для судьбы книг Милоша в Польше. До этого польские читатели читали парижские издания его книг, привозимые контрабандой, или — в конце 70-х — самиздатские книги. Сразу же после известия о присуждении Милошу Нобелевской премии начинают появляться его публикации в официальных польских еженедельниках и журналах, затем его книги в официальных польских издательствах. (Впрочем, для «Порабощенного разума» время тогда еще не пришло: впервые эту книгу издадут в Польше официально лишь в 1989, после отмены цензуры.) Выходят статьи и целые книги о Милоше, проводятся посвященные ему конференции и сессии. Его стихи включают в школьную программу. С 1981 года Милош вновь бывает в Польше. В 1981 Люблинский Католический университет присудил ему звание почетного доктора — Милош посещает Люблин, Краков, Варшаву, Гданьск. В Гданьске он встречается с лидером польской «Солидарности» Лехом Валенсой. На памятнике рабочим, погибшим десятилетием ранее, поместят строки Милоша из его стихотворения:

 

Обидевший простого человека,

Глумливо над обидой насмехаясь,

Не торжествуй. Есть память у поэта.

Можешь убить его — родится новый.

Записано все будет слово в слово.

 

Милош после 1980 бывает не только в Польше. Бывает и в Париже, где по-прежнему печатаются его новые книги. В Риме, куда его приглашает на конференции Иоанн-Павел II, пастырь и поэт. В 1992 впервые после долгих лет отсутствия Милош побывает в Литве, впечатлениям и переживаниям этой поездки посвящен его поэтический цикл «Литва, пятьдесят два года спустя». В 1993 Милош получает звание почетного гражданина города Кракова. Теперь он проводит лето в Кракове, в Польше, на зиму возвращаясь в свой дом в Беркли, в Калифорнию.

«Видения на заливе Сан-Франциско» — книгу эссе о Калифорнии и об Америке — Милош опубликовал в 1969 в Париже. Душевное и духовное освоение Америки — было важной частью его внутренней жизни после 1960 года, когда он приехал в Беркли. Милоша отличают, как всегда, открытость и непредвзятость. Но от идеализации Америки и американского образа жизни он далек, как и прежде. Милош размышляет о всемирной американизации и… о крахе мировой революции. То и другое, по его мнению, касается каждого жителя Земли. Он вспоминает: «…Мое детство прошло под знаком двух рядов событий, которым я придаю более чем общественное и политическое значение. Один ряд событий — это революция в России и ее многообразные последствия. Другой ряд — это американизация в ее первых симптомах, фильмах с Бастером Китоном и Мэри Пикфорд, автомобилях Форда. И сейчас не подлежит сомнению, что победу одержала американизация».

«Более чем общественное и политическое» — читай: «метафизическое». В творчестве и мышлении Милоша «историческое» и «метафизическое» неразделимы (как у Мицкевича, у Достоевского, у Владимира Соловьева, у многих других русских философских писателей начала двадцатого века). И это, разумеется, усиливает его ощущение собственной правоты, его «вещий язык» свободен от могучего общепринятого мнения.

«…Нашу эпоху справедливо назвали, — пишет Милош, — эпохой новых религиозных войн. Это было бы непонятно, если бы коммунистические революции не имели корней в метафизике, если бы они не были попыткой придать смысл истории действием. Освобождение человечества из-под власти рынка — не что иное, как освобождение его из-под власти Природы, ибо рынок — это распространение борьбы за существование в природе, натуральной жестокости природы, на человеческое общество. Лозунги, используемые двумя лагерями, сторонников рынка и революционеров, приобретают, стало быть, обратный, чем на первый взгляд кажется, вид. Враги переворота любили выступать как защитники религии, которой угрожают безбожники, эти безбожники в свою очередь ненавидели их как жрецов худшего бога… Таково значение Истории, которую марксизм противопоставляет Природе. Марксизм был созвучен неоманихейской ярости современного человека. Если бы не это, он не имел бы почти магической силы притягивать самые активные умы, не оказался бы в центре интереса философов.

Только когда признаешь метафизическую суть в том, что по внешности кажется лишь общественным и политическим, можно оценить размеры катастрофы, которая нас постигла…»

Под словом «нас» Милош имеет здесь в виду все человечество. «XIX век еще жил великой надеждой возрождения человека», — с горечью говорит он. И напоминает «об утопическом социализме, значение которого было огромно».

Важными произведениями начала XX века Милош считал и «Город желтого дьявола» Горького (1906), и «Джунгли» Эптона Синклера (1906), и «Железную пяту» Джека Лондона (1907).

В прогнозах о XXI веке Милош колебался между пессимизмом и надеждой. Для пессимизма оснований было все больше, и появлялись все новые.

Одно из калифорнийских стихотворений Милоша написано в жанре антиутопии, характерном не для поэзии, а для прозы нашего столетия, начиная от Уэллса («Машина времени») и Джека Лондона («Железная Пята»). Название стихотворения Милоша — длинное: «Высшие аргументы в пользу дисциплины, почерпнутые из речи на Совете Всемирного Государства в 2068 году»:

 

Призыв к дисциплине, мы знаем, не вызовет аплодисментов.

Нам их аплодисменты не нужны.

Лояльных граждан мы дарим своей опекой,

Не требуя ничего, кроме послушанья…

 

Это «мы» в устах жестких хозяев планеты XXI века звучит зловеще. За этим стихотворением Милоша 1968 года — опыт тоталитаризмов XX века и свежий опыт 1968 года. То был год «мартовских событий» в Варшаве: волнения студентов, закрытие факультетов, увольнение профессоров, массовые отъезды из Польши. То был год студенческих демонстраций в Париже. То был год августовского вторжения в чешскую Прагу.

Но, кроме левых и правых тоталитаризмов, может воцариться и тоталитаризм непосредственного всевластия финансовых олигархов, тоталитаризм Желтого Дьявола и Железной Пяты.

Главным сюжетом в многосюжетном XX веке Милошу часто виделось соревнование Америки и Советской России. Он не раз возвращался в разные годы к этой мысли, последний раз в «Азбуке Милоша» (1997) (на слово «Америка»):

«…„Зверь, выходящий из моря“ (Милош, переводчик Апокалипсиса, относит к Америке этот образ Иоанна Богослова. — В. Б.) повалил в течение столетия своих очередных противников и соперников. Важнейшим из соперников была Советская Россия, поскольку в этом столкновении речь шла не только о военной силе, но и о модели человека. Попытка создания „нового человека“ согласно утопическим принципам была гигантской попыткой, и те, которые ex post относятся к ней несерьезно, видимо, не понимают, какова была ставка в этой игре. Выиграл „старый человек“ и при помощи mass media навязывает свою модель всей планете…»

Что такое эта модель, навязываемая всей планете, отчасти раскрывается в стихотворении «Беседа» (в книге стихов Милоша 1991 года; мой русский перевод — «Литературное обозрение». 1999. № 3). Беседа трех поэтов — Чеслава Милоша, Иосифа Бродского и Томаса Венцловы — происходит в сердце Америки, в университетском городке Йейле. Один из собеседников (именно за ним угадывается Милош; хотя и весь диалог трех поэтов — отчасти внутренний диалог Милоша) констатирует одичание человечества:

 

…Вкус и осязанье

Ценит оно. Поваренные книги.

Рецепты превосходнейшего секса,

Средства снижения холестерина,

Быстрого похуденья — вот что ему нужно,

Оно — единое (в цветных журналах) тело,

Которое бегает каждое утро в аллеях парков,

Щупает себя в зеркале, следит за своим весом…

 

О таком человеке — эффективно и безотказно действующей машине, о таком человечестве Милош высказывается в этой беседе короткой французской фразой, самой непристойной, какая встречалась когда-либо в его поэзии. Правда, современные люди, как выясняется далее в беседе, уравновешивают свой физиологизм своим эстетством, но это тоже не восторгает Милоша.

Десятки лет Милош был свидетелем противостояния Запада и Востока.

«Планетарная действительность раздвоилась на так называемый Запад и так называемый Восток, а мне случалось пить из того и из другого отравленного колодца», — это из книги эссе 1979 года.

Во второй половине двадцатого века забрезжили и другие тенденции. Еще в 1961 году, в год своего пятидесятилетия, Милош так представил сверхкраткое содержание истории за эти полвека, после 1911 года: «…Первая мировая война, русская революция, Вторая мировая война и трудно еще охватимое, едва начинающееся явление объединения человечества в планетарном масштабе».

Этой новой тенденции, так рано им уловленной, Милош старался и сам содействовать. Этому служили его лекции в американском Беркли (не только о польской литературе: он читал, например, и курс творчества Достоевского) и другие выступления. Этому служили вся его поэзия и эссеистика. Вся его огромная переводческая работа. С одной стороны, он знакомил людей, читающих по-английски, с польской поэзией. С другой стороны, переводил на польский язык поэтов англо-американских.

В 1970-х и 1980-х годах особенно важное место в его переводческой работе заняли переводы книг Нового Завета (он изучил для этого древнегреческий) и книг Ветхого Завета (он изучил для этого древнееврейский). В полноте общечеловеческого опыта, в собеседовании всех континентов и всех эпох он видел надежду.

Рубеж XXI века оказался обострением противостояния глобализма и антиглобализма. «Хочется удивить мир, спасти мир, — размышлял когда-то Милош, — но мир не удивишь и не спасешь. Мы призваны для деяний, важных только для нашей деревушки, для нашей Каталонии, нашего Уэльса, нашей Словении». Но некоторые теперешние проявления местных патриотизмов порой выводят Милоша из себя: «чума на оба ваши дома!» — восклицает он по поводу распри фламандцев и валлонов в Бельгии.

Милош — универсалист и в то же время упрямый «провинциал». «Родимое и вселенское в творчестве Милоша» — так попытался я сжато передать эту его антиномию в одной из моих статей о нем (1999). В самые последние годы его особенно беспокоит сохранение «тождественности» каждой отдельной культуры, в том числе культур «провинциальных». Лекция Милоша «Тождественность» написана весной 2002 года:

«Расширение Европейского Сообщества на новые страны, как и одновременное явление глобализации заставляют задуматься о культурной тождественности отдельных европейских территорий, а особенно, поскольку это больше всего касается нас, территории Центрально-Восточной Европы, лишь недавно возвращенной так называемому Западу.

Польша гордится своей принадлежностью к западной культуре, однако эта западность во многие периоды ее истории была довольно сомнительна. И даже во времена полной независимости между двумя мировыми войнами поэт Ежи Либерт писал о столичном городе Варшаве: „Не Запад здесь и не Восток — / Как будто ты стоишь в дверях…“, а Станислав Игнаций Виткевич говорил, что Польша вечно подвержена сквознякам истории. Надо признать, что само географическое положение Польши как страны пограничья двух цивилизаций, Рима и Византии, было причиной этого исторического неудобства. Стоит также помнить о наследии давней Речи Посполитой на Востоке, с его мешаниной языков и вероисповеданий.

Нынешней глобализации сопутствует т. н. массовая культура, то есть такая, которая родилась поздно, лишь в XX веке, благодаря кино, телевидению, музыкальной индустрии и иллюстрированным журналам. Понятие массовой культуры противопоставляется т. н. высокой культуре. И действительно, начинает создаваться новый тип человека, который живет современностью и которого с трудом можно убедить заниматься тем, что было когда-то. А историческое сознание, я это утверждаю, — великое сокровище. Сошлюсь тут на многие годы, проведенные мною в Америке, в течение которых, находясь под давлением массовой культуры, я не перестал писать по-польски и ощущал себя неразрывно связанным с моим языком и с моими весьма провинциальными корнями. Потому что историческое сознание существует тогда, когда прошлое какой-либо культуры является не абстракцией, а множеством образов и цитат…»

Ощущая свою ответственность за дальнейшее развитие польской литературы, Милош установил свою премию для молодых польских писателей. Первый раз она предназначалась для молодого писателя, который опубликует лучшую книгу о своей «малой родине» — о родном городе или родной деревне. Получил премию один конкретный поэт и прозаик, но премия стала стимулом для появления целой серии талантливых книг молодых на эту тему. Последний раз Милош дал свою премию двум молодым поэтам, мотивируя свой выбор тем, что их творчество убедило его, что молодая польская поэзия не поддастся американизации и останется сама собой.

Самим собой остается Милош.

Он вернулся в Польшу в ореоле нобелевского лауреата. Поляки приняли его как пророка. Радость обретения Милоша, мгновенно возникший культ Милоша показали, что потребность в пророке жива в поляках, как сто и полтораста лет назад, когда таким пророком в сознании поляков многие десятки лет был Мицкевич. Милош много размышлял о Мицкевиче, он писал, в частности, что хрестоматийный Мицкевич создан ценой невероятного упрощения, ценой отказа от глубины и противоречивости Мицкевича подлинного. Такую цену Милош платить не собирается. И уж тем более не собирается он быть утехой национальной гордости поляков, утехой патриотов. Милош дал это понять еще в 1988, опубликовав стихотворение о Великом Звере:

 

…Многомиллионноголовый Зверь хочет слышать лишь приятные вещи,

Хочет слышать, что он великолепный, героический, мудрый, благородный,

Толерантный, милосердный, великодушный, нравственно безупречный,

Хочет, чтобы им восторгались, называли вдохновеньем мира,

Ставили его в пример за его достославные деянья…

 

С горечью и с иронией Милош констатирует, что любви и хвалы может удостоиться лишь демагог:

 

…То есть тот, кто льстит, улещает,

Успокаивает Великого Зверя,

Шепчет ему: «Спи, лишь твои враги находят в тебе изъян».

 

Отдельные черточки Великого Зверя в стихотворении Милоша можно отнести к полякам. Но стихотворение — о нации как таковой, о любой нации. Об этом Великом Звере, который, глядя в «зеркальце» своей публицистики или поэзии с всегдашним вопросом: «Я ль на свете всех милее?», хочет слышать лишь положительный ответ, не хочет знать о себе ничего плохого, на правду о себе сердится, и тогда ему сразу же начинают мерещиться «враги».

Пророк независимый и строптивый, Милош не собирается льстить полякам. В эйфории после 1989 года, напоминающей эйфорию после 1918 года, новую Польшу поначалу именовали «Третьей Республикой», понимая под «Первой Республикой» Речь Посполитую XVI–XVIII столетий с сеймом и выборным королем, а под «Второй Республикой» независимую Польшу 1918–1939 годов, Польшу «межвоенного двадцатилетия», которую историки и публицисты начали непомерно и совершенно некритично идеализировать. Чтобы поставить вещи на свои места, Милош издает в 2000 году огромную 600-страничную хрестоматию — «Путешествие в двадцатилетие»: «…Я апеллирую, — пишет Милош в предисловии, — к воображению читателя, который на основе представленных статей, фрагментов статей, речей, листовок сможет кое-что воссоздать из тогдашней ауры… Я не намерен скрывать свою тенденциозность, ибо та Польша вовсе не отвечала идеальному образу, какой новое поколение может себе создать. Достаточно много было явлений, рождающих ужас, жалость и гнев. Ведь именно эти чувства определили, каким я стану поэтом, и следы этих чувств можно найти в моих произведениях».

В этих строках видно, что Милош по-прежнему считает себя в первую очередь поэтом, но видно в них и то, что он не утратил темперамент политического писателя.

Эта хрестоматия Милоша-историка была, может быть, наиболее неожиданной среди его книг последних лет. Но каждая его новая книга всегда приносила и приносит те или иные неожиданности. Таковы были и книги стихов «На берегу Реки» (1994) и «Это» (1999) и книга записей и лирических миниатюр в прозе и в стихах «Песик у дороги» (1999).

Многие записи в книге «Песик у дороги» привлекут особое внимание именно русского читателя, поскольку сам Милош всю жизнь внимательно следил за Россией. Следит и теперь. Свидетельством тому, в частности, такая запись о России 1990-х годов — «Что за падение»: «Вот уж их угораздило, чтобы от Маркса и Ленина скатиться к идеологии имущих классов и культу Золотого Тельца».

В 1999 два краковских издательства предприняли публикацию полного собрания сочинений Милоша, рассчитанного на сорок томов. В том же году сразу же вышли три тома, в том числе «Порабощенный разум». Это было четвертое — и наиболее «академичное» — официальное издание книги в Польше, по нему и подготовлено то русское издание, которое читатель держит в руках.

Впервые книга вышла в Польше официально в 1989-м, вплоть до 1989 года продолжала существовать в официальной польской печати строжайшая цензура всего, что прямо или косвенно касалось Советского Союза, России, Москвы. После 1989-го многие польские критики и публицисты стали выступать с докладами, статьями, даже целыми книгами об идеологической и литературной жизни в Польше 1949–1953 годов, для некоторых это стало на время чуть ли не «специальностью». Удивительно, но книга Милоша, написанная в 1951-1952-м, остается гораздо мудрее и глубже того, что понаписали и наговорили на эту тему за последние двенадцать лет.

Ни конец века, ни начало издания полного собрания сочинений, ни 90-летие Милоша, торжественно отмеченное в июне 2001 года, не были для него «итогом». Уже после этого Милош опубликовал большую поэму: «Теологический трактат». Уже после этого вышла еще одна книга его новых стихов. Это опять новый Милош.

Милош неисчерпаем, и рассказ о нем мог бы быть нескончаемым.

Список русских публикаций Милоша и о Милоше читатель найдет в приложении к книге.

В. Британишский

 

Чеслав Милош

Порабощенный разум

 

Если двое спорят, и у одного из них честных 55 процентов правоты, это очень хорошо, и нечего больше желать. А если у кого 60 процентов правоты? Прекрасно, великое счастье, и пусть он благодарит Господа Бога! А что сказать о 75 процентах? Мудрые люди говорят, что это весьма подозрительно. Ну а что на счет 100 процентов? Тот, кто утверждает, будто он прав на 100 процентов, это страшный злодей, паскудный разбойник, прохвост величайший.

Старый еврей из Прикарпатья

 

Предисловие автора (1953)

 

Мне трудно определить в нескольких словах характер этой книги. Я пробую представить в ней, как работает мысль человека в странах народной демократии. Поскольку предметом моих наблюдений была среда писателей и художников, то это своего рода исследование прежде всего этой группы, которая, будь то в Варшаве или Праге, Будапеште или Бухаресте, играет важную роль.

Трудность заключается в том, что люди, пишущие о современной Центральной и Восточной Европе, — это, как правило, оппозиционные политики, которым удалось выбраться за границу, или же бывшие коммунисты, которые прокламируют публично свое разочарование. Я не хотел бы, чтобы меня причисляли к тем или другим, потому что это не было бы правдой. Я принадлежал к самой многочисленной, может быть, категории, к тем, которые с момента, как их страны стали зависимы от Москвы, стараются выказывать послушание и используются новыми правительствами. Степень политической сопричастности, какой от них требуют, в каждом индивидуальном случае разная. Что касается меня, я никогда не был членом коммунистической партии, хотя служил в 1946–1950 годах дипломатом варшавского правительства.

Естественно спросить, почему, будучи далек от ортодоксии, я согласился быть частью административной и пропагандистской машины, я, имевший возможность, находясь на Западе, легко порвать свои связи с системой, черты которой все отчетливее выявлялись в моей стране. Надеюсь, что перемены, происходящие в моих друзьях и коллегах, которые я здесь анализирую, хотя бы отчасти ответят на этот вопрос.

На протяжении этих лет у меня было ощущение человека, который может двигаться довольно свободно, но всюду тащит за собой длинную цепь, приковывающую его к месту. Цепь была внешняя, вне меня, но также — что, может быть, важнее — была и во мне самом. Внешняя цепь: вообразим себе ученого, у которого есть лаборатория в одном из городов Восточной Европы и для которого она очень важна. Легко ли было бы ему от нее отказаться, и разве не согласился бы он платить высокую цену, лишь бы не потерять то, что имеет в его жизни такое большое значение? Этой лабораторией был для меня мой родной язык. Как поэт я только в своей стране имел аудиторию и только там мог публиковать свои произведения.[1]

Цепь была также и внутренняя. Это, боюсь, вкратце объяснить трудно. Бывают люди, которые легко переносят изгнание. Другие ощущают его как большое несчастье и готовы на далеко идущие компромиссы, лишь бы не потерять родину. Кроме того, надо учитывать, насколько сильно затягивает человека Игра. Как многие люди в Восточной Европе, я был захвачен Игрой: уступок и показных свидетельств лояльности, хитростей и сложных ходов ради защиты определенных ценностей. Эта Игра — поскольку она не лишена опасностей — создает солидарность тех, кто ею занимается. Так было и со мной. Я ощущал солидарность с моими друзьями в Варшаве, и акт разрыва представлялся мне нелояльным по отношению к ним.

Были, наконец, идеологические моменты.

Накануне 1939 года я был молодым поэтом, стихи которого находили признание в некоторых литературных кафе Варшавы: моя поэзия, подобно французской, которую я особенно ценил, была труднопонятной и близкой к сюрреализму. Хотя мои интересы были главным образом литературные, мне не были чужды проблемы политики. Тогдашняя политическая система меня не восхищала. Пришла война и нацистская оккупация. Опыт этих нескольких лет очень меня изменил. До войны мой интерес к социальным проблемам выражался в эпизодических выступлениях против крайне правых групп и против антисемитизма. В годы оккупации я обрел большее понимание общественного значения литературы, а нацистские жестокости сильно повлияли на содержание моих произведений; в то же время моя поэзия стала более понятной — так происходит обычно тогда, когда поэт хочет сообщить нечто важное своим читателям.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...