Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. Америка возвращается. Франклин Делано Рузвельт




ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Америка возвращается

на международную арену:

Франклин Делано Рузвельт

Для современных политических руководителей, правящих при помощи опросов об­щественного мнения, роль Рузвельта в деле привлечения изоляционистского народа к участию в войне является предметным уроком по содержанию понятия «руководство» в демократическом обществе. Рано или поздно угроза европейскому равновесию сил вынудила бы Соединенные Штаты вмешаться, с тем чтобы остановить стремление Германии к мировому господству. Очевидная для всех, всевозрастающая мощь Аме­рики не могла не вовлечь ее в центр международных событий. Но то, что это случи­лось так быстро и столь бесповоротно, — заслуга Франклина Делано Рузвельта.

Все великие лидеры шествуют в одиночку. Их неповторимость проистекает из спо­собности распознать вызов, еще далеко не очевидный для их современников. Рузвельт вовлек изоляционистскую нацию в войну между странами, конфликт между которыми несколькими годами ранее считался несовместимым с американскими ценностями и не имеющим значения для американской безопасности. После 1940 года Рузвельт убедил Конгресс, за несколько лет до того подавляющим большинством голосов при­нявший серию законов о нейтралитете, санкционировать всевозрастающую американ­скую помощь Великобритании, остановившись лишь перед непосредственным учас­тием в военных действиях, а иногда даже переступая эту черту. В конце концов японское нападение на Пирл-Харбор устранило последние сомнения. Рузвельт ока­зался в состоянии убедить общество, которое в течение двух столетий было уверено в собственной неуязвимости, до какой степени смертельно опасна победа стран «оси». И он проследил за тем, чтобы на этот раз вовлеченность Америки означала бы лишь первый шаг на ее пути к постоянным обязательствам международного характера. Во время войны именно его руководство скрепляло союз и формировало многосторонние институты, которые продолжают обслуживать международное сообщество и по сей

день.

Ни один из президентов, за исключением Авраама Линкольна, не сыграл столь решающей исторической роли в переменах в поведении Америки. Рузвельт принес присягу при вступлении в должность тогда, когда нация испытывала неуверенность, когда вера Америки в безграничные способности Нового Света была серьезнейшим образом поколеблена «Великой депрессией». Везде демократии, казалось, терпели по­ражение, и антидемократические правительства как левого, так и правого толка воз­никали на их месте.

И когда Рузвельт вернул надежду своей собственной стране, судьба возложила на него обязанность защищать демократию по всему земному шару. Никто не описал эту сторону заслуг Рузвельта лучше, чем Исайя Берлин:

«[Рузвельт] глядел в будущее спокойным взором, словно хотел сказать: „Пусть оно настанет, каким бы оно ни было, и послужит зерном для помола на нашей великой мельнице. Мы используем его целиком на благо... " В безответственном мире, казалось, поделенном злобными фанатиками, рвущимися к его разрушению, при наличии сбитого с толку населения, бегущего неведомо куда, лишенных энтузиазма мучеников за дело, смысла которого они не понимали, он верил в собственную способность выстроить, по­ка он у рычагов власти, плотину и остановить этот жуткий поток. Он обладал силой ха­рактера, энергией и ловкостью диктаторов, а был на нашей стороне».

Рузвельт уже успел побывать заместителем министра военно-морского флота в правительстве Вильсона и кандидатом от демократической партии на пост вице-президента на выборах 1920 года. Многие из лидеров, и среди них де Голль, Черчилль и Аденауэр, вынуждены были в период отхода от общественной жизни примириться с одиночеством — неотъемлемой расплатой за пройденный путь к величию. Рузвельту одиночество было навязано полиомиелитом, которым он заболел в 1921 году. Благо­даря исключительной концентрации воли он сумел преодолеть немощь и научился стоять, опираясь на помочи, и даже делать несколько шагов, появляясь перед публи­кой, словно он вовсе не парализован. И до доклада Конгрессу по поводу Ялты в 1945 году Рузвельт всегда произносил важные речи стоя. А поскольку средства массовой информации были заодно с Рузвельтом и помогали ему играть роль с достоинством, подавляющее большинство американцев понятия не имело о степени инвалидности Рузвельта, и к их представлению о нем не примешивалось чувство жалости.

Рузвельт, лидер, преисполненный энтузиазма, использовавший собственное очаро­вание, чтобы поддерживать остраненность, представлял собой противоречивое соче­тание политического манипулятора и визионера. Он чаще правил, повинуясь инстинкту, чем благодаря анализу, и вызывал прямо противоположные ощущения. Как это подытожил Исайя Берлин, Рузвельт обладал серьезными недостатками, включая беспринципность, безжалостность и цинизм. И все же Берлин делает вывод, что в итоге они бесспорно перевешивались его положительными чертами:

«Его недостатки уравновешивались в глазах его сторонников качествами редкого и вдохновляющего характера: он был великодушен и обладал широчайшим политиче­ским горизонтом, богатейшим воображением, пониманием времени, в котором жил, и направления движения великих новых сил, порожденных двадцатым столетием... »

Таков был президент, придавший Америке ведущую роль в международном мас­штабе; вопросы войны и мира, прогресса или загнивания на всем земном шаре стали зависеть от его провидения и его действий.

Путь Америки от вступления в первую мировую войну до активного участия во второй оказался долгим — ибо был прерван почти полным поворотом нации к изоля­ционизму. Глубина тогдашнего отвращения американцев к международной политике наглядно иллюстрирует величие рузвельтовских достижений. И потому необходимо дать краткий обзор исторического фона, на котором действовал Рузвельт как политик.

В 20-е годы настроение Америки было противоречивым по сути: страна колебалась между готовностью утверждать универсально применимые принципы и необходи­мостью их оправдывать в рамках изоляционистской внешней политики. Американцы взялись с еще большим пылом выступать на традиционные темы своей внешней по­литики: об уникальном характере миссии Америки как образца свободы, о моральном превосходстве демократической внешней политики, о тождестве личной и обществен­ной морали, о важности открытой дипломатии и о замене принципа равновесия сил международным консенсусом в рамках Лиги наций.

Все эти предположительно универсальные принципы применялись во имя амери­канского изоляционизма. Американцы все еще не верили в то, что за пределами За­падного полушария может в принципе существовать угроза их безопасности. Америка 20 — 30-х годов отвергала даже свою собственную доктрину коллективной безопас­ности, коль скоро она могла вовлечь ее в свары отдаленных, воинствующих сооб­ществ. Условия Версальского договора воспринимались как мстительные, а репарации как самоубийственные. Когда французы оккупировали Рур, Америка воспользовалась этим, чтобы вывести из Рейнской области еще остававшиеся там оккупационные вой­ска. Устанавливая столь исключительные критерии для международного порядка, вильсонианство делало его несбыточно-недостижимым, ибо ни один международный порядок не мог соответствовать этим критериям.

Разочарование в результатах войны в значительной степени стерло различия между интернационалистами и изоляционистами. Даже самые что ни на есть либералы-интернационалисты более не считали, что в американских интересах поддерживать послевоенный порядок, изобиловавший ошибками и просчетами. И ни у одной поли­тически значимой группировки не могло найтись ни единого доброго слова на тему равновесия сил. Тогдашний интернационализм был тождествен с членством в Лиге наций, а не с повседневным участием в международной дипломатии. И даже наибо­лее преданные интернационалисты настаивали на том, что «доктрина Монро» стоит превыше Лиги наций, и не признавали участия Америки в принудительных мероприя­тиях Лиги, даже если это были только экономические санкции.

Изоляционисты доводили эти основополагающие тезисы до логического заверше­ния. Они нападали на Лигу наций из принципа, на том основании, что она подрывала обе исторические составляющие американской внешней политики — «доктрину Монро» и изоляционизм. Лига считалась несовместимой с «доктриной Монро» пото­му, что принцип коллективной безопасности позволял Лиге, мало того, требовал от Лиги вмешиваться в конфликты в пределах Западного полушария. Лига также счита­лась несовместимой с изоляционизмом потому, что обязывала бы Америку ввязывать­ся в споры за пределами Западного полушария.

Во взглядах изоляционистов был определенный смысл. Если Западное полушарие целиком и полностью исключается из системы коллективной безопасности, что может помешать прочим странам мира организовать собственные региональные группировки и вывести их за пределы деятельности Лиги? В этом случае само существование Лиги наций явилось бы побудительным мотивом для воссоздания системы равновесия сил, пусть даже на региональной основе. На деле интернационалисты и изоляционисты сходились на том, что поддерживали принцип двуединой внешней политики. Обе группировки отвергали иностранное вмешательство в дела Западного полушария, а также участие в механизмах принуждения Лиги за его пределами. Они поддерживали проведение конференций по разоружению, поскольку имел место безоговорочный консенсус в том смысле, что оружие порождает войны, а сокращение вооружений способствует миру. Они положительно относились к международно признанным принципам мирного урегулирования, вроде тех, что легли в основу пакта Бриана — Келлога, поскольку эти принципы не требовали подкрепления их силой. Наконец, Соединенные Штаты всегда с готовностью оказывали техническую помощь в финан­совых вопросах, не порождающих никаких политических последствий, например, в разработке согласованных графиков выплаты репараций.

Пропасть в американском мышлении, разделявшая признание принципа и участие в его реализации путем принуждения, стала трагически очевидной после Вашингтонской конференции по морским делам 1921 — 1922 годов. Конференция была важна в двух отношениях. Она определяла по толки военно-морских вооружений для Соеди­ненных Штатов, Великобритании и Японии и предоставила Соединенным Штатам право на флот, равный по размерам флоту Великобритании, а Японии — в размере трех-пятых от Флота Соединенных Штатов. Это условие подтверждало новую роль Америки как господствующей на Тихом океане наравне с Японией. Роль Великобри­тании на этом морском театре с тех пор становилась второстепенной. И, что было еще важнее, был создан еще один документ, так называемый «Договор четырех дер­жав»: Японии, Соединенных Штатов, Великобритании и Франции, — предусматри­вавший мирное урегулирование споров и заменивший прежний англо-японский аль­янс 1902 года, что как бы открывало эру сотрудничества на Тихом океане. Но если бы один из участников «Договора четырех держав» отказался от соблюдения его условий, могли ли остальные трое принять против строптивца меры? «Четырехсторонний дого­вор не включает в себя военных обязательств... Там нет обязательств, связанных с во­оруженными силами, нет положений о союзе, нет письменно-юридических или мо­ральных обязательств о совместной обороне... » — объяснял президент Гардинг скептически настроенному американскому сенату.

Государственный секретарь Чарлз Эванс Хьюз подкрепил слова президента ссылкой на известную всем участникам соглашения оговорку о том, что Америка ни при каких обстоятельствах не будет участвовать в мероприятиях принудительно­го характера. Но сенат и это не удовлетворило. При ратификации «Договора четы­рех держав» сенат добавил собственную оговорку, гласившую, что этот договор не обязывает Соединенные Штаты к применению вооруженных сил даже в случае от­ражения агрессии. Иными словами, соглашение как бы существовало само по себе; несоблюдение его не влекло за собой никаких последствий. Америка должна была принимать решение в каждом отдельном случае, как если бы никакого соглашения не существовало.

В рамках обычной многовековой дипломатической практики такого рода заявле­ние выглядело невероятным: официально подписанный договор не предусматривал права на санкции за его нарушение, причем такого рода санкции следовало обсуждать с Конгрессом в каждом отдельном случае. Это было как бы преддверие дебатов между администрацией Никсона и Конгрессом в январе 1973 года после заключения мирно­го соглашения с Вьетнамом, когда Конгресс утверждал, что соглашение, ради которо­го американский народ воевал при трех президентах, принадлежавших к обеим парти­ям, не может повлечь за собой применения санкций в случае его нарушения. Согласно подобной теории, соглашения с Америкой лишь отражают настроение Вашингтона на данный момент; проистекающие из них последствия соответственно зависят от настроения Вашингтона на какой-либо иной момент— такого рода подход не очень-то внушает доверие к обязательствам Америки.

Сдержанность сената не помешала президенту Гардингу отнестись с энтузиазмом к «Договору четырех держав». На церемонии подписания он воздавал ему хвалу за то, что этот договор защищал Филиппины и означал «начало новой и лучшей эпохи че­ловеческого прогресса». Как мог договор, не предусматривающий санкций, защищать такую золотую жилу, как Филиппины? Несмотря на то, что Гардинг находился по другую сторону политического спектра, он призвал себе на помощь стандартную вильсонианскую проповедь. Мир, заявил он, накажет нарушителей, заклеймив «гну­сность вероломства и бесчестного поведения». Гардинг, однако, не брался объяснить, как будет определяться общественное мнение и каким образом и на какую тему будет задаваться вопрос, поскольку Америка отказалась вступить в Лигу наций. Пакт Бриана — Келлога, воздействие которого на Европу обсуждалось в главе 11, явился очередным примером отношения Америки к принципам, которые, по ее мне­нию, должны были сами собой воплощаться в жизнь. И хотя американские руководи­тели с энтузиазмом провозглашали исторический характер этого договора, ибо шесть­десят две нации отвергли войну как инструмент национальной политики, они наотрез отказывались обеспечить механизм для его реализации, не говоря уже о санкциях. Президент Калвин Кулидж в одном из своих словоизвержений перед Конгрессом в декабре 1928 года утверждал: «Соблюдение Устава Лиги наций... обещает гораздо бо­лее для мира во всем мире, чем любое когда-либо заключенное международное со­глашение».

Но как же тогда подобную утопию сделать реальностью? Страстная защита Кулиджем пакта Бриана — Келлога заставила интернационалистов и сторонников Лиги заявить, причем весьма обоснованно, что, коль скоро война объявлена вне закона, само понятие «нейтралитет» лишается всякого смысла. С их точки зрения, коль скоро Лига задумана для того, чтобы определять агрессора, обязанность международного со­общества — сделать так, чтобы он понес соответствующее наказание. «Неужели хоть кто-то верит, — спрашивал один из сторонников подобной точки зрения, — что аг­рессивные устремления Муссолини можно пресечь лишь благодаря доброй воле ита­льянского народа и силе общественного мнения? »

Точность постановки вопроса не помогла. Даже в процессе обсуждения догово­ра, носящего его имя, государственный секретарь Келлог, выступая перед Советом по международным отношениям, подчеркивал, что для обеспечения соблюдения пакта никогда не будет применяться сила. Опора на силу, утверждал он, превратит стремление к длительному миру в тот самый военный союз, какие должны быть упразднены вообще. Не должен также пакт включать в себя определение агрессии, поскольку любое определение может оказаться узким и, следовательно, ослабит благородство формулировок пакта. Для Келлога слово было не только в начале, оно же было и в конце:

«Нация, заявляющая, что действует в порядке самообороны, обязана будет оправ­даться перед судом общественного мнения, а также перед участниками договора. По этой причине я отказался включить в текст пакта определение агрессора или понятия самообороны, ибо я полагаю, что всеобъемлющая юридическая формулировка не мо­жет быть составлена заранее... Это не облегчит, а затруднит для страны-агрессора до­казательство собственной невиновности».

На сенат утопии Келлога произвели не большее впечатление, чем шестью годами ранее пространные разъяснения Гардинга, отчего «Договор четырех держав» не озна­чает того, что в нем написано. Теперь сенат добавил три собственных «толкования»: с точки зрения сената, договор не ограничивает ни права на самооборону, ни примене­ние «доктрины Монро», а также не создает обязательств оказывать содействие жерт­вам агрессии. Это означало, что все мыслимые случаи исключены из сферы его дей­ствия. Сенат ратифицировал пакт Бриана — Келлога как декларацию принципов и в то же время настаивал на том, что этот договор не имеет практического значения. Следовал вопрос: стоило ли вообще привлекать Америку к провозглашению принци­пов, если даже это неизбежно влечет за собой оговорки ограничительного характера? Если Соединенные Штаты отвергали союзы и бросали тень сомнения на эффек­тивность функционирования Лиги, как же можно было бы уберечь систему Версаля? Ответ Келлога оказался гораздо менее оригинальным, чем замечание его критиков, и просто представлял собой ссылку на давний дежурный довод — силу общественного мнения:

«... Если посредством этого договора все нации официально выскажутся против войны как института разрешения международных споров, то мир этим самым сделает шаг вперед, создав общественное мнение, мобилизовав великие моральные силы во всем мире для надзора за соблюдением договора и приняв на себя торжественное обя­зательство, благодаря которому будет значительно труднее, чем прежде, ввергнуть мир в новый грандиозный конфликт».

Четырьмя годами позднее преемник Келлога Генри Стимсон, один из самых вы­дающихся и искушенных государственных деятелей Америки за весь межвоенный пе­риод, не мог придумать лучшего средства против агрессии, чем пакт Бриана — Келло­га, само собой разумеется, опирающегося на силу общественного мнения:

«Пакт Бриана — Келлога не предусматривает никаких силовых санкций... Вместо этого он полагается на санкции общественного мнения, которые смогут стать одними из самых действенных санкций в мире... Критики, глядящие на это свысока, еще не осознали во всей полноте эволюции общественного мнения со времен Великой войны»12.

Для дальней островной  державы — какой Соединенные Штаты выглядели по от­ношению к Европе и Азии — европейские споры часто представлялись загадочными и в большинстве случаев не имеющими к Америке никакого отношения. Она обладала значительным запасом прочности, оберегавшим ее от опасностей, которые угрожали европейским странам. Европейские страны служили для Америки чем-то вроде предо­хранительных клапанов. Примерно такого же рода аргументация приводила к остраненности Великобритании от будней европейской политики в период «блестящей изоляции».

Существует, однако, фундаментальное различие между «блестящей изоляцией» Ве­ликобритании XIX века и изоляционизмом Америки XX века. Да, Великобритания тоже стремилась отдалиться от повседневных европейских свар и дрязг. Она, однако, осознавала, что ее собственная безопасность зависит от равновесия сил, и всегда была готова защищать это равновесие традиционными методами европейской дипломатии. В противоположность этому Америка никогда не признавала важности как равнове­сия сил, так и дипломатии европейского типа. Веря, что она извечно находится под сенью Божьей благодати, Америка просто не желала ничего на себя брать, а если даже и брала, то лишь ради целей общего характера и в соответствии со своим собствен­ным методом дипломатической деятельности — который по сравнению с европейским был значительно более публичным, более легалистским и идеологичным.

Взаимодействие европейского и американского методов дипломатии в межвоен­ный период обладало, таким образом, тенденцией совместить худшее из обоих стилей. Чувствуя себя под угрозой, европейские страны, особенно Франция и новые нации Восточной Европы, не принимали американского наследия в виде коллективной без­опасности и международного арбитража, а также правового определения войны и мира. Нации, обратившиеся к американским критериям, в особенности Великобрита­ния, не имели опыта в проведении политики на этой основе. И тем не менее все эти страны были абсолютно уверены в том, что Германию невозможно победить без по­мощи Америки. После окончания войны соотношение сил еще резче менялось не в пользу Антанты. Было ясно: в любой новой войне с Германией американская помощь будет еще нужней и потребуется еще скорее, чем это было в последний раз, особенно в связи с тем, что Советский Союз более не уступал как полевой игрок мировой политики.

Практическим результатом этого смещения страха и надежды стало то, что евро­пейская дипломатия все дальше дрейфовала в сторону от привычных причалов и во все большей степени стала эмоционально зависеть от Америки, порождая тем самым двойное вето: Франция не действовала без Великобритании, а Великобритания не действовала в нарушение представлений, свойственных Вашингтону. Не говоря уже о том, что американские руководители не уставали настоятельно заявлять, что они ни при каких обстоятельствах не пойдут на риск войны ради европейских споров.

Настойчивый отказ Америки в течение всех 20-х годов взять на себя обязательство охранять версальскую систему явился грозной психологической подготовкой к 30-м годам, когда международная напряженность породила вулканические взрывы. Пред­вестником будущего стал 1931 год, когда Япония вторглась в Маньчжурию, отделила ее от Китая и превратила в государство-сателлит. Соединенные Штаты осудили действия Японии, но отказались участвовать в коллективных санкциях против нее. Америка как бы ввела собственные санкции, которые в то время казались уходом в сторону, но спустя десятилетие в руках Рузвельта они оказались оружием, при помощи которого Японии было навязано противостояние. Санкция эта представляла собой политику не­признания территориальных перемен, совершенных при помощи силы. Начатая Симпсоном в 1932 году, она была вызвана к жизни Рузвельтом осенью 1941 года посред­ством требования ухода Японии из Маньчжурии и прочих завоеванных земель.

30 января 1933 года мировой кризис стал настоящим, как только Гитлер занял пост германского канцлера. Судьбе было угодно, чтобы менее чем через четыре неде­ли Франклин Делано Рузвельт, сделавший все возможное, чтобы низринуть Гитлера, принял присягу при вступлении в должность президента. И все же во время первого срока президентства Рузвельта ничто не предсказывало подобного разворота событий. Рузвельт редко отходил от стандартной риторики межвоенного периода и повторял изоляционистские клише своих предшественников. В речи в «Фонде Вудро Вильсона» 28 декабря 1933 года Рузвельт остановился на предстоящем истечении срока действия морских соглашений 20-х годов. Он предложил пролонгировать эти договоры, расши­рив их за счет призыва к уничтожению всех наступательных вооружений и — поклон Келлогу! — торжественного обязательства каждой из стран не вводить свои воору­женные силы на территорию другой страны.

Предмет этот был столь же знаком, сколь и средство, предлагаемое Рузвельтом в связи с возможными нарушениями сути его предложений. И вновь осуждение со сто­роны общественного мнения было названо единственно возможным решением:

«... Ни одно генеральное соглашение по устранению агрессии или оружия наступа­тельной войны не будет иметь ни малейшей ценности, если все нации без исключения не подпишут подобное соглашение, дав торжественное обязательство... А тогда, мои друзья, сравнительно просто окажется отделить агнцев от козлищ... Подхватив вызов Вудро Вильсона, мы предложим новому поколению, чтобы отныне войну волей правительств сменил мир волей народов»13.

Не говорилось, однако, что станет с козлищами, коль скоро они будут отделены от агнцев. Предложение Рузвельта было спорным уже в момент его высказывания, ибо за два месяца до этого Германия покинула конференцию по разоружению и возвра­щаться отказывалась. В любом случае, в повестку дня Гитлера запрет наступательных вооружений не входил. Да и, как выяснилось, не страдал Гитлер от всеобщего не­одобрения, когда избрал путь перевооружения.

Первый срок президентства Рузвельта совпал с пиком переоценок первой мировой войны. В 1935 году специальная комиссия сената под председательством сенатора от штата Северная Дакота Джеральда Ная опубликовала доклад на 1400 страницах, где вина за вступление Америки в войну возлагалась на фабрикантов оружия. Вскоре вы­шел бестселлер Уолтера Миллса «Дорога к войне», популяризирующий этот тезис в среде массового читателя. Участие Америки в войне стало объясняться преступным сговором и предательством, а не фундаментальными или перманентными интересами. Чтобы предотвратить новое вовлечение Америки в войну, Конгресс принял в про­межутке между 1935 и 1937 годами три так называемых «закона о нейтралитете». По­рожденные докладом Ная, эти законы воспрещали предоставление займов и иной финансовой помощи воюющим странам (независимо от причин войны) и налагали эмбарго на поставку оружия всем сторонам конфликта (независимо от того, кто был жертвой). Закупки невоенных товаров за наличные разрешались лишь в том случае, если они вывозились на неамериканских судах15. Конгресс не столько отказывался от прибыли, сколько оберегал себя от риска. И пока агрессоры прибирали к рукам Ев­ропу, Америка устраняла различие между агрессором и жертвой посредством введения для них обоих одинаковых законодательных ограничений.

Национальные интересы определялись скорее правовыми, а не геополитическими факторами. В марте 1936 года государственный секретарь Хэлл дал Рузвельту в чисто правовом плане совет в отношении важности ремилитаризации Рейнской области, перевернувшей военное соотношение сил в Европе и поставившей в беззащитное по­ложение страны Восточной Европы. «Из краткого анализа следует, что действия гер­манского правительства составляют нарушение как Версаля, так и Локарнского пакта, но в той степени, в какой это касается Соединенных Штатов, они не представляют собой нарушения нашего договора с Германией от 25 августа 1921 года».

После блестящей победы на выборах 1936 года Рузвельт далеко вышел за пределы существующих ограничений. Несмотря на занятость главным образом проблемами де­прессии, он ухватил суть вызова со стороны диктаторов лучше, чем какой бы то ни 5ыло европейский лидер, за исключением Черчилля. Поначалу президент просто про­возглашал моральную преданность Америки делу демократии. Рузвельт начал процесс 1иквидации политической неграмотности так называемой «карантинной речью», произнесенной в Чикаго 5 октября 1937 года. Это было первым предупреждением Америке о надвигающейся опасности и первым публичным заявлением относительно, воз­можности возложения на себя Америкой в связи с этим определенной доли обязательств. Возобновление Японией военной агрессии в Китае в сочетании с про­возглашением в предшествующем году «оси Берлин — Рим», обеспечивали фон, на котором озабоченность Рузвельта приобретала глобальный характер:

«Мир, свобода и безопасность для девяноста процентов населения земного шара находятся под угрозой со стороны остальных десяти процентов, которые угрожают разрушением всех международных законов и установлений... Похоже, к несчастью, верно, что эпидемия всемирных беззаконий распространяется вширь. Когда эпидемия заразной болезни начинает распространяться в разные стороны, общество объединен­ными усилиями устраивает карантин для больных, с тем чтобы защитить здоровье остальных и предотвратить распространение заразы».

Рузвельт осмотрительно не уточнял, что значит «карантин» и какие конкретные меры, возможно, имеются в виду. Если бы его речь призывала к каким-либо действи­ям, они бы находились в противоречии с Актами о нейтралитете, которые были при­няты Конгрессом подавляющим большинством голосов и только что подписаны пре­зидентом.

Неудивительно, что «карантинная речь» подверглась нападкам изоляционистов, которые потребовали разъяснений намерений президента. Они страстно настаивали на том, что разделение стран на «миролюбивые» и «воинственные» согласно амери­канской системе ценностей потребует отказа от политики невмешательства, в при­верженности которой поклялись и Рузвельт и Конгресс. Через два года Рузвельт так описывал последовавший за «карантинной речью» взрыв: «К сожалению, эти сообра­жения были высказаны глухим, враждебно-негодующе настроенным человеком... Они были охаяны как подстрекательство к войне; они были осуждены как преднамеренное вмешательство в международные дела; они даже высмеивались, как нервозное вы­искивание „под кроватью" опасности войны, которой будто бы не существовало»19.

Рузвельт мог бы покончить с создавшейся двусмысленностью, прямо отвергнув приписываемые ему намерения. Но, несмотря на натиск критиков, Рузвельт говорил достаточно неоднозначно и на пресс-конференции только намекнул на возможность какого-либо рода коллективной обороны. Согласно журналистской практике того времени, президент всегда встречался с прессой без протокола, нельзя было цитиро­вать президента или на него ссылаться, и правила эти соблюдались и уважались.

Через много лет историк Чарлз Берд опубликовал запись, свидетельствующую о том, что Рузвельт говорил уклончиво, уходил от вопросов, но никогда не отрицал того, что «карантинная речь» знаменует новый подход в международных отношени­ях, хотя и отказывался рассказать, в чем этот новый подход заключается. Рузвельт настаивал на том, что его речь предполагает действия, выходящие за рамки мораль­ного осуждения агрессии: «В мире имеется множество методов, которые еще не бы­ли испробованы»2. А когда Рузвельта спросили, означает ли это, что у него есть определенный план, тот ответил: «Я не могу вам даже дать намек. Вам придется догадываться самим. Но план у меня есть». Он так и не объяснил, в чем этот план заключался.

Как государственный деятель, Рузвельт мог предупредить о надвигающейся опас­ности; как политический руководитель, Рузвельт обязан был лавировать между тремя течениями американского общественного мнения: небольшой группировкой, призывающей к безоговорочной поддержке всех «миролюбивых» наций; несколько более значительной группировкой, согласной с оказанием поддержки другим странам до тех пор, пока не встанет вопрос войны; и подавляющим большинством, поддержи­вающим букву и дух законодательства о нейтралитете. Умелый политический руково­дитель всегда держит открытыми максимум вариантов действий. Он предпочтет со­хранить генеральный курс, действуяне под давлением событий, а согласно оптимальному выбору, И никто из современных американских президентов не владел столь совершенно навыком тактического маневрирования, как Рузвельт.

В «беседе у очага», в основном посвященной внутренним делам и состоявшейся 12 октября 1937 года, через неделю после «карантинной речи», Рузвельт попытался удо­влетворить все три группы населения. Подчеркнув приверженность миру, он с одобре­нием отметил приближение конференции участников Вашингтонского морского согла­шения 1922 года и назвал участие Соединенных Штатов в этой конференции демонстрацией «наших целей сотрудничать со всеми договаривающимися сторонами соглашения, включая Китай и Японию»23. Успокоительный тон как бы свидетельствовал о стремлении к миру, даже с Японией; в то же время он должен был явиться наглядной демонстрацией доброй воли на тот случай, если бы сотрудничество с Японией оказалось невозможным. Столь же неопределенно Рузвельт говорил о роли Америки в междуна­родных планах, вспоминая о своем опыте военных лет, когда он был заместителем ми­нистра военно-морского флота: «... Памятуя, что с 1913 по 1921 год я лично был весьма близок к мировым событиям и что в те времена я выучился многому, что следует де­лать, я хочу сказать, что тогда же я узнал многое, чего делать не следует» 4.

Рузвельт, безусловно, не возражал бы, если его аудитория интерпретировала бы столь двусмысленное заявление как признание того факта, что военный опыт прези­дента свидетельствует о важности следования принципу невовлеченности. С другой стороны, если Рузвельт имел в виду именно это, то он приобрел бы гораздо большую популярность, если бы сказал об этом прямо. В свете позднейших действий Рузвельт скорее всего подразумевал, что будет более реалистически следовать вильсонианской традиции.

Несмотря на враждебную реакцию на его заявления, Рузвельт в разговоре, состо­явшемся в октябре 1937 года, заявил полковнику Эдуарду Хаузу, давнему поверенному Вильсона: понадобится время для того, чтобы «заставить людей осознать, что война будет представлять для нас гораздо большую опасность, если мы закроем все окна и двери, вместо того чтобы выйти на улицу и, используя все наше влияние, подавить мятеж»2. Это был иносказательный способ заявить, что Соединенным Штатам при­дется-таки принять участие в международных делах, дабы пресечь распространение агрессии.

Сиюминутной проблемой Рузвельта был взрыв произоляционистских настроений. В январе 1938 года палата представителей чуть было не приняла конституционную поправку, требующую национального референдума для объявления войны, за исклю­чением случаев вторжения на территорию Соединенных Штатов. Рузвельт вынужден был лично вмешаться, чтобы предотвратить принятие подобного положения. При данных обстоятельствах он рассматривал скрытность как неотъемлемую часть доблес­ти. В марте 1938 года правительство Соединенных Штатов не реагировало на аншлюс Австрии, следуя линии поведения европейских демократий, ограничившихся формальным протестом. Во время кризиса, приведшего к Мюнхенской конференции, Рузвельт чувствовал себя обязанным до бесконечности повторять, что Америка не присоединится к единому фронту против Гитлера. Тем самым он разочаровывал как своих подчиненных, так и близких друзей, которые неоднократно намекали ему на такую возможность.

В начале сентября 1938 года на обеде, посвященном дружественным франко-американским отношениям, американский посол во Франции Вильям К. Буллит по­вторил стандартную фразу о том, что Франция и Соединенные Штаты «едины в вой­не и мире». * Этого было довольно, чтобы дать толчок изоляционистским воплям. Рузвельт, не знавший о замечаниях Буллита заранее, ибо они являлись частью возвы­шенной риторики, к которой послы прибегали на собственное усмотрение, тем не менее счел своим долгом отвергнуть как «стопроцентно ложную» инсинуацию, будто бы Соединенные Штаты объединяются с европейскими демократиями. В конце того же месяца, когда война представлялась неизбежной и Чемберлен уже дважды встре­чался с Гитлером, Рузвельт 26 и 28 сентября направил Чемберлену два послания, на­стаивая на проведении конференции с участием всех заинтересованных сторон, что при сложившихся обстоятельствах привело бы лишь к усилению давления на чехов с целью добиться от них крупных уступок Германии.

Но, похоже, Мюнхен был поворотным пунктом, заставившим Рузвельта объеди­ниться с европейскими демократиями, поначалу политически, а со временем и в ма­териальном плане. Отныне приверженность президента политике сокрушения дикта­торов станет неизменной, через три года кульминацией этой политики будет вступление Америки во вторую мировую войну. В демократической стране игра между лидерами и публикой всегда носит сложный характер.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...