Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Этапы естественнонаучного пути




О. Уайльд справедливо считал, что автобиографический жанр характерен как для самых лучших, так и для самых худших произведений искусства. Наверное, то же самое справедливо и для научных произведений. Недаром для выдающихся ученых, постоянно мятущихся в поиске, характерна тенденция к методологической рефлексии ими сделанного. Но для многих изложение результатов и есть буквальное изложение собственной стандартной деятельности по получению данных. Конечно, хочется попасть в число выдающихся, но ведь это, если говорить реально, посмертный титул. Простому смертному рассказывать о своих скачущих в разные стороны и кувыркающихся задом наперед идеях – значит, надеяться, что читателю могут быть интересны не только достижения, но и те тупики, в которых по ходу дела автор оказывался.

Однако, на мой взгляд, "человеческий фактор" должен обязательно вводиться в описание не только процесса, но и результатов любого научного исследования. В свое время канон описания экспериментальных исследований, созданный бихевиористами, был огромным шагом вперед в психологии, но пора наконец отказаться от воспетой ими и совершенно ложной идеи обезличенного результата. "Было бы полезно, – писал нейрофизиолог Б. Берне, – если бы авторы статей, прежде чем писать о методах, сообщали о своих предубеждениях и результатах. В конце концов, удручающе легко найти то, что ищешь, и чрезвычайно трудно увидеть то, что заранее не ожидаешь или не стремишься найти"130. Как читателю оценить значение только что опубликованной работы? Как узнать, какие мысли в ней самые существенные? Суд истории даст свою оценку, но специалистам некогда ждать. Стандартные аннотации не помогают: они равно бесстрастно описывают и выдающиеся научные открытия, и банальные исследования. Наиболее компетентное лицо, которое может помочь своим коллегам, – сам автор. Только сам ученый знает, что именно из полученных им данных было неожиданным, что было им самим воспринято как открытие и заставило переменить свои взгляды, вызвав мощную эмоциональную реакцию.

Автобиографическое изложение истории собственных идей для любого автора является, конечно же, опасной затеей. Ни одно открытие не происходит так, как о нем обычно рассказывается в учебниках. Первооткрыватель обладает смутными предчувствиями, но все же сам не знает того, что ему предстоит открыть. Все его действия, предваряющие появление новой идеи, зачастую выглядят даже для него самого совершенно случайными. А когда наконец пелена спадет с его глаз и молния открытия пронзит его душу, то автор застывает в растерянности, потрясенный неизвестно откуда свалившейся в его голову идеей. Лишь потом, собравшись с мыслями, начинает убеждать вначале себя, а потом и своих коллег, что его идея очевидно верна, что все только так и должно быть, что его путь прост и ясен, ибо именно эту идею и следовало ожидать. Последователи всем так и втолковывают в школьных учебниках, что эти идеи – очевидная банальность. Учителя, в свою очередь, полагают, что только очень нерадивый школьник не может эти законы понять и принять. А школьники вызубривают идеи, теперь уже объявленные законами физики, химии или биологии, как истину в последней инстанции. Но пройдет всего лишь двести или триста лет, и очередная новая физика или новая биология объявит предшествующее знание устаревшим, но все же не выбросит его на свалку, а должным образом скорректирует.

Первооткрыватель всегда находится в двойственном положении: любовь к своему детищу делает его пристрастным, а неписаная научная этика призывает к скромности. Пристрастность вроде бы всем очевидна. Действительно, не так уж трудно угадать, каким было решение комиссии о приоритете в открытии дифференциального исчисления в споре между Ньютоном и Лейбницем, если, как говорят, Ньютон сам тайно эту комиссию возглавлял. Даже при описании собственного исследования услужливая память все равно подведет автора, приписывая гораздо более последовательную логику тем шараханьям в разные стороны, которые он реально делал. Но все равно только автор знает реальный ход событий в процессе открытия, и было бы замечательно, если бы он рассказывал об этом. И не страшно, если даже автор забывает, чьи мысли оказали на него сильное влияние, и искренне преувеличивает значение сделанного им лично. Через некоторое время критики выправят ситуацию.

Гораздо хуже, когда в научных текстах возникает столь любимое многими и при этом совершенно безответственное использование неопределенного местоимения "мы" вместо однозначно понимаемого "я". Избегание авторских оценок собственного труда зачастую ведет к неправильному пониманию. Вряд ли нужно доказывать таким специалистам по коммуникативному поведению, какими являются психологи, что непонимание в процессе научной коммуникации может приводить к досадным последствиям. Рассмотрим лишь один пример типичной коммуникативной ошибки в науке. Известно, что статья О. Эвери с соавторами 1944 г. о влиянии ДНК на наследственность положила начало молекулярной биологии. Хотя Эвери прекрасно осознавал важность сделанного им открытия, однако в работе отсутствовало хоть какое-нибудь указание на это. Пусть это было сделано из самых лучших побуждений и явилось следствием неизменной скромности и взыскательности Эвери к себе. Но он, как и многие авторы, не задумывался над проблемой правильной подачи материала с коммуникативной точки зрения. В итоге статья далеко не сразу привлекла должное внимание генетиков. Г. Вайятт пишет: "Может показаться странным, отчего Эвери не был награжден Нобелевской премией, если не учесть, что в свое время его работа пользовалась меньшей известностью и признанием, чем того следовало ожидать в свете имеющихся у нас теперь представлений"131.

В психологии всегда важно, чтобы сам автор отмечал, как он расценивает свое исследование (как естественнонаучное, эмпирическое, гуманитарное и пр.), а также указывал, на каком конкретно этапе ему пришли в голову те или иные идеи. В реальном исследовании, конечно, все этапы естественнонаучного исследования отчасти перепутываются, многие линии перекрещиваются. В многоголосии одновременных мыслей и идей – как осознанных, так и неосознанных, разных экспериментальных проб, чередующихся друг с другом, а также в сопутствующем всему этому потоке случайностей разобраться весьма не просто. Но если исследователь решает двигаться естественнонаучным путем и пытается сделать научное открытие, то – в несколько упрощенном виде – последовательность этапов этой игры более-менее постоянна и выглядит так (замечу, что хотя и первые этапы во многом специфичны для естественнонаучного исследования, в той или иной мере они, конечно же, присущи всем наукам).

1. Вначале определяется некоторое направление, связанное с кругом интересов исследователя. Например, исследователь хочет найти причины малярии или понять, как происходит процесс научения. Скажем, просто ему любопытно и/или кажется важным в этом разобраться. Конечно, даже для формулировки направления требуется некоторое знание: надо хотя бы знать, что малярия и научение существуют как таковые и что причины малярии еще не найдены, а процесс научения пока плохо описан. Обычно на этом этапе (часто в течение всей предшествующей исследованию жизни) исследователь знакомится литературой по этой и смежной темам, с опытными данными, с методическими приемами и пр. Р. Коллингвуд справедливо пояснял, что ученый никогда не плавает по морям, не нанесенным на карты, более того, на его карте, сколь бы мало детализирована она ни была, всегда уже нанесены параллели и меридианы132. Но все же не это главное, а иногда даже и лишнее. Р. М. Фрумкина добавляет важную идею: "Наука начинается не с фактов. Она начинается с веры в проблему и возможность ее решения"133. Ученый вряд ли начнет серьезное исследование, если у него нет – пусть зачастую и наивного – предчувствия, что он сможет в выбранном направлении совершить важное открытие. Восьмилетний Г. Шлиман после прочтения поэм Гомера воскликнул, выразив свое предчувствие по-детски непосредственно: "Я раскопаю Трою". А потом всю жизнь шел к этому событию, даже ради этого занимался бизнесом в России. Но в конце концов раскопал древний город и одел свою жену в драгоценный наряд Елены Прекрасной (правда, никто до сих пор точно не знает, что именно он раскопал, понятно лишь, что драгоценный наряд наверняка не принадлежал избраннице Париса). Без веры в успех открытий не бывает. Каждый претендующий на открытие должен заведомо знать, что раскопает свою Трою, пусть даже она будет не той Троей, которую он изначально собирался откопать.

2. Однако одного желания совершить открытие и даже наличия веры в собственные силы для успеха еще недостаточно. Прежде всего нужен непосредственный предмет для приложения творческих сил. Как правило, он возникает тогда, когда в результате каких-либо эмпирических проб или логического анализа известных фактов выявляется противоречие, кажущееся принципиальным. Типичная форма такого парадоксального противоречия: "Очевидно, что из известных теоретических соображений или из очевидных логических построений этого не может быть никогда, но оно тем не менее столь же очевидно существует". Иначе говоря, работа над теорией начинается с осознания аномалии, головоломки. Иногда само это осознание становится выдающимся открытием. Вспомните хотя бы открытие А. Беккереля. Исходная головоломка даже может в какой-то мере быть вызванной невежеством. Во многом поэтому открытия часто совершаются в молодости – молодые не знают, за какие проблемы не следует браться, могут ставить вопросы, которые ранее никому не приходили в голову, или непривычным способом решают те проблемы, которые, как казалось, уже решены, но о чем они просто не были осведомлены. Иногда головоломка вообще может быть искусственной, даже навязанной извне. Так, Э. Шредингера заставили выступить на аспирантском семинаре с изложением идей Л. де Бройля о волновых свойствах материи. Шредингер сопротивлялся, он не принимал, как ему казалось, излишнее стремление французского ученого пофилософствовать ("О такой чепухе я не хочу рассказывать"), но в конце концов решил перевести сказанное де Бройлем на понятный самому себе язык. Так появилось волновое уравнение Шредингера, принесшее ему мировую славу. (Правда, не стоит забывать, что книгу де Бройля читали и другие ученые, и нравилась она поначалу далеко не всем, а вот волновое уравнение тем не менее написал только Шредингер.) Подобных неожиданных метаморфоз в истории науки можно привести множество. Чаще всего, однако, новые головоломки возникают по ходу решения иных проблем – сам ученый может даже не рассматривать их как повод для серьезного открытия.

3. Затем – после мучительных поисков (которые бывают чаще, чем об этом рассказывают сами авторы открытий), обычно в момент перерыва в работе над проблемой (т.е. на фазе инкубации) – возникает догадка: придумывается трюк, позволяющий распутать головоломку и каким-то образом соединить то, что до этого было заведомо логически несоединимо. Задача теоретика в том и состоит, чтобы найти такой способ размышления, который превращает невозможное в логически и фактически неизбежное. Нахождение догадки (инсайт) обычно сопровождается мощным эмоциональным всплеском вплоть до состояния экстаза.

4. После этого ученый пытается вписать найденную им неожиданную идею в строй известного знания и построить теорию – непротиворечивое описание изучаемой ситуации (в развитых естественных науках, как правило, в виде математической модели поведения идеализированных объектов). Здесь чрезвычайно важна эрудиция разработчика – он должен не только предложить для придуманной идеи наиболее удобную математическую (логическую) оболочку, но и сопоставить ее с набором самых разнообразных фактов. Правда, при этом возникает огромная опасность: принять идею за верную еще до того, как она подверглась подлинной проверке. Если последнее происходит, то даже ученые-естественники теряют объективность и становятся рабами своей концепции.

5. Далее (уже только в естественной науке) решается головоломка другого типа – придумываются способы экспериментальной или эмпирической проверки догадки (гипотезы). Однако непосредственного логического перехода от поставленной задачи к методу исследования не существует. Этот переход во многом опирается на интуицию исследователя. Поэтому-то А. Эйнштейн считал именно этот этап наиболее трудным. Разве можно представить, например, ход мысли Галилея, приведшего его к идее изучать свободное падение тел в экспериментах, в которых тела двигаются по наклонной плоскости? Задним числом логика замысла может быть реконструирована (термин методологии науки). Но реальные рассуждения Галилея никому не ведомы. Да и сам он вряд ли легко пришел к этой идее.

6. На этом этапе проводится проверка гипотезы. Если ожидания исследователя оправдываются, то он переходит к следующему этапу. Если данные опыта расходятся с ожиданиями, то исходное описание корректируется. Сама эта корректировка должна проверяться в независимом эксперименте – происходит возвращение к предшествующему этапу. Но самое поразительное – часто именно в ходе проверки гипотезы возникают новые головоломки, которые понимаются исследователем как ключевые, он волей-неволей снова оказывается на втором этапе и начинает все сначала. Так, И. П. Павлов, исследуя процесс пищеварения, вроде бы совершенно случайно обнаружил явление, приведшее его к идее условного рефлекса. Затем уже и А. А. Ухтомский, и П. К. Анохин, изучая классические павловские рефлексы, нежданно увидели в эксперименте поведение животных, на первый взгляд принципиально противоречащее павловской схеме, которую они в итоге существенно дополнили: один – учением о доминанте, второй – концепцией опережающего отражения.

7. Ищется способ так тривиализировать построенную теорию, чтобы она была принята научным сообществом. (Л. Д. Ландау не кокетничал, когда называл себя гениальным тривиализатором.) То, что совсем недавно самим первооткрывателем воспринималось как неожиданность, то, что возникло внезапно, порождая чувство личной отстраненности и непричастности, теперь должно быть предъявлено как нечто вписывающееся в систему наличного знания, должно превратиться в нечто очевидное, понятное, давно подразумеваемое. Ученый обычно сам именно таким образом начинает реконструировать логику своего открытия.

В естественнонаучном познании логические (математические) рассуждения всегда должны проверяться опытом, а опыт – подтверждаться этими рассуждениями. Если достигается согласованность логики и опыта, то можно надеяться, хотя и нельзя быть уверенным, что построенная теория содержит в себе элемент достоверного знания, отражает то, что есть на самом деле, содержит в себе частицу Истины. А если ученый способен заранее предсказать результат опыта, то его вера в свои знания во много раз усиливается. Естественные науки – это единственные науки, занимаясь которыми ученые ищут Истину, понимаемую ими как соответствие своих знаний опыту. И пусть то, что они находят, не является окончательной Истиной, но найденное остается в науке навсегда как шаг в приближении к ней.

Теперь можно понять, почему так мало ученых работает в парадигме естественной науки. Ключ к естественнонаучному исследованию – догадка. Ее появление никогда не гарантировано, ее истинность не известна. Но, выдвинув догадку, которая коллегам кажется нелепой и даже иногда сумасшедшей (вспомните классическую эвристику Н. Бора, по которой он оценивал догадки своих коллег: "Ваша идея недостаточно сумасшедшая, чтобы быть верной"), ученый тратит многие годы на ее подтверждение. Догадка же часто оказывается или вообще неверной или, что тоже бывает очень часто, при жизни автора не признанной научным сообществом. Сравните: на скачках только очень азартные люди могут поставить все свое состояние на никому не ведомую лошадь, которая имеет очень мало шансов прийти первой. Естествоиспытатель ставит на свою исходно весьма сомнительную идею (ибо если она не сомнительная, то в чем состоит открытие, которое он хочет обосновать?) существенно больше – почти все время, отведенное ему в его единственной жизни. Кто готов рисковать?

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА?

Античные греки, видимо, изначально понимали нечто такое, что современные философы осознали только к концу XX столетия. Знание, учил Сократ, – это человеческое дело, а потому оно неизбежно содержит в себе ошибки. Термин teoria приходит в науку из древнегреческого языка, где это слово имеет множество значений. В переводе некоторых (хотя далеко не всех) современных методологов оно означает "страстное и сочувственное созерцание". Но в чем же польза от этих "страстных" (сегодняшние методологи вторят: личностно окрашенных) теорий? Ведь все они тем самым – лишь более-менее удобные субъективные интерпретации реальности. Неужели Истина – это только миф? Вспомним гносеологическую проблему: возможно ли узнать, истинно ли то, что мы знаем? Как представления о реальности, существующие в сознании, можно соотнести с самой реальностью, которой в сознании нет? Для науки этот же вопрос формулируется в том числе так: как теории могут быть сопоставлены с опытом, если опыт всегда воспринимается нами только сквозь призму теории?

Да, согласимся, все теории – интерпретации. Все они в конечном счете лишь приблизительно отражают реальность, все они – карикатурны. Но ведь и религиозные, искусствоведческие, пчеловодческие и кулинарные концепции – тоже только интерпретации. Вот только важный вопрос: есть ли принципиальное отличие естественнонаучных законов от интерпретаций в виде рекомендаций по дегустации коньяка или коллекционированию марок? Вот И. Ньютон формулирует закон всемирного тяготения и подтверждает его в опыте с доступной для него на тот момент точностью – около 4%. Однако долго не публикует свою формулу, потому что его закон не позволял адекватно описать движение Луны. Он только через 16 лет поймет, в чем ошибка, когда узнает, что пользовался неправильным значением радиуса Земли. Таким образом, для самого Ньютона теория – это отнюдь не одна из многих возможных интерпретаций, а такая интерпретация, которая соответствует реальности. Измерительная техника времен Ньютона – конечно же, более хромая, чем сегодняшняя. Сейчас мы способны измерить силу тяготения существенно точнее. Так вот, ныне закон подтвержден с точностью до 0,0001%134. Иначе говоря, закон в сорок тысяч раз более точен, чем столетия назад мог обнаружить в опыте сам Ньютон. Господа методологические анархисты, постмодернисты и иже с ними, как таковое могло произойти? Ведь этот закон, по вашему мнению, всего лишь одна из возможных интерпретаций (и, как выше отмечалось, к тому же еще и бессмысленная)? Неужели вы действительно всерьез считаете, что физические теории – это интерпретации такого же рода, что и интерпретации пророчеств Нострадамуса?

А. В. Юревич пишет: Г. Мендель, проверяя сформулированные им законы генетики, был вынужден подтасовать полученные экспериментальные данные из-за того, что проводил опыты с ястребинкой – растением, не подчиняющимся этим законам. Ну и что? Верно, что законы Менделя имеют ограниченное применение – в частности, не применимы к растениям, среди которых распространена апогамия (размножение неполовым путем). Но разве мы можем, научившись расшифровывать генетический код, всерьез сомневаться в достижении Менделя? Или надо посчитать генетику, по аналогии с рассуждением Юревича о различных сосуществующих "психологических империях", всего лишь одной из возможных "биологических империй" наряду, скажем, с другой – "действенной мичуринской агрономической наукой", воздвигнутой известным интерпретатором Т.Д. Лысенко? Почему нет, если все дозволено?

Блистательный физик Р. Фейнман писал: "Если мы хотим, чтобы от науки была какая-нибудь польза, мы должны строить догадки. Чтобы наука не превратилась в простые протоколы проделанных экспериментов, мы должны выдвигать законы, простирающиеся на еще не изведанные области. Ничего дурного тут нет, только наука оказывается из-за этого недостоверной"135. Это сказано красиво и точно. История тем не менее показывает: законы естественных наук точнее описывают реальность, чем любое другое описание имеющегося у нас опыта. Более того, что бы ни произошло, эти законы навсегда останутся в корпусе научного знания. Все законы, которые подвергались испытаниям и не были опровергнуты в течение 50 лет (таковое, разумеется, случалось и с самыми великими – все могут ошибаться), уже никогда не исчезают. Хотя может измениться их интерпретация. Исчезают флогистоны и эфиры (кто, впрочем, знает – навсегда ли?), а законы остаются: как частный случай, как хорошее приближение, как удобный способ расчета и т.д. Ранее обоснованное научное знание никогда не бывает позднее полностью отвергнутым, оно обязательно будет объяснено и обосновано по новым правилам. В методологии науки это называют принципом соответствия.

Нельзя просто сказать: то, что мы знали раньше, неверно. Надо еще показать, почему то, что мы ранее ошибочно полагали верным, все же способствовало развитию науки. Как так могло получиться, что ошибочная теория Ньютона предсказала местоположения не открытых еще планет, а ошибочная теория Максвелла – возможность передачи электромагнитных волн на расстоянии? Новые теории обязаны объяснить успех старых. Так, например, астрономическая теория К. Птолемея, исходящая из заведомо неверного с сегодняшней точки зрения представления о неподвижной Земле, вокруг которой вращаются Солнце и планеты, трактуется как вполне приличное приближение с точностью до двух первых членов фурье разложения истинных ньютоновских орбит. Механика Ньютона, принципиально не совместимая в своих посылках с теорией относительности А. Эйнштейна, интерпретируется как частный случай последней. Всегда найдется такой способ описания признанного ранее достоверным предшествующего знания, чтобы оно не противоречило новому знанию. Все это позволяет утверждать: "Законы природы, установленные при определенных условиях, установлены окончательно"136.

Уже упоминалось, что, как ни странно, это верно даже в математике. Как бы ни изменялись основания математики, если в первые двадцать лет после доказательства теоремы не была обнаружена ошибка в рассуждениях (а такие ошибки совершали и Г. Лейбниц, и Л. Эйлер, и О. Коши), то теорема "признается в своей истинности навсегда"137. Например, кризис математики в начале XX в. привел к серьезному пересмотру оснований математического анализа, т.е. к существенному пересмотру аксиоматики, а следовательно, и к пересмотру имевшихся доказательств, сводящих теоремы к этим аксиомам. Однако ни одна из важнейших теорем не была изъята из анализа как ошибочная. Это поразительно: ранее сделанные доказательства теряют силу, но доказанные с их помощью теоремы все равно считаются верными.

Другое дело, что вид и обоснование законов со временем настолько изменяются, что сами первооткрыватели этих законов, если бы они могли с ними познакомиться в новом обличий, вряд ли бы их опознали. Дело еще и в том, что, когда происходит научное открытие, сам автор вынужден так его интерпретировать, чтобы "втюхать" это открытие научному сообществу. Теперь уже автору совершенно неожиданной для него самого идеи требуется сделать вид, что она настолько тривиальна, что иначе и быть не может. Здесь Фейерабенд прав: ученый вынужден заниматься пропагандой своих идей и зачастую манипулирует сознанием научного сообщества. Благодаря этому открытие получает философское, культурологическое, дидактическое звучание. Более того, закона без интерпретации вообще не может существовать – его просто никто не заметит. Но бренна-то как раз интерпретация, а закон вечен. Пусть новая физика создаст какую-нибудь очередную трех или одиннадцати мерную модель мира и придаст гравитации в этой модели геометрическое истолкование, не подразумевавшееся ни Ньютоном, ни Эйнштейном, – закон тяготения в земных условиях останется навсегда, не зависимо от того, как он понимается в терминах физики будущего. То, что однажды уже было принято научным сообществом как подтвержденное знание, останется в науке навсегда, даже если обоснование и предшествующая интерпретация этого знания были ошибочными, а само знание неточным.

Истина существует, поскольку существует реальный мир, в котором мы находимся, двигаемся, живем. А естественнонаучный поиск позволяет нам быть уверенными, что рано или поздно встреча с Истиной обязательно состоится. Сколько мы узнали нового и верного всего за какие-то три-четыре столетия! Пишет великий физик В. Гейзенберг: "Достаточно представить себе ту предельную степень точности, какой требует посадка на Луну, ту невообразимую меру надежности и отточенности, какая здесь продемонстрирована, чтобы понять, сколь прочная база достоверной истинности лежит в основании новоевропейского естествознания"138. С ним трудно не согласиться.

Впрочем, хотя не согласиться трудно, но при желании – можно. Поскольку любому явлению можно приписать любой смысл, то тем самым и опорочить можно все, что угодно, даже Истину. (Как говаривал О. Уайльд, "скажешь правду – все равно, рано или поздно попадешься".) Вот впечатляющая конструкция анархиствующего методолога П. Фейерабенда: "В отношении науки все ясно. Наши оболваненные прагматические современники склонны предаваться восторгам по поводу таких событий, как полеты на Луну, открытие двойной спирали ДНК или термодинамического неравновесия. Однако при взгляде с иной точки зрения все это – смешно и бесплодно. Требуются биллионы долларов, тысячи высококлассных специалистов, годы упорной и тяжелой работы для того, чтобы дать возможность нескольким косноязычным и довольно-таки ограниченным современникам совершить неуклюжий прыжок туда, куда не захотел бы отправиться ни один человек, находящийся в здравом уме, – в пустой, лишенный воздуха мир раскаленных камней. Однако мистики, пользуясь только своим сознанием, совершали путешествия через небесные сферы и созерцали Бога во всей его славе, что придавало им силы для жизни и для просвещения своих сторонников. Лишь невежество широкой общественности и ее строгих воспитателей-интеллектуалов, поразительная скудость их воображения заставляют бесцеремонно отвергать подобные сравнения"139. Ах, какой пафос, какая изысканная аргументация!

Г-н Фейерабенд, да простят меня его поклонники, имеет большой литературный талант, неплохое знание истории физики, но не имеет научной совести. Ведь на вопрос: как можно объяснить разительные успехи естественных наук? этот вполне владеющий логикой джентльмен отвечает по принципу: если дядька в Киеве наелся бузины, то ему не до научных теорий. Поверить Фейерабенду, так получается, будто прогресс естественной науки никому не нужен и состоит лишь в том, что тысячи самых высококлассных специалистов работают на группу косноязычных сумасшедших с единственной задачей отъема биллионов долларов у остального населения земного шара (т.е. у неинтеллектуалов и специалистов невысокого класса?) на свои лишенные всякого здравого смысла затеи. Поэтому гг. интеллектуалы (наподобие нобелевского лауреата В. Гейзенберга и иже с ним) оболваненные своими невежественными наставниками со скудным воображением, опомнитесь, пока не поздно, и поверьте Фейерабенду: вам лучше сидеть в пещере и медитировать. Что значат ваши хваленые достижения в области высоких технологий, все ваши компьютеры, самолеты и новые медицинские средства, коли все исследователи первобытного общества в один голос отмечают, что в те далекие времена люди жили гораздо более богатой духовной жизнью, чем сегодня. В таком пещерном состоянии – и это самое замечательное следствие из подобных рассуждений! – не надо вообще ничего знать (чем меньше знаешь, тем лучше спишь), можно даже не уметь считать до биллиона. Правда, для того, чтобы все-таки представлять, как жили люди в первобытную эпоху, сначала каким-то невежественным интеллектуалам необходимо было украсть у кого-то очередные биллионы. О подобной чепухе можно было бы и не рассуждать, да уж больно она популярна. Разве, например, можно объективно оценить, какая из нескольких теорий истиннее? – стали спрашивать методологи. Ведь это все равно, что обсуждать, какая из метафор или карикатур точнее описывает реальность. Стало быть, любая теория имеет право на существование. И значит, чем больше разных теорий, описывающих одну и ту же реальность, тем лучше. В общем, как пел поэт, "гуляй, рванина, от рубля и выше". Методологический анархизм возводит этот поэтический призыв в методологический принцип построения науки: "Пойдет все (any thing goes)". Его формулирует П. Фейерабенд, особо подчеркивая справедливость данного принципа для великих естественных наук. Правда, не совсем понятно, неужели, по его мнению, научные теории менее требовательны к себе, чем кулинарные рецепты, где все-таки дозволено не все (запрещается, например, использование ядовитых веществ). Ф. М. Достоевский мучается: если Бога нет, то неужели тогда все дозволено? Фейерабенд обходится без мучений: если Истины нет, то все пойдет, и это-то самое замечательное. В конце концов, действительно, любая дребедень может быть эвристичной, особенно если итоговый результат заведомо никому не нужен.

Вслед за Фейерабендом сходный призыв (но в гораздо более интеллигентной редакции) высказывает и методологический либерал А. В. Юревич, обращаясь уже непосредственно к психологии140. Либерализм добавляет в анархистскую формулировку восточный аромат: "Пусть цветут все цветы". (В. Ф. Петренко, однако, обращает внимание на уточнение: кроме сорняков. И спрашивает: как же определить, что в науке в данный момент является сорняками?141) Юревич искренне радуется, что психология многолика. (В. В. Никандров с грустью добавляет: "В психологии вообще считается хорошим тоном множественность мнений по одному вопросу. В разряд ее девиза можно отнести тезис: "сколько ученых, столько и мнений""142.) Это хорошо, что существуют большие "психологические империи" (бихевиоризм, когнитивизм, психоанализ и пр.). Ничего страшного, что они логически несовместимы друг с другом. Нет правых и неправых. Противоречащие друг другу теории будут существовать и через столетия. Чем больше разных цветов, тем красивее букет. Но как таковое возможно? В. И. Дудина в справедливом ужасе восклицает: "Наличие принципиальных нестыковок в языках теоретического описания ставит под сомнение саму возможность осмысленной внутринаучной и междисциплинарной коммуникации", а значит, добавляет она, и само научное развитие143.

А, В. Юревич – замечательный исследователь, прекрасно разбирающийся в методологических проблемах психологии, – на мой взгляд, недостаточно учитывает, что естественнонаучное знание (будь то закон всемирного тяготения или гештальтистский закон последействия фигуры) более достоверно, чем, например, методологический анархизм или либерализм. А значит, знание различается по достоверности. Но все-таки при общем своем скепсисе Юревич весьма уважительно относится к науке и даже существующие психологические концепции оценивает высоко. П. Фейерабенд же – иногда кажется, что исключительно из желания сказать нечто несусветно неожиданное или даже из PR-соображений, – порой просто смешивает науку с грязью. По его мнению, "невежество, слепое упрямство, предрассудки, лживость" не только не препятствуют развитию научного познания, но и являются его обязательными предпосылками144. Наука – это "наиболее агрессивный и наиболее догматический религиозный институт"145. Эти его высказывания еще могли бы быть применимы по отношению к лысенковской биологии или к самому методологическому анархизму (если, конечно, допустимо рассматривать построения Фейерабенда как научные). Но разве можно по столь частным проявлениям делать столь могучие и бездоказательные выводы?

Единственное серьезное оправдание такой позиции – нерешенность гносеологической проблемы. Однако будем откровенны: никто ведь никогда всерьез не сомневался в реальности познания. Вспомните уверение К. Лоренца: человек самой жизнью приспособлен к познанию. Думаю, даже Фейерабенд должен был полагать, что, научившись читать или считать, он реально расширил круг своих знаний, а не только овладел некоей бессмысленной процедурой (хотя ему ведь наверняка пришлось заодно прочесть много галиматьи и сосчитать массу ненужных вещей).

Мы можем быть уверены, что каждый раз с новым великим научным открытием человечество делает грандиозный шаг вперед. Другое дело, что, как только мы восклицаем: вот она, Истина! – оказывается, что рано радуемся, потому что никогда точно не знаем, что именно мы обнаружили. Действительно, нам не известно, что именно истинно из многого того, о чем нам рассказывают наши замечательные теории. Но разве из этого следует, что Истины не существует? Так, мы, наверное, никогда не узнаем многих исторических событий, а о некоторых историки будут продолжать спорить до бесконечности, но из этого ведь не следует, что одной реальной Истории не существует и что человечество развивалось одновременно по разным противоречащим друг другу сценариям.

Только на пути естественной науки мы сможем более-менее достоверно понять законы, которым подчиняются реальные процессы, в частности, понять законы работы механизмов психической деятельности и сознания. Однако подлинное понимание как осознаваемого, так и не до конца осознаваемого содержания сознания требует использования и иных методов – методов гуманитарной науки. Ведь сознание оперирует смыслами. Сказанное – призыв не к эклектическому смешению, а к осознанному соединению разных психологических наук. И в этом нет ничего невозможного. Например, физика – образец естественной науки, но история физики – это уже гуманитарная наука, причем, думается, не бесполезная для реально работающего физика. Оба указанных подхода (гуманитарный и естественнонаучный) – отнюдь не несовместимые и противоположные способы понимания мира, а, наоборот, взаимодополнительные и взаимозависимые146. Только надо всегда точно понимать, какой подход следует применять в каждом конкретном случае и, соответственно, какой канон доказательства использовать и на какие методологические принципы опираться.

Глава IV

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...