Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

III. «Родная» моя пересылочка.




Пребывание в Медвежьегорской пересылке зимой 1937–1938 года запомнилось мне по нескольким смешным и отчасти трогательным происшествиям.

Стоял конец декабря, и морозы были отчаянные. Пересыльные бараки были почти пусты. Они находились в зоне, отгороженной от общего лагеря, там же, где стояли мужской и женский бараки для з/к 58-й статьи.

Вольготное времечко для заключенных – служащих в управлении лагерей, когда они расхаживали свободно по всей Медвежке и в лагерь являлись только ночевать, давно миновало. Теперь все жили в лагере и на работу выводились под конвоем. Под конвоем же велись обратно, для чего к назначенному времени все должны были собираться в Медвежке на площади, у статуи Ягоды, которая тогда еще возвышалась там, целая и невредимая! Это было еще до его ниспровержения. И горе было опоздавшему – он считался в бегах, и мало того, что против него могли возбудить дело «о побеге», но упорно носились слухи, что нескольких «беглецов» просто пристрелили на улице, «при попытке к бегству». Во всяком случае, было известно, что некоторые люди исчезали куда-то из пересылки.

Театральные мужчины, которые раньше пребывали в своем шумном и веселом общежитии при театре, том самом, где столовались и мы, женщины, до разгрома театра в начале 37-го года, теперь были оттуда изгнаны, а общежитие уничтожено.

Теперь артисты и режиссеры, музыканты и дирижеры – все жили в зоне и тоже выводились и приводились под конвоем с той только разницей, что в театр за ними конвой приходил к полуночи.

Итак, поскольку пересыльные бараки находились в той же зоне и не запирались, я вдруг очутилась среди знакомых и друзей. Со всех сторон протягивались руки, тискавшие меня в своих объятиях, улыбались знакомые, милые лица.

Правда, друзья уже оказались не в полном составе. Сидевшие за такие страшные статьи, как моя, или 58-6 и 58-а, были, как и я, изгнаны из театра – усланы неизвестно куда. Милая моя Лидия Михайловна Скаловская, с которой мы изображали приживалок в «Пиковой даме», тоже была отправлена куда-то, говорили – на Соловки…

И конечно же, более всех ликовал по поводу столь неожиданной встречи Егорушка Тартаков, который остался (и был единственным в то время) баритоном в театре!

Но так как приводили его с работы поздно, когда уже по зоне ходить воспрещалось, то «свидания» наши происходили по утрам, до девяти часов, то есть до развода на работу. Мы с ним обычно прогуливались вдоль бараков, и я выслушивала новости о театральной жизни вперемежку с пылкими признаниями в неугасимой любви…

Мне было жаль его, и я как могла старалась образумить его и перевести разговор в какую-нибудь другую область, но, как правило, безрезультатно…

Вскоре, однако, хотя мы не совершали ничего предосудительного, в чем можно было бы найти «состав лагерного преступления», каравшегося в административном порядке, наши неусыпные стражи и лагерные «воспитатели» торжественно «объявили» нам, что мы получили по пять суток изолятора за «связь». Очевидно, наши утренние прогулки доказывали это совершенно непреложно! Недаром наши друзья посмеивались над нами: «Смотрите, догуляетесь!»

Меня это огорчило, поскольку в изоляторе был совершенно собачий холод – вода в кружке на верхних нарах замерзала! – а на работу меня не выводили, так как я была «пересыльная».

Егорушка же ликовал! Его «камера» была рядом с моей. Проще говоря, это был один маленький барак, разделенный лежащей перегородочкой на мужскую и женскую половины. Преступников, кроме нас двоих, не имелось, и потому Егорушка, возвратясь с работы, имел возможность хоть всю ночь изливать мне сквозь щели перегородки свои горячие чувства, не давая мне спать в обычное для этого время. Приходилось отсыпаться днем.

Сквозь щели в перегородке проходили не только «чувства», но и папиросы (тогда я еще курила), а после некоторых усилий со стороны Егорушки стали пролезать даже апельсины!

Так, перед самым Новым годом мы оказались в тесном соседстве, разделенные всего лишь рядом тоненьких досок! Егорушка боялся только одного: как бы меня не взяли ненароком на этап или не выпустили бы из изолятора по случаю Нового года.

Но судьба была к нему благосклонна, и мы сполна отсидели все свои пять суток и встретили новый, 1938 год по разные стороны нашей общей перегородки…

…В общем, все было бы ничего, если бы не холод! У меня был теплый меховой «полуперденчик», как его называли в лагере, – нечто вроде меховой куртки, которую я захватила с собой с «Водораздела», но, к сожалению, она доходила мне только до колен, и, как я ни скрючивалась ночью, колени вылезали наружу и жутко замерзали.

Кончилось это сильнейшим приступом суставного ревматизма, и вскоре после изолятора я попала в лазарет, где провалялась недели две.

В конце концов, это тоже было неплохо, так как в лазарете было тепло и, как говорят в лагере, «абы время шло». Оно и шло, конечно, но боли в коленях были такие, что я не могла встать на ноги.

…Но все проходит! Меня вернули в пересылку и вскоре взяли на этап.

На этот раз мы ехали «с комфортом» в так называемом столыпинском вагоне – пассажирском, но приспособленном для перевозки заключенных. В каждом отделении было четыре места, забранных решеткой от прохода – как вольеры для зверей.

Нас было всего три женщины – я и две уркаганки, но вполне дружелюбные и приличные.

Как выяснилось позже, мы ехали в Кемь.

Но вот приехали… По «личным делам» нас вызвали из нашей клетки и вывели на перрон… Холод, метель – бр-р-р! И сейчас в дрожь бросает, как вспомню! Стражам нашим тоже холодно. Стоят, чертыхаются, кроют матом начальство. Оказывается, привезли – а сдавать некому, никто нас не встречает… А поезд не ждет, конечно, ведь это обычный пассажирский состав – только один специальный вагон для заключенных.

Поезд постоял свои положенные 10–15 минут и отправился дальше.

Ничего не поделаешь – посадили нас обратно в наш вагон и повезли в Мурманск. Там поезд простоял сутки, потом поехал назад (в Ленинград!).

На пути назад нас в Кеми опять никто не встретил, а в Медвежке какой-то конвой оказался на перроне и забрал нас.

Так, после путешествия в Мурманск мы снова оказались в «родной» Медвежьегорской пересылке. Появление мое в бараках 58-й сначала произвело сенсацию!

…Эта история с путешествием в Мурманск и обратно повторялась (с перерывами в две-три недели) три раза! Так что при очередном отъезде я уже прощалась «до скорого свидания» и мои друзья поджидали меня через пару дней назад.

Один из таких приездов моих был отмечен чаем с какими-то вкусными вещами – не помню, то ли пирожными, то ли конфетами – в мужском бараке, где была плитка, на которой можно было вскипятить чайник.

Было это вечером, когда служащих управления привели с работы и мы, человек пять мужчин и женщин, сидя на чьих-то нарах, весело болтали, распивая чай из жестяных кружек. До отбоя было еще далеко, но наши недремлющие «воспитатели» – сами из заключенных – тут же накрыли это «противозаконное» чаепитие.

Женщины были изгнаны из мужского барака, а дня через два был оглашен приказ, карающий нарушителей дисциплины. И снова я получила (на этот раз, правда, всего трое суток изолятора) за «связь» с… инженером Красным!

Большей глупости и несуразицы они придумать не могли. Миша Красный, как все его звали, несмотря на то что по возрасту он несомненно относился к старшему поколению, был на редкость симпатичным и добродушным человеком, всеобщим любимцем, всегда старавшимся помочь товарищам, чем только мог.

Мне, например, он приносил книги, так как, работая в управлении, всегда мог достать их у вольнонаемных друзей или в библиотеке. Иногда угощал чайком, но никаких романтических отношений между нами никогда не было. Он был женат и романов в лагере не заводил. И в лагере, где все всегда известно, знали об этом.

Вот почему оглашение приговора на утренней поверке во дворе было встречено гомерическим хохотом и рукоплесканиями, тем более что сам Миша Красный был ужасно смущен и даже расстроен: за всю свою лагерную бытность он впервые подвергался взысканию, да еще таким курьезнейшим образом!..

Впрочем, отсиживать нам не пришлось – меня снова взяли на этап, оказавшийся на этот раз последним, а Мишу, по-видимому, «простили». Слишком уж глупо было солидного инженера, чуть ли не начальника какого-то отдела, сажать в изолятор, да еще по такому идиотскому поводу!

…Когда через семь с половиной лет я освободилась в Соликамске, под Пермью, и вышла на волю, первый раз без конвоя, первым знакомым человеком, которого я встретила и который привел меня в свою служебную столовую и приютил у себя на первую мою «вольную» ночь, был Миша Красный. Он освободился немного раньше, остался работать и жить в Соликамске, где было расположено Управление Соликамскими лагерями.

Мне же после освобождения из Соликамской пересылки было предписано еще тюремными властями отправиться самостоятельно в Тимшерскую больницу трудармейцев, где началась моя «вольнонаемная» работа в качестве медсестры, продолжившаяся в Боровске до 1949 года, когда все бывшие лагерники со «страшными» статьями были арестованы вновь и отправлены в бессрочную ссылку в Сибирь.

Глава 4.

«Швейпром».

I. На берегах Кеми.

Наконец меня все-таки привезли в Кемь. Лагерь, в который я попала, назывался «Швейпром». Это был женский производственный лагерь – предприятие, расположенное в нескольких километрах от города, на берегу реки Кеми, у самого ее устья, при впадении в Белое море.

Берег этот не отличался живописностью. На нем не было никаких признаков растительности. Отсюда в ясную погоду (что, правда, бывало очень редко) можно было видеть слабое зарево соловецких огней. Соловецкие острова были расположены в Белом море как раз напротив нас, всего лишь километрах в 80.

В самом лагере, похожем на небольшой поселок с улицами и большими корпусами швейной фабрики, с шестью-семью двухэтажными бараками, обнесенными высоким забором, тоже не было никакой зелени.

У самой реки была небольшая, но тоже голая горка, носившая романтическое название Горка любви, ибо это было единственное более или менее укромное местечко, где в свободные часы могли встретиться и погулять парочки. Со стороны реки вышек не было – только колючая проволока тянулась между берегом и водой.

Впоследствии, когда я прижилась на «Швейпроме», я любила, если позволяла погода, бродить по горке или, присев на камень, любоваться гладью моря и белыми барашками, вдруг вскипавшими на гребне волны, готовой обрушиться на наш пустынный берег…

Улицы верхней части зоны, вдоль которых стояли бараки, были довольно широкими и выложенными камнями, иначе в период весенней и осенней распутицы по ним было бы не пройти.

По утрам и вечерам на фабрику и в обратном направлении двигались толпы женщин, похожие на колонны демонстрантов на городских улицах. Быть может, поэтому бараки с их улицами назывались «колоннами»?.. Первая колонна… вторая… третья и т. д.

Шествие женщин напоминало праздничную демонстрацию еще и потому, что у широко распахнутых ворот фабрики, куда вливалась колонна «демонстрантов» – в 6 утра или в 6 вечера, неукоснительно и во всякую погоду гремел лагерный оркестр, торжественно встречая дневную или ночную смену.

«Швейпром» работал круглосуточно, в две смены, каждая по 12 часов. Оркестр гремел и в дождь, и в пургу, и, конечно, давно никто не обращал на него никакого внимания, а возможно, просто не слышал…

Но для культурно-воспитательной части (КВЧ) лагеря это значилось важным «мероприятием» и придавало особый престиж лагерю: во-первых, бодрая, веселая и энергичная музыка взбадривала работниц; во-вторых, воспитывала ленивцев и нерадивых, опоздавших на общий развод и спешащих бегом догнать уходящую колонну; их оркестр с презрением встречал «Чижом»: «Чижик-пыжик, где ты был…»

Несомненно, укор и легкая сатира – лучший способ «перековки» преступников, для чего и существовали лагеря – так, очевидно, считали в КВЧ.

Зато если ворота фабрики запирались и к этому моменту оставались еще опоздавшие – тут уж было не до «Чижа»! Их тут же отправляли в КУР – колонну усиленного режима, где они и получали соответствующие взыскания и сроки «отсидки».

Иногда на разводе появлялся «сам» – наш «хозяин» и полновластный правитель, начальник лагеря Дудар, происходивший из венгров. Огромный, упитанный детина, с довольно добродушной физиономией. Впрочем, он действительно был достаточно добродушен и терпим: на самую виртуозную матерную брань, на которую не скупились наши уркаганки, он не обращал ни малейшего внимания и сам крыл не хуже. В общем, был бы «невредный», если бы не приступы бешеной ярости, которые вдруг нападали на него по самым пустяковым причинам. Тогда он лишался не только разума, логики и членораздельной речи, но и вообще человеческого облика.

Мне самой случилось оказаться причиной такой вспышки, позже я расскажу об этом трагикомическом происшествии, обернувшемся для меня серьезными последствиями.

Здесь же, у ворот, он хлопал в ладоши, притоптывал сапогами и ревел во всю глотку, перекрывая гром оркестра: «А ну, давай!.. Веселее!.. Шире шаг, мать твою!..»

Ко всему человек привыкает. Привыкла и я. Но, впервые увидев зрелище «развода под оркестр» – только кумачовых флагов не хватало, я пришла в ужас и мне чуть не стало плохо…

Женщины шли молча, с усталыми, невыспавшимися лицами, невидящими, казалось, глазами, шли туда, где их ждали новые 12 часов однообразной, утомительной, но требующей неотрывного внимания работы. Две-три пятиминутные передышки и одна 20-минутная – на «обед». «Обедали» тут же, за машинкой, принесенным с собой ломтем хлеба, иногда немного смазанным повидлом или посыпанным сахаром…

«Швейпром» был женским лагерем. Работа считалась легкой, и работницами фабрики были женщины, получившие «третью категорию» при медицинском осмотре, т. е. негодные для тяжелых работ, в том числе на лесоповале. Конечно, за машинкой сидеть – не лес валить, и они справедливо считали себя «счастливыми»…

Основной контингент «Швейпрома» составляли бытовики: деревенские бабы, раскулаченные и бежавшие с мест поселений; работницы с фабрик (в те годы существовали какие-то «указы», по которым за катушку ниток, обнаруженную в кармане на проходной, давали десять лет); были и посаженные по 58-й статье, но в основном за болтовню, анекдоты и просто по глупости.

Было довольно много украинок. Эти несчастные женщины сидели за людоедство, получили по десять лет и почти все были отправлены на Соловки. Теперь их почему-то переправляли к нам на «Швейпром».

В начале 30-х годов на Украине был лютый голод, как потом говорили, специально устроенный Сталиным.

Не знаю, были ли случаи прямого людоедства, т. е. убийства с целью людоедства. Я о таких случаях не слышала, хотя со многими из украинок познакомилась довольно близко и даже подружилась. Некоторые действительно ели трупы. Рассказывали они об этом с содроганием и со слезами. Большинство имели детей и спасались от голодной смерти ради них… Ужас пережитого остался с ними на всю жизнь.

Я не понимала и сейчас не понимаю, почему за это несчастье, постигшее их, надо было еще наказывать тюрьмой?

На фабрике это были лучшие работницы, выдававшие продукцию высшего сорта, без единого огреха, и делавшие чуть ли не по две нормы за смену.

Были тут и молодые еще девчонки, сидевшие за мелкие кражи, не успевшие превратиться в настоящих уркаганок. Их было немного, но все же они кое-как задерживались на фабрике и к ним относились весьма снисходительно.

Настоящих же уркаганок усадить за машинку и приохотить к нудной работе не удавалось, и от них начальство старалось поскорей избавиться. Однако в лагере их было достаточно – в основном это были представительницы «колонны мамок». Такая специальная «колонна» существовала у нас на «Швейпроме». Это были не только наши, швейпромовские урки, но и присланные из других лагерей.

Несмотря на преследование «сожительства», оно существовало во всех лагерях и было, прежде всего, привилегией уголовного мира. Преследование преследованием, а заделалась «мамкой» – тут тебе и декретный отпуск, и усиленное питание, и вольготный отдых в «колонне мамок», откуда в течение года на работу никуда не посылали. Детишки особенно не досаждали – содержались они отдельно при лазарете, с надлежащим питанием и уходом. Почти никто из матерей не кормил детей грудью.

После года, если на воле не находилось родственников, желающих взять ребенка, их отправляли в детский дом.

В общем, быть «мамкой» было выгодно и удобно, и я знала уркаганок, которые нарожали в лагере по шесть-семь детей…

Как раз в то время в советском государстве был введен хозрасчет. Ну а лагерь никогда не желал отставать от «воли» – все то же самое, только территория поменьше да обнесена колючей проволокой. На «Швейпроме», как и в некоторых других лагерях, тоже ввели свой хозрасчет.

Итак, никаких тебе талонов на обед. Никаких пайков – ни ударных, ни штрафных. Сколько заработал – столько и получи – деньгами. И отправляйся в столовую, бери там приглянувшийся (и по твоему карману!) обед, в ларечке купи хлеба и конфеток к чаю…э

Все это было бы хорошо, если бы не… нормы. Ах, эти нормы! Хронометражисты со своими хронометрами так и шныряли между конвейерами. Так и зыркали глазами – нельзя ли тут сократить время на операцию, нельзя ли отнять у нормы хоть несколько секунд? В результате нормы были так жестки, что заработка едва-едва хватало на пропитание.

Служащие – бухгалтеры, счетоводы и т. д. – получали маленькую, но твердую зарплату, на которую все-таки прожить было можно.

А украинки с Соловков, попав в лагерь, где можно было заработать лишнюю копейку и послать ее домой, просто ожили. Были они женщины работящие, толковые, быстро освоили электрические машинки, поняли идею и выгоды хозрасчета и быстро одолели нормы. «У, сволочи, – шипели на них остальные, – из-за вас и нормы повышают!» И это тоже, к сожалению, было правдой.

Когда я прибыла на «Швейпром», меня тоже посадили за «мотор» – так назывались здесь производственные швейные машины, работавшие от электричества.

Стоит на такой машине ногой чуть коснуться педали, как проклятый мотор рванет с такой скоростью, едва не отхватив тебе все десять пальцев, что кусок материи, который ты держишь в руках, моментально промчится под «лапкой» машины с быстротой курьерского поезда, собирая сборку, виляя зигзагами или вовсе выскакивая из-под «лапки»!

Если бы можно было как-то поучиться, потренироваться – но лагерное начальство считало, что обучение таким простым операциям, как работа на швейной машинке, просто баловство и ненужная потеря времени. Да и какая женщина не умеет шить на швейной машинке?!

Но ведь вот беда: моторы стоят на конвейере, и у каждого мотора своя операция, а всего десятки операций, в результате которых получается гимнастерка, шаровары или бушлат.

Операции действительно не сложные: одна операция – стачивается спинка; другая – полы; третья – рукава; четвертая – вшивается правый рукав; пятая – левый и т. д. И чтобы это «далее» шло ровным потоком и с конвейера сходили без задержки одна за другой готовые гимнастерки, надо, чтобы каждая операция занимала точно отведенное ей время (недаром вокруг конвейеров шныряют хронометражисты). Гимнастерка должна была быть сшита хорошо, без брака.

…Меня посадили для начала на «пустяковую» операцию – подрубать подол бушлата. Показали, как просто и ловко это делается. Вот так – загибается, вот так – закладывается, вот так – опускается «лапка» и… тр-р-р-р-р – готово! Подол подрублен аккуратненькой тоненькой линией.

Я старательно загибаю, подкладываю, опускаю «лапку» и, наконец, трогаю ногой педаль – тр-р-р-р-р-р!!.. Господи! Куда же оно летит, куда мчится?!.. Изо всех сил, обеими руками хватаю, держу – какое там!

И вот в моих руках мое произведение: какой-то фестонообразный колокол – не хватает только языка, чтобы ударить в его бока! Это подол будущего бушлата!..

Но кругом никто не смеется, тут не до смеха – бушлат-то бригадный! Брак ляжет на бригаду. А бригада – на хозрасчете. На меня глядят недобрые глаза, насуплены брови. Уже слышится знакомое по 37-му году: «У-у-у… интеллигенция заср… Контра проклятая!..»

Несколько дней промучилась я за мотором. Конечно, чуть лучше пошло, да и операции нашлись еще проще – сшивать карманы, например; их кроили из лоскутов, там не очень-то видно, как они сшиты, и материя уже не вырывалась из рук таким вихрем. Оказалось, что и педаль можно заставить как-то слушаться, едва трогая ее ногой, но тогда все шло очень медленно, и за моей спиной накапливался ворох полуфабрикатов, и я снова задерживала бригаду. В общем, я оказалась настолько неспособной швеей, что с конвейера меня сняли.

II. Раскройный цех.

Помыкавшись за мотором на разных конвейерах, с которых меня немедленно прогоняли, испробовав множество разных «операций», из которых мне не удалось усвоить ни одной, я неожиданно прибилась к делу, которое оказалось не только легким для меня, но даже и интересным. А для «Швейпрома» – и весьма полезным.

Раскройный цех «Швейпрома» занимал второй этаж одного из корпусов фабрики. Производство было массовым – «Швейпром» шил одежду на все северные лагеря ГУЛАГа.

Для каждой вещи – телогрейки, бушлата, шаровар и т. д. – имелись картонные стандартные выкройки, которые назывались лекалами. Они изготовлялись согласно ГОСТу – ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Лекала раскладывались на материи. Для каждого изделия была установлена норма материала при той или другой ширине материи.

Уложить выкройки так, чтобы они заняли хотя бы на один или даже на полсантиметра меньше отведенной нормы, значило сэкономить сотни метров материи – ведь шились десятки тысяч штук.

Раскладка выкроек на материи – это нечто вроде игры в головоломки. Надо десятки раз прикинуть и так и этак, где-то кусочек отрезать, но в таком месте, где разрешается сделать надставку, и снова переложить еще и еще раз.

Нормы были так жестки, что не то что сэкономить материю, но и чтобы уложиться в норму, иногда опытный раскладчик бился и день, и два. А материя постоянно шла разной ширины, самой непредвиденной, и тут тоже имели значение даже полсантиметра разницы – норма на раскладку будет уже не та. А уж если удавалось сэкономить – это было целым событием! Хотя самим заключенным от этого ни тепло ни холодно, так как все премии доставались начальству – даже сам «лекальщик» (так назывались раскладчики) не получал ничего, но неизвестно почему, радовался весь цех, а лекальщик ходил в именинниках!

Удивительный феномен человеческой психологии…

Чтобы сохранить в памяти раскладку на следующий случай, если придет метраж такой же ширины, делали зарисовку этой раскладки на клеенке. Сотни таких клеенок с намелованными на них раскладками висели по стенам раскройного цеха – уже и вешать было некуда! И давно стали делать зарисовки на кальке в маленьком масштабе – 1:10, например. Потом из таких зарисовок составлялся целый альбом, что было, конечно, гораздо удобнее. Но для такой работы уже требовался чертежник.

…Я не помню, как я попала в раскройный цех. Наверное, меня привели туда женщины, которые работали на «размеловке». Каждую выкроенную деталь, от 1 до 100, надо было пометить мелом, так как кроилось сразу 100 кусков материи. А материя – это полотнища, каждое метров 20–30 в длину, и они могли быть одинаковые по ширине, но разные по цвету. Поэтому каждая выкроенная деталь должна была сочетаться со своим полотнищем – для этого и метились мелом детали раскроя. И если случалась ошибка в размеловке – пропуск или, наоборот, дважды повторенный номер, на всех остальных деталях приходилось стирать неверные номера и заново писать новые – огромная потеря времени и недобор нормы для размеловщицы.

Конечно, и тут никакой нормы я сделать не могла. Но, слава Богу, хоть не задерживала других: это был не конвейер, и я над своей кипой раскроя могла копаться хоть до вечера, и копалась!..

Но тут мне неожиданно крупно повезло. На мое счастье в раскройном цехе в это время как раз не было чертежника (освободился или на этап взяли?).

Кто-то сказал начальнику нашего раскройного цеха, что я чертежница, и он предложил мне делать в маленьком масштабе зарисовки раскладок.

Какое это было счастье! Тут я оказалась на высоте!

И так как зарисовки эти занимали у меня совсем немного времени, я, чтобы не слоняться зря по цеху, и сама стала понемножечку раскладывать выкройки – «играть» с лекалами в «головоломки». И вдруг оказалось, что это получается у меня даже очень здорово, и через короткое время я сделалась ведущей раскладчицей раскройного цеха! И не одну сотню метров материи сэкономила для «Швейпрома».

При очередном посещении цеха начальством я была представлена «самому» Дудару как лучшая лекальщица, что не помешало мне в будущем загреметь на общие работы с его легкой руки!

Пока же работа моя была не утомительной ни физически, ни умственно – самой приятной из тех, которые довелось мне перепробовать за годы лагерей. И обстановка была соответствующей.

В огромном цехе было тихо и светло, совсем мало народа. Через весь цех протянулись длинные, метров по 20–30, столы, на которых раскладывалась материя. Одно полотнище на другое, потом третье, четвертое – и так до 100.

Сначала на верхнем полотнище размечались куски – норма для данного раскроя, и в них, в этих кусках, раскладывались, глядя на зарисовку, лекала и обрисовывались мелом. Потом включались электрические ножи, и тогда тишина цеха нарушалась басовитым жужжанием, но это не шло ни в какое сравнение со стрекотом и рокотом сотен моторов в пошивочных цехах.

«Резаки» – это были мужчины – резали все 100 слоев материи сразу. Я долго не могла смотреть без трепета на эту операцию – слишком страшно. Лезвия ножей с бешеной быстротой носились вверх и вниз в особом станке, который резак вел по меловой линии. Нужно было большое искусство, чтобы разрезать материю точно по линиям выкройки, никуда не заехать, ничего не испортить – как можно было этому выучиться? Ведь бывали детали и совсем крохотные – какой-нибудь хлястик, карманы, надтачки. Я всегда поражалась искусству резаков. Не могла смотреть, как одна рука ведет тяжелый станок с ножами, а другая, совсем рядом, придерживает материю. Никаких «охранительных» приборов не было. У одного старого резака не хватало половины указательного пальца на левой руке…

Заведовал раскройным цехом молодой и, как оказалось, весьма симпатичный парень Володя, которого большей частью, впрочем, называли Володькой, на что он ничуть не обижался. Был он дельным, толковым, все понимающим с полуслова и обычно спокойным. Но в рот палец ему не клади – умел отбрить, как надо!

Был он из «соцблизких» – бытовик, сидел не то за растрату, не то за подделку каких-то документов. Был он «в доску свой» и с работягами, и с начальством, однако начальству никогда ни на кого не жаловался, умел расправиться сам. И в цехе его все любили.

Имелась у него лагерная «жена», и на его «семейную жизнь» лагерное начальство смотрело сквозь пальцы. Завцехом он был отличным – цех выполнял и перевыполнял нормы, брака не делал, давал экономию, столь приятную и выгодную начальству. Взамен Володе разрешалось (негласно, конечно!) сожительство.

Это была довольно-таки трогательная пара. Решительный и насмешливый Володя, не лезший за словом в карман, несущий в бога-душу-мать любого ослушника – и его лагерная жена, хорошенькая эстоночка Эмма. Верх аккуратности, всегда подтянутая, хозяйственная, казалось, она в своей гладкой шапочке-чепчике и белоснежном фартуке с большими карманами только что выплыла из сверкающей чистотой и медной посудой собственной кухни где-нибудь в Таллине.

Сдержанная, тихая, немногословная, она верховодила своим Володей как хотела, но никогда не злоупотребляла этим.

При ней Володя прикусывал язычок и ни в чем не смел ей перечить. Любая вспышка его угасала, стоило только Эмме взмахнуть своими пушистыми ресницами: «Ты это что?..»

В Володином «кабинете» - закутке, отгороженном от цеха, имелась электроплитка, а в небольшом шкафчике помещалась всякая посуда и продукты. Эмма вела хозяйство, варила ужины и обеды – в столовой они не питались. Володя, свой в доску и с охранниками, доставал мясо и прочую провизию, которой не было в зоне. Да и сам он, как бытовик, мог получить пропуск в город, но Эмма отпускала его неохотно, так что этой привилегией он почти не пользовался. За три года я ни разу не видела, чтобы он принес в зону водку. И Эмма говорила уверенно: «Мой Володя не пьет!»

При «кабинете» была еще кладовочка, в которой хозяйственная Эмма устроила премиленькую спаленку.

Эмма сидела по 58-й статье, но имела всего лишь десятый пункт и пятилетний срок, из которого просидела уже три. Работницей она была отличной, никуда из-за «мотора» уходить не хотела, вырабатывала чуть не две нормы и зарабатывала больше, чем ее Володя, который сидел на «зарплате». Оба ждали освобождения и планировали будущую совместную жизнь на воле.

Так как моя «чертежная» помещалась тут же, в Володином «кабинете», я была невольной свидетельницей семейной жизни этой пары. Сначала меня это сильно смущало, и я старалась больше находиться в цехе, оставив парочку наедине.

Если Эмма работала в ночь, то весь день она проводила у Володи. Раскройный же в ночь не работал – тоже его огромное преимущество!

Но очень скоро мы как-то привыкли друг к другу. Володя с Эммой перестали меня стесняться, а я – их. И мы стали жить спокойно и дружно. За всю мою трехлетнюю жизнь на «Швейпроме», которая прошла почти до конца в раскройном цехе, у меня ни разу не было никаких недоразумений и трений с Володей.

А когда у нас появился лагерный театр и расцвела моя «артистическая деятельность», Володя оказался одним из самых горячих «меценатов» нашего театра – освобождал меня от всякой работы – когда и насколько нужно. Снабжал театральную костюмерную любым количеством обрезков, а для пошивки костюмов умудрялся доставать кой-какой метраж. Вполне возможно, что из «сэкономленных» мною раскладок!

Когда память уходит в минувшее и год за годом встают времена, проведенные в лагерях, «Швейпром» представляется мне каким-то тихим, спокойным островком – солнечными деньками, передышкой.

Солнца как такового на самом деле здесь почти не бывало: зимой – вьюги и метели, весной – холод и туманы, летом – дожди.

Редко-редко выдавались солнечные и теплые деньки, когда вечером можно было посидеть на горке за фабрикой, полюбоваться на взморье, освещенное вечерним, но все еще не заходящим солнцем…

Зимой нет-нет и очарует вдруг звездная ночь, когда небо бороздят всполохи северного сияния, похожие на лучи прожекторов. А вдалеке, где-то на горизонте, светлеет над морем ореол Соловков…

Когда наступают туманные белые ночи – призрачно-неправдоподобные, таинственные и холодные, все становится нереальным и таинственным. Выйдешь из барака в такую ночь – как в белое молоко окунешься, даже жутко становится…

Да, ни природой, ни климатом не мог похвастаться наш кемский «Швейпром»… Недаром о происхождении названия «Кемь» в лагере ходил нецензурный, но довольно меткий анекдот: кто-то из императоров российских – не то Павел, не то еще кто-то, рассердившись на неугодного подданного, на жандармском рапорте широко прочеркнул: «Сослать к еб… матери!» Перепуганные чины не осмелились уточнить – где именно место сие находится? И сослали бедолагу в самое поганое место, которое сумели найти, а место ссылки для краткости нарекли – «К.Е.М».

Но именно в этом невзрачном месте, под скудным северным солнцем и отогрелась моя душа, и я вошла в колею особой, вернее обособленной, жизни с ее собственными переживаниями, тревогами, волнениями, неудачами и радостями.

Думаю, невероятным это покажется для людей, которым, к счастью, не привелось пройти через годы лагерей: как может примириться с подневольным положением душа человека, измотанного, издерганного, замученного несправедливостями – человека, у которого изуродована и изломана вся жизнь…

Но все же это происходит. И не только у меня одной, как я в этом убедилась. И не только у людей из интеллигенции, а говоря скромней – у людей образованных, тех, кому посчастливилось попасть на работу по специальности в Управления лагерей счетоводами, бухгалтерами, плановиками, инженерами и т. д., но даже у самых простых людей – малограмотных или вовсе безграмотных.

Если люди еще не стали «доходягами», которым уже не до кого и не до чего и которые физически уже ни к какой работе не способны, если они, как наши швейпромовки, могли еще существовать, втянувшись в свою скучную, однообразную и многочасовую работу, они все еще оставались людьми – со своими воспоминаниями и надеждой когда-нибудь вернуться домой. Или, как наши украинки, работая на пределе сил, чтобы хоть один рубль в месяц был отослан домой… И ничто человеческое было им не чуждо, потому что душа в человеке живет вопреки всему.

…И еще был этот год – конец 38-го и начало 39-го – годом вспыхнувших надежд, великих чаяний, когда отхлынул грозный девятый вал 37-го и вынес на поверхность уцелевших после кораблекрушения… И кое-кому удалось спастись.

Вдруг начались долгожданные пересмотры дел и несколько человек даже из нашей «политической зоны» были освобождены.

Какое было ликование!

Перестали бояться вызовов в «третью часть». Наоборот, с трепетом и нетерпением ждали их. Гадали, сопоставляли, предполагали – кто мог быть следующим? Но ничего угадать было невозможно: освобождение получали люди, осужденные по самым разнообразным статьям и принадлежавшие к самым разнообразным социальным кругам. И каждый в тайне был уверен, что следующим будет именно он!

Но… взметнувшаяся было волна быстро опала, вызовы в «третью часть» на предмет освобождения постепенно прекратились, и радости и волнения угасли.

Конечно, наш «Швейпром» не был «доходяжным» лагерем.

Нет – тысяча, если не больше, работниц обитавших в лагерных бараках, доходягами не были. Женщины, измученные 12-часовой нудной и однообразной работой, скудной и недостаточно калорийной пищей, даже во времена недолгого хозрасчета, работали на пределе сил, но все же еще не за их пределами.

О «колонне мамок» я уже говорила – те жили и вовсе неплохо. Неплохо жилось и нашим мужчинам. На всю массу женщин их было всего человек 150, заняты они были исключительно на специфических «мужских» работах (механики, наладчики, инженеры и т. д.). Естественно, они жили значительно лучше, прежде всего потому, что и зарабатывали побольше. Кроме того, они пользовались всевозможными поблажками: многие, например, имели свои «служебные» закутки, где они могли тайком принимать своих лагерных сожительниц.

Служащие управления, как я уже упоминала, получали зарплату, на которую прожить все же было можно, а до введения хозрасчета – пайку в 500 грамм хлеба, с чем тоже прожить было можно при сидячей работе, не требующей физических сил.

И все эти люди, несмотря на тяжелый, подневольный труд и почти рабское положение, все же оставались людьми с нормальными человеческими интересами и отношениями.

И здесь, в «Швейпроме», встречались люди удивительные, с потрясающими душевными качествами, складом ума и способностями, с удивительными историями своих жизней.

Здесь встретила я замечательного человека, необыкновенно талантливого актера – Федора Васильевича Краснощекова.

О нем и некоторых других я хочу рассказать особо, как и о созданном им лагерном театре, который вновь заставил меня, как и многих других, почувствовать себя на гребне жизни и забыть на время, что мы – заключенные.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...