3. ТАНХИМОВИЧ, майор в отставке
3. ТАНХИМОВИЧ, майор в отставке ОПАЛЕННЫЕ ГОДЫ
Не звонкие ребячьи голоса, а приглушенные стоны. Не парты, а тесно, одна к одной, приставленные узенькие койки. Они во всех классах и коридорах. А как же иначе, если страна пока не оправилась от ран, нанесенных самой жестокой и разрушительной из всех войн, если только начинают подниматься из руин и пепла города и села, если не хватает не только госпиталей, но и хлеба, топлива, электроэнергии, жилья. Не затихла еще горечь утрат и не зарубцевались окончательно раны у тех, кто победил в этой кровопролитной, страшной войне. Там, на фронтах, она кончилась. Там уже не рвутся больше снаряды, молчат пушки, не падают плашмя в истоптанный множеством ног, почерневший от дыма снег, в росные клевера, на бетонные плиты мостовых скошенные пулеметными очередями солдаты. А здесь, на одной из улиц Алма‑ Аты, в школьном здании, превращенном в госпиталь, как и в других госпиталях, война продолжается с неослабевающей силой, но ведут ее не полководцы, а врачи, отвоевывая у смерти человеческие жизни. …Стонут больные. Некоторые еще не вышли до сих пор из сражений и, забывая, где находятся, мечутся во сне и продолжают отдавать команды, поднимают в атаки свои отделения, роты, батальоны, выводят их из окружения, бросаются со связками гранат на танки. Дают еще знать о себе ампутированные руки и ноги – ноют к непогоде. Еще не все искалеченные в боях сумели подняться с госпитальных коек. Вот кто‑ то из таких, молодой, исхудавший, стоит, пошатываясь, обвиснув на костылях, и боится сделать первый шаг, все еще не веря, что стоит, и не замечает, как на лбу у него вспухают градинки пота. Это видит придерживающая его за руку медсестра. И крутые тени под глазами, и ставшую по‑ цыплячьи беспомощную шею, и выпирающие ключицы видит она отчетливо и закусывает губы.
– Смелее. Ну! Шаг. Еще шаг. – Вот и отлично! Кого‑ то везут в операционную. – Сколько можно возить одного и того же человека под нож? – Столько, сколько необходимо, чтобы поставить на ноги, чтобы жил. И три, и пять раз. Ясно? – Кто это так говорит? – Это новый начальник госпиталя. Вчера вступил в должность. Чекуровым Петром Романовичем зовут. Вон палаты обходит. Он, слегка прихрамывая, идет коридором. А навстречу ему с одной из коек, упираясь в подушку локтями, приподнимается инвалид: – Н‑ не подходи! Не да‑ ам! Не да‑ ам! – кричит он исступленно и пытается здоровой рукой стащить повязку с культи. – Спокойно, – начальник госпиталя силой укладывает больного на подушку и придерживает немного. – Ух‑ ходи! Кто звал? – Лицо инвалида искажено, глаза дикие, блуждающие. – Утешать явился? Сам‑ то вон какой, а я… я… Видишь? На, гляди, – захлебывается он, высовывая из‑ под одеяла ногу: у нее нет ступни. – На, гляди. Отсиделся в тылу… Начальник госпиталя присел на койку. Что мог ответить он на это? Сказать, что не отсиживался? Нет, говорить этого не следовало, по крайней мере сейчас. И он ждал, когда успокоится инвалид. А тот уже не мог не кричать, был не в силах остановиться и все ожесточеннее, все неистовее колотил обрубком руки себя по лицу, глазам. Нелегко было ему, молодому, сильному, смириться с тем, что, сколько бы ни продолжалась теперь его жизнь, уже не расстаться с костылями или коляской, что все оставшиеся на его долю месяцы и годы придется просить, чтобы помогли прикурить папиросу, взобраться по ступенькам лестницы. – Ухх‑ оди! И вдруг на весь коридор раздался спокойный, требовательный голос: – На гауптвахту. На трое суток!
– Куда? – удивленно спросил инвалид. Начальник госпиталя склонился над ним. Он был готов поручиться, что не впервые видит этого человека. И уже не мог отвести взгляда от его приметного, запоминающегося лица, от широких, будто переломленных надвое густых бровей. «Да ведь там… Под Сталинградом… Его принесли самым первым… Потому и запомнился… Но почему культя? » – Меня на гауптвахту?! – Да, тебя. Ты в дивизии Родимцева был? – Доктор! Вы? – Но я же сохранил тебе руку. – Это ее после, под Будапештом. А сейчас ногу… Хотят снова. По колено. Одной ступни мало? Все равно не дам. Не позволю. – Неправду говоришь. Или выдохся? Эх, солдат, солдат! – Доктор. Тогда опять вы… Может, не до коленки, оставите хоть… Нервы снова сдали. – Хорошо. Я. Договорились. – Врач поднялся и зашагал по коридору. За госпитальными окнами у проходившего мимо грузовика забарахлил, застрелял мотор. Тра‑ т‑ та‑ та! Тра‑ т‑ та‑ та! – застучало дробно, пулеметной очередью. Даже стекла зазвенели. И на какой‑ то миг исчезло школьное здание. Показалось, что все еще там, в самом пекле боев за Сталинград, в одном из медсанбатов. И что это только сейчас сброшенная бомба угодит в блиндаж и, неестественно взмахнув руками, рухнет, будто в яму, санитар, не окажется рядом медицинских сестер. И когда сверху, с наката посыплется земля, он испугается, что она попадет в незашитую рану в животе раненого сержанта, которого оперировал, и накроет его собой, своим стерильным халатом. И будет в те секунды думать только о бойце, о том, что надо сохранить ему жизнь, закончить операцию, не дать сыпавшейся сверху земле закупорить рану – тогда уже ничто не поможет, тогда конец. Тра‑ т‑ та‑ та‑ та… продолжал стрелять по окнам госпитального здания забарахливший мотор. И к тому моменту, как ему стихнуть, перед мысленным взором шагавшего по коридору врача, с какой‑ то удивительной стремительностью, которую ни понять, ни объяснить нельзя, успели пройди опаленные войной годы. …Известие о войне захватило в городе, где на немо‑ щенные окраинные улицы, если особенно настойчиво начинал дуть со степи ветер, наметало песчаные заструги. То был Семипалатинск. Он приехал туда на работу после окончания медицинского института. В этом городе на втором этаже одного из зданий к двери прикреплена табличка: «П. Р. Чекуров. Зам. зав. облздравотделом».
Он все еще не мог привыкнуть ни к табличке, ни к своей фамилии на ней. Больно уж весомо и солидно выглядела она, набранная золотыми буквами на черном фоне, и совершенно не подходила к нему, молодому, долговязому и порывистому врачу, только год назад окончившему учебу. Он все еще не научился ходить медленно, степенно, а все бегом, все «на рысях», чтобы успеть как можно больше сделать за день. Ну какой заместитель заведующего облздравотделом на улице, на глазах у людей, кинув на землю портфель, бросится к лошаденке, впряженной в пролетку и надсадно старающейся вытянуть ее из песчаного бархана? На пролетке восседала шестипудовая заведующая домом малютки. А он бросился, выхватил у кучера кнут. Тот наотмашь, с кряканьем стегал им выбившуюся из сил конягу. Кнут переломил о колено, отшвырнул в сторону и ошалелыми, потемневшими от гнева глазами, уставившись на заведующую, потребовал: – Сейчас же слезайте. Ну! И ту будто ветром сдуло с пролетки. Не исключено, что поступил он так потому, что накануне побывал в доме малютки и увидел, как хозяйничает там, словно в своей вотчине, эта заплывшая жиром особа. А когда вернулся за портфелем, услышал вдруг о начале войны. Это из раскрытого окна дома, возле которого оставил свою поклажу, донесся голос диктора. Там на всю мощность включили динамик. И сразу к дому стал стекаться народ. Через три месяца военврач Чекуров уже в 21‑ й армии. Вернее, он пробирается туда. Стоят поезда. Рельсы скручены в жгуты, железнодорожное полотно изрыто воронками от снарядов, от станционного здания остался лишь черный остов. Рядом растрепанный небольшой лесок. А вдали, у самого горизонта, горит Гомель. Там уже гитлеровцы. И где‑ то невдалеке от него, на одном из оборонительных рубежей, дерется 21‑ я. Туда, в эвакоприемник и должен попасть, согласно предписанию, Чекуров. А впереди не полотно, а сплошное крошево из шпал и железа. Придется, видимо, пешочком. На этой полуразрушенной станции, забитой расшвырянными и поваленными набок составами, их собралось тридцать врачей. Все они разыскивают свои части. И никто из тридцати еще ни разу не был в боях, еще не нюхал пороху.
Шли кромкой леса. Шли долго, почти весь день. Вдали били орудия. Иногда, незнакомо горбатясь, стороной проплывали чужие бомбардировщики. Слабо подрагивала земля. А может, это только кажется с непривычки, что она дрожит. Все проголодались. Кто‑ то предложил сварить кашу. Предложение приняли, ссыпали гороховый концентрат в единственное на всех ведро и, не подозревая даже, чем это может кончиться для них, развели костер. Поняли, когда на дымок пожаловали вражеские штурмовики и сбросили у кромки леса на поляну, где горел костер, несколько бомб. Вот тогда военврач Чекуров и те, кто был с ним рядом, впервые поняли, что такое война. И еще они до конца узнали, как тяжело терять товарищей. Похоронили девятерых. И не успели отойти от могил, как на тот же дымок с большака примчалась колонна фашистских танков. Теперь путь отрезан и вперед и назад. Оставалось одно: логом пробираться к Десне и на тот берег. Но тут выяснилось, что пятеро врачей не умеют плавать. Что же делать? Вопрос этот почему‑ то задали ему, Чекурову, хотя среди врачей он был самым молодым. И как‑ то так получилось, что он принял на себя ответственность за благополучие этой пятерки. – Собирайте хворост. Живо. Вяжите из него пучки и сами обвязывайтесь хворостом. Ремнями, ремнями связывайте. Все ремни мне сюда. Мне. Когда‑ то он наблюдал, как переправлял таким способом через полноводную Или чабан своего не умеющего плавать друга. Когда выбрались на противоположный берег Десны, на том месте, где полчаса назад собирали хворост, уже лязгали гусеницами танки. Но теперь это уже не имело значения. Шла война. У небольшой укрытой садами деревеньки Волоконовки, что в Курской области, уже несколько дней не стихали бои. Эвакуацией раненых, подлежащих отправке в тыл, распоряжался молодой долговязый военврач, порывистый, громкоголосый. – Противошоковый укол старшине. – Эту группу куда, товарищ военврач? – Сейчас. – Я сам дойду до машины. – Погодите. – Не нравится Чекурову вид капитана, который собирается дойти до машины без посторонней помощи и уверяет, что его лишь слегка царапнуло. – Пустяк же! – Погодите! – Беглый осмотр и команда: – На стол капитана. Готовить к операции. – Кто будет оперировать? – Я. А чуть позже операционная сестра сообщила подругам: – Вот так пустяк! Сквозное черепное ранение.
– А теперь как? – Будет жить. Бьют за Волоконовкой орудия. Встает дыбом земля. Стекаются в село, где расположился медсанбат, раненые. Над операционным столом склонился военврач Чекуров. Он протягивает руку: – Зажим… Пинцет. Зажим. На лбу врача широкий кровоподтек. Это четыре дня тому назад его хлестнуло тросом. И его и военфельдшера Шаргуленко. – Фельдшер тоже у стола. – Зажим, Шаргуленко. – Есть зажим. – Жгут. Быстро. – Вот. У Шаргуленко кровоподтек и на лбу, и через всю щеку к подбородку. Ему досталось сильнее. Четыре дня тому назад недалеко от села Шеповатое под Харьковом они вытаскивали из лога раненых. Наступила ночь. Гитлеровцы подошли ближе. Лог уже простреливался, и, когда взлетали ракеты, приходилось лежать не двигаясь. К утру всех из лога перенесли в более укромное местечко. И тут узнали, что фашисты обошли Шеповатое с двух сторон, отжали к лесу оборонявшие этот участок войска. Так получилось, что про крохотную колхозную ферму в спешке временного отступления забыли. Вот‑ вот сюда ворвутся вражеские танки. Впереди образовался «ничейный» кусок ржаного поля. Он полого разбегается в стороны. На краю его горбатится небольшой мосток с поваленной набок машиной. Сечет крупный дождь, колотит по раскисшим опустевшим дорогам на «ничейной» земле, по всему полю за фермой. Раненые лежат на соломе в колхозном амбаре, покрытом оцинкованным железом. Невдалеке от него штабель конных саней. Кто‑ то уложил их заботливо в ожидании зимы: сани отдельно, оглобли отдельно. Сечет дождь. И ни одной машины нигде. Да если бы и появились? Толку‑ то. Грязища такая, что ноги не вытянуть из нее. Лишь от большака доносится гул. Но до большака не меньше четырех километров. И неизвестно, чьи там гудят машины. Похоже, что неприятельские. Раненые – их сорок человек – лежат в амбаре и вслушиваются в зловещую, ставшую такой непривычкой тишину, и со скрытой надеждой поглядывают на военврача. Они‑ то отчетливо представляют себе, что с ними будет, когда сюда ворвутся фашисты. – Доктор, как же теперь? – Спокойно. Без паники. Он знает, что говорит пустые слова. Их сорок, и никто из сорока не сможет самостоятельно сделать шагу. А в его распоряжении две медицинские сестры, почти подростки, и Шаргуленко. И никакого транспорта. Надо что‑ то предпринимать. Эта зловещая тишина вот‑ вот кончится. Так и есть. Вначале прокатилась тяжелая и низкая полоса гула: шли бомбардировщики, шли над самой землей и разворачивались где‑ то за большаком. Разорвался снаряд, другой. Сбивая с деревьев листья, ударила пулеметная очередь. Перед мостком взорвалась легкая ротная мина. И если бы не непролазная грязь, возможно, враги уже были бы на ферме. Кроша кирпич, ударил в фундамент стоявшего на отшибе сарайчика бронебойный снаряд. Сразу же заурчал мотор. Военврач побледнел, однако заставил себя спокойно пройти мимо раненых. С приступки амбара он увидел, что по дороге, отбрасывая из‑ под гусениц шматки грязи, мчится наш тяжелый танк. Один танк на всем участке, который можно охватить глазом. Было нетрудно понять: его только что исправили, завели и теперь уводят из‑ под носа у неприятеля. Башня танка скошена, орудие глядит слегка вниз. И еще сумел определить военврач, что танк минует ферму, пробежит в сотне метров от нее. Не раздумывая, он кинулся наперерез. Успел вовремя, встал на пути, раскинул руки. – Стой! Стой! Поднялась крышка люка, высунулся танкист, скомандовал: – Садись на броню. – У меня раненые. Там вон, на ферме. – Сколько? – Сорок. И все лежачие. – Чем же мы сможем помочь, если лежачие? Вот‑ вот фашисты здесь будут. Ничем не поможем, – решительно заявил танкист. Военврач не менее решительно шагнул к гусеницам, и было очевидно, что он не уступит, не отойдет. Не давить же его? – Я что, должен врагу свою машину пожертвовать? Ну, уж нет, – попробовал танкист убедить врача. – Там саней много, – вспомнил врач. – Если прицепить их? – Э, была не была, – повеселел вдруг командир танка. Все плотней ложатся вокруг фермы снаряды. Но десять саней уже прицеплены за танк. В них раненые. – Всех поместили? – Всех, товарищ военврач. Медсестры уже на броне. Но когда танк тронулся, петля на тросе выскользнула из крюка и, жикнув в воздухе, ударила стоявших возле саней фельдшера и военврача. Но только это было сущим пустяком по сравнению с тем, что могло произойти, не окажись в самый последний момент здесь танка. Когда добрались до кромки леса, ферма позади уже пылала: там начали хозяйничать вражеские автоматчики. Танкист дружески обнял военврача: – Отлично получилось. Сорок жизней вы с фельдшером отстояли. – Не м&, а вместе с вами, – обрадованно вздохнул военврач, отыскивая глазами медсанбат. Вторично руководить эвакуацией раненых ему пришлось уже в Сталинграде. Вначале по нескольку суток без отдыха простаивал он у операционного стола в подвале гостиницы «Интурист». Раненые лежали всюду: на полу, на кроватях, сидели, опершись о стены. Их набралось пятьсот. На следующий день – уже тысяча, затем две тысячи. – Военврача Чекурова срочно в штаб. И вот он стоит подтянутый, худой перед начальником медслужбы армии и докладывает, что явился по вызову. Получается это у него не совсем четко, не совсем по‑ военному. – Вам, товарищ капитан медицинской службы, мы решили поручить эвакуацию раненых из «Интуриста». Получайте предписание. С этой минуты вся ответственность за них ложится на вас. Ясно? – Ясно. И уже менее официально: – Действуйте, Петр Романович. Не так‑ то просто под непрерывным автоматным и пулеметным огнем, под незатихающей ни днем, ни ночью бомбежкой вывезти из осажденного города к реке две тысячи бойцов, нуждающихся в срочной госпитализации. Их свозили на пришвартовавшийся к берегу в стороне от причалов, укрытый ветками и похожий сверху на зеленый мысок пароход «Память Азина». Кого привозили, кого приносили на носилках, приводили под руки, притаскивали на загорбках труженики‑ санитары. Пароход сразу пропах дезинфекцией и лекарствами. – Если полостное ранение, сюда, в кормовую часть. – Какая разница, кого куда? – Говорят – сюда полостников. – Кто приказал? – Военврач. Вон он. Остальных дальше. – Здесь приказано подготовить операционную. Несите столы. Инструмент тоже сюда. – Почему здесь? – Соображать надо. – А ты, гляди‑ ка, сообразил? – Не я. Военврач Чекуров приказал. Здесь удобнее. Кипяток рядом и места больше. Кают‑ компания же. Отчалили тихо, выбрав туманное утро, когда в воздухе почти не было вражеской авиации. Плыли только днями, имитируя заросший лесом островок. Может быть, и никудышная это была имитация, а все же помогала. При малейшей опасности приставали к берегу. Ночами, чтобы не выдавать себя огнями (а без них плыть было просто невозможно), тоже отстаивались в укромных местах. Сразу был установлен строгий порядок: посменные дежурства, осмотры, перевязки, раздача лекарств. Велись операции. Шел к Саратову укрытый ветками пароход с ранеными, круша и расталкивая бортами хрусткие, еще не окрепшие льдины. Холодало все сильнее, и Волга побелела – по ней тащило шугу. Назад пароходу пути не было. Он с трудом дотянул до причала, и пока раненых снимали, окончательно вмерз в береговой припай. Возвращаться военврачу со всем своим персоналом пришлось уже поездом. В вагон он забирался с одной мыслью, овладевшей всем его существом, отоспаться. За все недели, что не смыкал глаз там, в сталинградском пекле, за все недоспанные ночи на пароходе. И он посчитал не сравнимой ни с чем удачей, когда в переполненном донельзя вагоне ему досталась верхняя боковая полка. На ней же можно вытянуться, шапку и одну полу шинели кинуть под себя, второй полой укрыться. Красотища! А как только закрыл глаза, его будто теплой волной омыло, навалилась приятная дрема. Вагон качнулся, поплыл, за окном тьма и косые искры от паровоза, как бы делящие ночь на светящиеся полосы. И сколько потом ни убыстрял или ни замедлял бег состав, ни тормозил резко, если надо было таким способом уйти из‑ под очередной бомбежки, военврача Чекурова это не касалось. Он спал, и все для него перестало существовать. Все, кроме детства, куда привел его сон. Вот уже щекочет шею рыжая отцовская борода: – Петяшка, сынок! …Про отца же рассказывали, – вклинивается со стороны в сновидение, – что он брал под мышки два мешка, набитых под завязку песком, и на спор заносил их без роздыха по крутой и шаткой лесенке на верх колокольни. Еще рассказывали, как после возвращения с царской службы пришел он на одну из вечерок, увидел там девушку (на нее имел виды сельский гармонист), взял ее за руку и увел с собой, сказав: «Никому тебя не отдам. Так и знай». Это было неслыханной дерзостью. Обидеть гармониста – такого деревенские парни обычно не прощают. Роману же Чекурову простили, а может, побоялись связываться. Сон между тем продолжал ткать свое полотно, путать середину, концы, начало событий, рвать их, склеивать вновь по одним только ему подвластным законам. У той, которую отец увел от гармониста, серебрятся виски, добрые морщинки легли возле глаз. Она всю себя готова отдать своему Роману и детям. А их у нее ни много, ни мало – четырнадцать. И среди четырнадцати он, Петяшка Чекуров, самый озорной. – У‑ у‑ у! – подает голос паровоз. И необъяснимо уже превращается в волчий голодный вой, от которого стынет между лопатками. Вой ближе, а пурга все яростнее пеленает небо и землю. И неизвестно, в какой стороне село. Сил больше нет. – Петяшенька, братик, сгинем же! А ты шагай, шагай. – Не можу я. – Сможешь. Давай руку. Из снежной замяти навстречу идущим несется темный ком, хрипит. – Ой, волки! – пугается младший братишка. Но это Букет. Его они подобрали щенком, выкормили. Букет и указал дорогу домой. Как только нашел в такой буранище? Как не испугался волков? А вскоре случилось, что перебили Букету ногу. – Пристрелить придется, – сказал отец. – Н‑ не дам! Усадил Петюшка щенка в бочку, запаковал ему ногу в самодельный лубок и выхаживал все лето. А к осени, чуть прихрамывая, носился, высунув язык, Букет за своим лекарем. Тогда же и определилась будущая профессия Петюшки Чекурова. – У‑ у‑ у! – Но это уже не волки, а пчелы. – Лезь, Петяшка, собирай рой. Не бойся, лезь. И вовсе не лезь, а слезай. И не Петяшка, а капитан. – Слезай, капитан, чаек готов. Все царство небесное проспишь. Набирая скорость, поезд торопится к Сталинграду. Впереди по всему горизонту уже вторую ночь растекается зарево. Нашел свой медсанбат военврач в расположении 65‑ й армии генерала Батова. И опять сутки за сутками у операционного стола. – Жгут. Зажим. И ставшее привычным: – Военврача Чекурова в штаб. Одно дело оперировать, другое – не менее ответственное и сложное – переправлять раненых в тыловые госпитали. Как переправлять? Чем? Железные дороги забиты и разбиты. На автомашинах? Не позволяют заносы, морозы. Выход все же нашли. Летчицы авиационного полка Валентины Гризодубовой садились на своих «кукурузниках» на передовой, забирали тех, кого надо было эвакуировать, и на бреющем полете возвращались на тыловой армейский аэродром, куда тяжелые «дугласы» доставляли горючее, продовольствие, обмундирование. Они и забирали раненых, увозили на Большую землю (так по почину партизан стали звать глубокий тыл и фронтовики). На краю армейского аэродрома и разместился эвакоприемник, которым командовал военврач Чекуров. Отправку раненых «дугласами» поручили ему. В ту неделю лютовали морозы. Вихрилась поземка. В палатках эвакоприемника топились железные бочки, приспособленные под печи, и самодельные титаны из авиабомб. В них грели воду. Взлетали, уходили в туманную изморозь «дугласы». Приземлялись, возвращаясь с передовой, «кукурузники». Один из них сел уже в темноте. Операцию раненому сержанту пришлось делать при свете фар, подогнав трехтонку к пологу палатки. Операция прошла удачно. – Чайку не выпьете? – предложила Чекурову (оперировал он) медицинская сестра после того, как раненого прямо со стола унесли в самолет. – Выпью. Эмалированная кружка приятно грела руки. Из головы не выходил сержант. И уже не оставляла мысль, что оперировать такие костные повреждения, как у него, надо иначе. Но чтобы убедиться в правильности задуманного, нужна совсем другая обстановка, нужны сотни экспериментов над животными. И все же в душе крепла уверенность, что этими, еще не начатыми пока, экспериментами в будущем надо заняться. Конечно, если… Заключалось это «если» в том, что шла война, и, когда бомбили аэродром (как позавчера, например), бомбили и эвакоприемник. Шла война. Уже увезли на Большую землю гитлеровского фельдмаршала фон Паулюса и его генеральскую свиту. Уже неудержимо росло, ширилось наступление советских войск. И в воинском эшелоне, двигавшемся к Воронежу, снова на верхней вагонной полке отсыпался капитан. Шел, лязгая буферами, эшелон, пробираясь через станции с растолканными по запасным путям полуобгоревшими составами из теплушек. И на одном из крохотных разъездов этот эшелон разыскал «кукурузник». Самолетик приземлился у самого железнодорожного полотна. Летчик зашагал вдоль вагонов, заглядывая в каждый, и громко спрашивал: – Кто здесь капитан Чекуров? – Я Чекуров. – Начальник санитарной службы фронта полковник Санович послал за вами. Полетим, товарищ военврач. – Что ж, полетим. Эшелон еще пыхтел на разъезде, а самолет уже взял курс на Поныри… – Прибыл по вашему приказанию, – попытался отрапортовать, как положено по уставу, военврач. В ответ услышал очень мирное, отеческое: – Садись, садись, Романыч! Ты думаешь, с какой целью я тебя из эшелона выхватил? – Полагаю, скажете. – Мудр ты, как я погляжу. Конечно, скажу. Ты же у нас дока по части эвакуации раненых. И на санях их по грязи увозил из‑ под носа у фашистов. И пароходами, и «дугласами» отправлял. А сейчас мы думаем поручить тебе организовать переброску раненых самолетами из Курска в Елец. В ближайшее время здесь, надо полагать, будет жарковато. После не один том испишут историки, оценивая битву на Орловско‑ Курской дуге. И конечно же, никто из них не упомянет, что в одном из логов этой дуги укроется под накатами блиндажа небольшой медсанбат с эвакоприемником. Для истории медсанбат никакая не величина. А он был, нес свою службу, принимал раненых, перевязывал и отправлял в тыл. Бомба угодила в блиндаж в тот момент, когда Чекуров стоял у операционного стола. Содрогнулся накат. Неестественно взмахнув руками, рухнул, будто в яму, санитар. Рядом не оказалось медицинских сестер. Сверху упал пласт земли. Опасаясь, что пласт засыплет еще не зашитую рану в животе оперируемого сержанта (а тогда конец, тогда уже никакая операция не поможет), капитан прикрыл его собой, своим стерильным халатом. Он думал в ту долю секунды только о сержанте и ни о чем другом. Он лег на раненого, считая, что это единственное, чем можно ему помочь. А вместо наката над головой уже неестественно голубело небо. Военврач попытался подняться и не сумел. Все вокруг закружилось и стало окрашиваться в яркие тона, уплывать. – Сестер убило! Санитара! – Военврача убило. Чекурова! – услышал он как сквозь вату и только тогда понял, почему не может подняться. И еще он понял, что не убило его, а только ранило. По‑ видимому, в ноги: оттуда, все усиливаясь, шла боль и онемение. Сержант глухо стонал. «Живой», – подумал о нем капитан. Примчался хирург из соседнего блиндажа. И вот военврач уже лежит на том самом столе, за которым только что работал. Его перевязали, положили на носилки и понесли. А он все еще думал о сержанте, о незаконченной операции и о том, что «вот и отвоевался», силился еще вспомнить что‑ то важное, нужное и не мог. По небу в сопровождении истребителей шли наши бомбардировщики и исчезали вдали. Яростно били пулеметы. За опушкой темного леса стояло пламя. Знаменитое сражение на Орловско‑ Курской дуге началось. Растет, ширится боль. Покачиваются носилки, над ними склоняется хирург. – Ничего, Петр Романович. Будете жить. Чекуров прикрывает в знак согласия веки и думает о том капитане, которого оперировал в начале войны: сквозное черепное ранение. Как‑ то он? Выжил, нет? За той, первой, было несчетное число других операций. Перед глазами, словно это не отошло в прошлое, а происходит только сейчас, сию минуту, подвал гостиницы «Интурист», пароход «Память Азина», шуга на Волге… Растет боль. Звенит нудно в ушах. Неужели более тридцати тысяч раненых удалось отправить из сталинградского пекла? Да, удалось. Командующий фронтом генерал Рокоссовский, объявляя приказом благодарность врачам (и ему, Чекурову, в том числе), назвал эту цифру. А что было после Сталинграда?.. Сопровождающий носилки врач наклоняется ниже, к самому лицу Чекурова. – Ничего, капитан, – говорит он. – Все обойдется. Вы везучий. И опять Чекуров соглашается с ним, закрывает на миг глаза, чтобы вспомнить, как звали ту женщину‑ врача. И не может: красивая, густые волосы, стянутые на затылке жгутом. Вьющиеся прядки выглядывают из‑ под пилотки у висков. Она подбежала к автомашине, вскочила на подножку: – Давайте я покажу дорогу шоферу. Я уже была там. А вы дождитесь следующей и по моему следу через тот вон переезд. Он уступил ей место в кабине. «ЗИС» тронулся и сразу набрал скорость. А из‑ за кромки леса за станцией навстречу ему вынырнуло звено штурмовиков с черно‑ белыми крестами на крыльях… И всем следующим машинам с ранеными, и той, на которой был капитан Чекуров, пришлось у переезда объезжать лежавший кверху колесами искореженный и еще дымившийся «ЗИС». «Как же звали ту женщину‑ врача? »
* * *
Он стоит посредине госпитального двора в белом халате. На голове у него стянутый на затылке тесемкой высокий докторский колпак. – Вы понимаете, что нельзя так? – доносятся до меня слова, как бы скрепленные энергичным наклоном головы. В этом решительном наклоне, в этом «нельзя» – весь он, Петр Романович Чекуров. Врач, чьей работоспособности, жизненной энергии, какой‑ то особой потребности делать добро людям остается только позавидовать. И я завидую ему. Я давно знаю этого человека. Час назад диктор радио передал Указ Президиума Верховного Совета Казахской ССР о награждении заслуженного врача республики, кандидата медицинских наук Петра Романовича Чекурова Почетной грамотой Верховного Совета. К врачу быстро подходит коренастый человек. Это Егор Васильевич Сиденко. Он только что приехал из Чилика. Глаза у него сияющие, радостные. – На работу собираюсь, Петр Романович, – сообщает он, трясет Чекурову руку. – Видите: бегаю! – Вижу. В 1941 году под Вязьмой поднял своих бойцов в атаку командир отделения Сиденко и натолкнулся на взметнувшийся впереди столб огня. Что‑ то горячее впилось в бедро. То был осколок мины. Его вскоре вытащили, но нога перестала сгибаться. Ее будто впаяли наглухо в бедро. Пришлось прыгать на костылях. И когда, проклиная их, свою беспомощность, незатихающую ни на минуту боль и ставшую обузой ногу, Егор Васильевич придвигал к себе тростью валенок, чтобы хоть ненадолго выбраться из дому на свежий воздух, к нему стремглав бросалась дочурка. Это уже у нее вошло в привычку. – Счас, папка, счас. Она помогала натянуть валенок. А когда он ковылял по двору, провожала его взглядом, приплюснув к оконному стеклу лицо. И как же она поразилась, увидев отца после четырехмесячного отсутствия без костылей: он сел к столу, ровно согнув обе ноги. – Папка‑ то у нас! Папка! Как все. Папка‑ то! – кричала она громко, призывая в свидетели всех, и смеялась счастливо, будто колокольчики рассыпала по всему дому. Не слышал этого ее смеха Петр Романович. Возможно, в то утро он опять стоял возле операционного стола. Когда‑ то под Сталинградом, в пекле сражения, пришла мысль, что надо как‑ то иначе заставлять срастаться искалеченную кость. На то, чтобы найти это «иначе», ушли годы. Новое направление в костной хирургии назвали аллопластикой. Операции методом аллопластики, то есть заменой поврежденных суставов бедра, колена металлическими (из кобальта), проводятся сейчас с успехом в Москве, в клинике академика Волкова, профессором К. М. Сивашом. Проводятся они и в Алма‑ Ате кандидатом медицинских наук П. Р. Чекуровым. – Видите: бегаю уже, – радостно сообщает Сиденко и трясет врачу руку. – Вижу, в добрый час!
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|