Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава двадцать третья. Берлинский кризис




ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Хрущевский ультиматум:

Берлинский кризис

1958 - 1963 годов

 

На Потсдамской конференции трое победителей решили, что Берлин будет управ­ляться четырьмя оккупирующими его державами: Соединенными Штатами, Велико­британией, Францией и Советским Союзом — и они же совместно будут править Германией. Как выяснилось, четырехстороннее управление Германией продолжалось чуть более года. В 1949 году западные зоны слились в Федеративную Республику, а русская зона стала Германской Демократической Республикой.

Согласно четырехсторонней договоренности по Берлину, город этот не являлся частью Германии — безразлично, Восточной или Западной, — а официально находил­ся под властью четырех победоносных союзников во второй мировой войне. Советы оккупировали крупный сектор в восточной части города, у американцев был сектор на юге, а британцы и французы соответственно обладали западом и севером. Весь Берлин превратился в остров внутри того, что стало Германской Демократической Республикой. Шли годы, и восточные немцы вместе с Советами стали воспринимать три западных сектора Берлина, как бревно в глазу, витрину процветания посреди уд­ручающей серости жизни коммунистического блока. Что еще важнее, Западный Бер­лин служил сборным пунктом для тех восточных немцев, которые желали эмигриро­вать на Запад: им просто надо было сесть на метро и проехать в один из западных секторов города, а потом подать заявление об эмиграции.

Поразительно, но, несмотря на совершенно очевидный четырехсторонний статус города, так никогда и не были выработаны не вызывающие споров и двусмысленных толкований договоренности по доступу в город. Хотя четыре державы выделили раз­нообразные дороги и воздушные коридоры для этой цели, они четко не договорились о механизме пользования ими для проезда в Берлин. В 1948 году Сталин попытался воспользоваться этим пробелом для того, чтобы ввести блокаду Берлина на том тех­ническом основании, что выделенные для доступа в Берлин дороги ставятся на ре­монт. После того как в течение года действовал налаженный Западом воздушный мост, доступ в Берлин был возобновлен, но юридические обоснования оставались по-прежнему зыбко-неопределенными.

В годы, непосредственно последовавшие за блокадой, Берлин превратился в круп­ный индустриальный центр, потребности которого в случае возникновения экстрен­ных ситуаций более не могли быть удовлетворены при помощи воздушного моста. Хотя Берлин в техническом смысле все еще оставался городом под четырехсторонним управлением, а за доступ в него нес ответственность Советский Союз, фактически трассы из столицы контролировал восточногерманский сателлит. Поэтому положение Берлина было в высшей степени уязвимым. Линии шоссейных, железнодорожных и воздушных сообщений представлялись легкой добычей для самых тривиальных попы­ток прервать их функционирование. Этому было очень трудно противостоять силой, даже если бы речь шла об угрозе свободе города. Теоретически весь военный тран­спорт проходил через находящийся под советским контролем пропускной пункт, но это было всего лишь фикцией: контролировала все проходы восточногерманская стража, а советские офицеры находились в расположенной неподалеку дежурке на

случай возникновения споров.

Неудивительно, что Хрущев, заинтересованный поиском места, где можно было бы продемонстрировать необратимый сдвиг в соотношении сил, решил поэксплуати­ровать уязвимость Берлина. В своих мемуарах он замечает: «Грубо говоря, на амери­канской ноге, стоящей в Европе, появился нарыв. Это был Западный Берлин. Как только нам хотелось наступить на ногу американцам и заставить их почувствовать боль, нам требовалось всего лишь затруднить связи Запада с городом через террито­рию Германской Демократической Республики».

Вызов со стороны Хрущева позициям Запада в Берлине произошел в тот самый момент, когда демократии убедили себя в том, что нынешний Генеральный секре­тарь — вся их надежда на мир. Даже столь скептический наблюдатель за происходя­щим на советской политической арене, как Джон Фостер Даллес, отреагировал на речь Хрущева на XX съезде партии в феврале 1956 года, возвестив, что он заметил «значительный сдвиг» в советской политике. По его словам, советские руководители сделали вывод, что «настало время коренным образом изменить свой подход к не­коммунистическому миру... Теперь они стремятся к достижению своих внешнеполи­тических целей с меньшими проявлениями нетерпимости и меньшим упором на на­силие». По той же самой модели в сентябре 1957 года, менее чем через год после Суэцкого и Венгерского кризисов, посол Ллуэлин Томпсон докладывал из Москвы, что Хрущев «действительно хочет и почти принужден к проведению разрядки в отно­шениях с Западом».

Поведение Хрущева не подкрепляло подобный оптимизм. Когда в октябре 1957 года Советы запустили искусственный сателлит — «спутник» — на околоземную ор­биту, Хрущев истолковал это, по существу, разовое достижение как доказательство того, что Советский Союз перегоняет демократические страны в научном и в военном отношении. Даже на Западе стала набирать силу концепция, будто бы система плано­вой экономики может в итоге оказаться выше экономики рыночной.

Президент Эйзенхауэр оказался чуть ли не в одиночестве, отказываясь разделить всеобщую панику. Будучи военным человеком, он понимал разницу между прототи­пом и военно-оперативным образцом вооружения. С другой стороны, Хрущев, вос­принимая собственное хвастовство всерьез, начал дипломатическое наступление на широком фронте. Предполагаемое советское ракетное превосходство он вознамерился превратить в какой-либо прорыв дипломатического характера. В январе 1958 года Хрущев заявил датскому журналисту:

«Запуск советских спутников в первую очередь показывает... что произошли се­рьезные изменения в соотношении сил между странами социализма и капитализма в пользу стран социализма»4.

В мире хрущевских фантазий Советский Союз был не только впереди Соединен­ных Штатов в военной и научной отраслях, но и должен был вскоре превзойти их по объему промышленного производства. 4 июля 1958 года он заявил на VII съезде Бол­гарской коммунистической партии: «Мы твердо убеждены, что близится время, когда социалистические страны перегонят наиболее развитые капиталистические страны не только по темпам роста, но и по объему промышленного производства».

Будучи преданным коммунистом, Хрущев практически не мог не пытаться пере­вести предполагаемое изменение соотношения сил в дипломатическую звонкую мо­нету. Берлин стал первой его целью. Хрущев начал противостояние тремя инициати­вами. 10 ноября 1958 года он произнес речь, где потребовал прекращения для Берлина четырехстороннего статуса и предупредил, что Советский Союз намеревает­ся передать контроль за доступом в город своему восточногерманскому сателлиту. Начиная с этого дня Хрущев призывал: «Пусть США, Великобритания и Франция строят собственные отношения с Германской Демократической Республикой и дого­вариваются с нею, если они заинтересованы в вопросах, касающихся Берлина». 27 ноября Хрущев превратил суть этой речи в официальные ноты Соединенным Штатам, Великобритании и Франции, где объявлял соглашение четырех держав по Берлину утерявшим силу и настаивал на превращении Западного Берлина в демили­таризованный «вольный город». Если в течение шести месяцев соглашение не будет достигнуто, то Советский Союз подпишет мирный договор с Восточной Германией и передаст свои оккупационные права и контроль над коммуникациями Германской Демократической Республике. Так Хрущев предъявил западным союзникам эквива­лент ультиматума.

10 января 1959 года Хрущев передал трем остальным оккупационным державам проект мирного договора, где устанавливался новый статус как Берлина, так и Во­сточной Германии. В конце того же месяца Хрущев выступил с обоснованием подоб­ной политики на XXI съезде коммунистической партии. Как мошенник, расхвали­вающий свой товар, он по ходу дела еще более завысил оценку советской мощи, заявив, что в совокупности с Китайской Народной Республикой Советский Союз уже производит половину мировой промышленной продукции; отсюда следовало, что «международное положение изменится радикальным образом».

Хрущев избрал пункт атаки с величайшим мастерством. Вызов, таившийся в пере­даче Восточной Германии права контроля над подъездами в Берлин, не носил пря­мого характера. Он заставлял демократии сделать выбор между признанием восточно­германского сателлита или войной по поводу того, кто технически будет штемпелевать транзитные документы. В то же время хрущевская бравада, к которой он был склонен по натуре, маскировала истинную слабость советской позиции. Во­сточная Германия теряла людей сотнями тысяч, поскольку ее граждане, чаще всего наиболее талантливые профессионалы, бежали в Западную Германию через Берлин. Берлин превращался в гигантскую дыру в «железном занавесе». Если бы эта тенден­ция продолжалась, то в Восточной Германии, провозгласившей себя «раем для рабо­чих», рабочих бы вообще не осталось.

Восточногерманское государство было самым слабым звеном в цепи советской сферы влияния. Имея перед собой гораздо более крупную, гораздо более процве­тающую пограничную Западную Германию и будучи признана только такими же со­ветскими сателлитами, Восточная Германия нуждалась в подтверждении законности своего существования. Утечка рабочей силы через Берлин ставила под угрозу выжива­ние ГДР как таковое. Если что-то не будет срочно сделано, настаивали восточноберлинские руководители, через несколько лет государство рухнет. Это означало бы со­крушительный удар по советской сфере влияния, которую Хрущев пытался сплотить. Перерезая пути побега, Хрущев надеялся дать восточногерманскому сателлиту вторую жизнь. А вынуждая Запад отступить, Хрущев надеялся ослабить связи с ним Федера­тивной Республики.

Хрущевский ультиматум разил политику Аденауэра прямо в сердце. В течение не­полного десятилетия Аденауэр систематически отвергал все предложения об ускоре­нии объединения путем отказа от связей с Западом. Советский Союз помахивал ней­трализмом перед носом германской публики еще в сталинском «мирном плане» 1952 года, причем внутригерманские оппоненты Аденауэра это поддерживали. Аденауэр ставил на карту будущее Германии, исходя из той предпосылки, что американские и германские интересы идентичны. Молчаливая сделка заключалась в том, что Федера­тивная Республика присоединится к атлантической оборонительной системе, причем союзники сделали бы объединение Германии неотъемлемой частью дипломатических отношений «Восток — Запад». Поэтому для Аденауэра Берлинский кризис вовсе не сводился к вопросу относительно процедур доступа в город. Он явился проверкой мудрости ориентации Федеративной Республики на Запад.

В той мере, в какой это касалось лично Аденауэра, нельзя было обойти тот факт, что любое поднятие статуса Восточной Германии подкрепляло советское требование относительно того, чтобы вопросы объединения решались путем прямых переговоров между двумя германскими государствами. Поскольку в те времена социал-демократическая партия еще стояла на нейтралистских позициях, такого рода призна­ние де-факто Германской Демократической Республики со стороны союзников рево­люционизировало бы всю внутреннюю политику Германии. По словам де Голля, Аде­науэр на встрече руководителей западных стран в декабре 1959 года заявил следующее:

«Если Берлин окажется потерян, моя политическая позиция мгновенно станет не­состоятельной. К власти в Бонне придут социалисты. И приступят к осуществлению прямых договоренностей с Москвой, а это будет означать конец Европы».

С точки зрения Аденауэра, ультиматум Хрущева был в первую очередь задуман как средство изоляции Федеративной Республики. Советская программа переговоров ста­вила Бонн в безвыходную ситуацию. В ответ на любые возможные уступки Запад в лучшем случае получал то, что уже имел: право доступа в Берлин. Одновременно во­сточногерманский сателлит обретал право вето в вопросах объединения Германии, что могло привести либо к патовой ситуации, либо к результату, обрисованному в мемуа­рах Аденауэра таким образом:

«... Мы не могли себе позволить купить объединение Германии ценой ослабления связей Германии с западным блоком и отказа от достижений европейской интегра­ции. Ибо в результате появилась бы беззащитная, не связанная никакими союзами страна в центре Европы, и у такой Германии обязательно появилось бы искушение играть на противоречиях между Востоком и Западом»10.

Короче говоря, Аденауэр не видел ни малейшей выгоды в проведении переговоров на условиях, обрисованных Хрущевым. Однако если переговоры -окажутся неизбеж­ными, он хотел бы, чтобы они послужили доказательством мудрости ориентации его на Запад. И категорически возражал против ответа на хрущевский ультиматум уступ­ками, причем предпочитал бы, чтобы Запад основывал свои планы воссоединения Германии на результатах проведения свободных выборов.

Точка зрения Аденауэра не разделялась, однако, его англо-американскими союз­никами, причем в наименьшей степени была с ним согласна Великобритания. Пре­мьер-министр Гарольд Макмиллан, как, впрочем, и весь британский народ, проявлял сдержанность в отношении возможного риска возникновения войны по поводу сто­лицы поверженного врага, который к тому же в значительной степени нес ответ­ственность за потерю его нацией господствующей роли великой державы. В отличие от Франции, Великобритания не отождествляла собственную безопасность в долго­срочном плане с будущим Германии. Дважды в пределах жизни одного поколения Ве­ликобритания оказалась благодаря вмешательству Америки буквально в последний момент спасена от прямого нападения Германии, покорившей почти всю Европу. Будь у Великобритании возможность выбора, она предпочла бы сохранить Атлантиче­ский союз, но под давлением силы она скорее согласилась бы на изоляцию от Евро­пы, чем на отчуждение от Америки. Внутриполитические дилеммы Аденауэра интере­совали британских лидеров в гораздо меньшей степени, чем проблемы Эйзенхауэра; в случае наступления судьбоносного кризиса способность последнего обеспечить внут­реннюю поддержку своей внешней политике сыграла бы гораздо более значительную роль в деле, по существу, выживания Великобритании. Вот почему британские руко­водители воздерживались от крупных ставок в пользу германского единства и истол­ковывали сомнения Аденауэра как национализм, прячущийся за юридической педан­тичностью.

Прагматики в душе, британские руководители полагали сумасбродством пойти на риск возникновения ядерной войны по поводу передачи полномочий советских должностных лиц восточногерманским марионеткам в деле постановки транзитного штемпеля. В свете катастрофических последствий ядерной войны лозунг «Pourquoi mourir pour Danzig? » («Зачем умирать за Данциг? »), сыгравший огромную роль в де­морализации Франции 1940 года, безусловно, поблек бы по сравнению с гораздо бо­лее отвратительным внешне лозунгом «Зачем умирать за транзитный штемпель? ».

Именно поэтому Макмиллан стал страстным пропагандистом идеи переговоров — любых переговоров, — которые могли бы «усовершенствовать» процедуру доступа в Берлин и, как минимум, протянули бы время. «Если бы все главы государств то и де­ло сновали по территории друг друга, трудно было бы поверить в возможность вне­запного и фатального взрыва», — позднее вспоминал он.

Из всех глав союзных государств Эйзенхауэр нес на себе самое тяжкое бремя от­ветственности, ибо решение пойти на риск возникновения ядерной войны ложилось почти исключительно на его плечи. И потому для Соединенных Штатов Берлинский кризис означал осознание того, что ядерное оружие, представлявшееся на протяжении десятилетия американской ядерной монополии, или почти монополии, наиболее бы­строй и относительно недорогой дорогой к обеспечению безопасности, стало в эпоху приближения к ядерному паритету все более тяжкой гирей, сковывающей готовность Америки идти на риск и потому ограничивающей свободу дипломатического маневра.

Пока Америка обладала естественным иммунитетом от прямого нападения, ядер­ное оружие предоставляло ей никогда не имевшееся ни у одной из наций преимуще­ство. И, как это часто бывает, наиболее развернутый анализ всех этих преимуществ был произведен как раз в тот момент, когда они оказались на грани исчезновения. Примерно в конце периода американской ядерной монополии, или почти монополии, Даллес разработал концепцию «массированного возмездия» для отражения советской агрессии и исключения на будущее застойных ситуаций типа корейской. И тогда вместо того, чтобы сопротивляться агрессии в точке ее возникновения, Соединенные Штаты могли бы наносить удар по первоисточнику нарушения спокойствия в такое время и таким оружием, которое было бы им наиболее удобно. Однако Советский Союз стал разрабатывать свое собственное термоядерное оружие и свои межконти­нентальные стратегические ракеты как раз тогда, когда была провозглашена стратегия «массированного возмездия». Таким образом, практическое значение подобной стра­тегии стало очень быстро сводиться на нет — причем в мыслях еще быстрее, чем в реальности. Всеобщая ядерная война стала средством, выходившим просто-напросто за рамки большинства возможных кризисов, включая и Берлинский. По правде гово­ря, руководители демократических стран восприняли дикие преувеличения Хрущева по поводу претензий на ракетную мощь чересчур буквально (единственным достойным исключением был Эйзенхауэр). Но в 1958 году уже не было ни малейших сомне­ний в том, что всеобщая ядерная война в считанные дни породит столько жертв, что совокупное число погибших в обеих мировых войнах покажется ничтожным.

Столь поразительный факт высветил изначальную несовместимость дипломатиче­ских шагов, требующихся, чтобы угроза ядерной войны воспринималась как реальная, и необходимости обращения к общественному мнению демократических стран, без поддержки которого о готовности пойти на риск апокалиптического характера не могло быть и речи. А наличие уверенности в оправданности перед лицом Армагеддона влечет за собой готовность мгновенно отреагировать на вызов и продемонстрировать безрассудство, до такой степени выходящее за пределы нормы, что ни один агрессор не решится подвергнуть ее испытанию. Однако общественное мнение демократиче­ских стран по праву желало спокойной, рациональной, трезвой и гибкой диплома­тии, — но в этом случае противник наверняка усомнился бы в решимости Америки пойти на столь крайнее средство, как всеобщая ядерная война.

Еще в самом начале Берлинского кризиса Эйзенхауэр решил, что ни в коем случае нельзя, успокаивая американскую публику, пугать советских руководителей. На пресс-конференциях 18 февраля и 11 марта 1959 года он выдвинул ряд предложений, уменьшавших угрозу ядерной войны, лежавшую в основе американской стратегии. «Мы, безусловно, не собираемся вести наземную войну в Европе», — заявил он и конкретно подвел защиту Берлина под эту категорию. Он представил как невероят­ную возможность, что Соединенные Штаты будут «пробивать себе дорогу в Берлин». С тем чтобы не оставалось ни единой двусмысленности, он также исключил возмож­ность защиты Берлина при помощи ядерного оружия: «Не знаю, как можно ядерным оружием освободить кого бы то ни было». Эти заявления, безусловно, порождали представление о том, что готовность Америки пойти на риск ядерной войны в связи с Берлином весьма ограниченная.

Умеренность реакции Эйзенхауэра частично объясняется тем, как он оценивал личность Хрущева, которого он, вместе с большинством американских лидеров, счи­тал надеждой Запада на мир. Ультиматум Хрущева по Берлину не переменил у посла Томпсона высказанной им два года назад точки зрения. 9 марта 1959 года Томпсон повторил свое утверждение, что, по сложившемуся у него впечатлению, главные забо­ты Хрущева носят внутренний характер. По словам посла, хрущевские крайности — это способ прийти к форме сосуществования, которая обеспечила бы предпосылки к экономической реформе и внутренней либерализации. Как может угроза войны соз­дать основы сосуществования, не объяснялось.

Такого рода анализ не производил ни малейшего впечатления на еще одного участника международного квартета — французского президента Шарля де Голля, который только что вернулся к власти после двенадцати лет политического небытия. Он не соглашался с англо-американским анализом хрущевской мотивации и был убежден: Берлинский кризис должен продемонстрировать Аденауэру, что Франция является незаменимым партнером Федеративной Республики. Он гораздо сильнее боялся опасности очередного пробуждения германского национализма, чем угроз Хрущева. Как минимум, Шарль де Голль хотел снабдить Аденауэра якорем на Запа­де; если это окажется возможным, он бы хотел постараться вовлечь лишившегося иллюзий Аденауэра в европейскую структуру, в меньшей степени руководимую Аме­рикой.

В то время как Эйзенхауэр и Макмиллан пытались отыскать какое-либо из совет­ских требований, которое могло бы быть удовлетворено с минимальным ущербом в долгосрочном плане или при полном его отсутствии, де Голль решительнейшим обра­зом выступал против подобной стратегии. Он отвергал «рекогносцировочные перего­воры», на которые его подталкивали англо-американские партнеры, ибо не видел ни­какой выгоды для Запада от подобной рекогносцировки. Он отрицательно относился к планам процедурных перемен, разрабатываемым в Вашингтоне и Лондоне, и отвер­гал аргументацию касательно того, что эти планы будто бы облегчат доступ в Берлин. Ибо Хрущев, в конце концов, предъявил этот ультиматум вовсе не для того, чтобы облегчить западным державам доступ в город. По мнению де Голля, корни советского вызова следует искать во внутренней структуре СССР, а не в каких-либо конкретных советских претензиях. Эйзенхауэр понимал, что в военном отношении Советский Союз стоит весьма низко; де Голль сделал еще один шаг и сделал вывод, что хру­щевский ультиматум базируется на изначально дефектной, хрупкой и стоящей на ис­ключительно низком уровне политической системе:

«... В шумном потоке проклятий и требований, организованном Советами, есть не­что столь двусмысленное и столь нарочитое, что волей-неволей хочется обосновать это либо преднамеренной демонстрацией безумных амбиций, либо желанием отвлечь внимание от огромнейших затруднений: вторая гипотеза представляется мне более со­ответствующей истине, ибо, несмотря на принуждение, изоляцию от остального мира и воздействие силой, благодаря чему коммунистическая система осуществляет господ­ство над странами, попавшими под ее иго, на самом деле провалы, недостатки, внут­ренняя ущербность системы и, что самое главное, характер осуществляемого системой бесчеловечного гнета ощущаются теперь в гораздо большей степени как элитой, так и массами, которые становится все труднее и труднее обманывать и принуждать к по­виновению».

Советская военная мощь, таким образом, — всего лишь фасад, прикрывающий бесконечную внутреннюю борьбу, органичную для советской системы:

«... В этом лагере борьба между политическими течениями, интриги кланов, сопер­ничество отдельных лиц периодически приводят к неразрешимым кризисам, послед­ствия которых — или даже предваряющие их симптомы — не могут не расшатывать его... »

Уступка советскому давлению лишь поощрит Хрущева на новые, еще более круп­ные зарубежные авантюры, которые послужат способом отвлечь внимание от корен­ного внутреннего кризиса системы, что может заставить Германию «... искать на Во­стоке то самое будущее, которому она с отчаянием ищет гарантий на Западе»18.

Де Голль вполне мог себе позволить столь непримиримую прозорливость, ибо, в отличие от американского президента, на нем не лежала окончательная ответствен­ность за развязывание ядерной войны. Когда дело бы дошло до нажатия кнопки, в высшей степени сомнительно, чтобы де Голль был более готов рискнуть возмож­ностью возникновения ядерного столкновения, чем Эйзенхауэр, а с учетом уязвимос­ти его страны — в гораздо меньшей степени, чем американский президент. Но как раз вследствие убежденности в том, что основная опасность возникновения войны таи­лась в нерешительности Запада и что Америка является единственной нацией, спо­собной противостоять Советам, де Голль позволял себе такую свободу маневра, кото­рая заставила бы Америку твердо стоять на своем или принять на себя всю полноту ответственности за все возможные уступки. Игра была не из самых красивых, но raison d'etat преподает и не такие уроки. И именно исходя из raison d'etat, де Голль вывернул наизнанку традицию Ришелье держать подле себя Германию слабой и рас­члененной, что в течение трехсот лет составляло сущность французской политики в Центральной Европе.

Де Голль стал ревностным сторонником франко-германской дружбы не вдруг и не в результате внезапного приступа сентиментальности. Со времен Ришелье целью французской политики было держать злонамеренного германского соседа в состоянии слабости или раздробленности, предпочтительно в том и другом сразу. В XIX веке Франция пришла к выводу, что она неспособна сдерживать Германию в одиночку; следствием этого были союзы с Великобританией, Россией и множеством малых стран. По окончании второй мировой войны такой вариант исключался. Даже со­вместных усилий Великобритании и Франции оказалось недостаточно, чтобы побе­дить Германию в каждой из двух мировых войн. А с учетом того, что советские вой­ска находятся вдоль Эльбы, а Восточная Германия превратилась в советского сателлита, результатом союза с Москвой может быть, скорее, советское господство в Европе, чем «сдерживание» Германии. Вот почему де Голль отказался от традицион­ного противостояния Германии и вверил будущее Франции дружбе с историческим врагом.

Берлинский кризис предоставил де Голлю возможность применить подобную стра­тегию на практике. Он осторожно продвигал Францию на роль защитника европей­ской самобытности и целостности и воспользовался Берлинским кризисом, чтобы продемонстрировать понимание Францией европейских реалий и принятие ею близко к сердцу национальной озабоченности Германии. Подход де Голля носил комплексный характер и требовал точнейшего балансирования между открытой поддержкой стоящих перед Германией целей национального характера и отсутствием поощрения достиже­ния их Германией в одиночку или посредством сговора с Советским Союзом. Ибо у де Голля возникли опасения: раз Москва мертвой хваткой вцепилась в Восточную Германию, советские руководители могут вдруг выступить в роли поборников герман­ского единства или пристроить на французской границе свободно плавающую в море политики Германию. Преследующий Францию многовековой, связанный с Германией кошмар мог реализоваться в кошмар вполне вероятной германо-советской сделки.

Де Голль ответил на это с характерной для него отвагой. Франция смирится с на­личием у Германии военно-экономической мощи, даже с ее преобладанием в этих областях, и поддержит объединение Германии в обмен на признание Бонном полити­ческого лидерства Франции в Европе. Это был холодный расчет, а не великая страсть; де Голль, безусловно, скончался с чувством исполненного долга, ибо на его веку Гер­мания еще не объединилась.

Пытаясь найти нечто среднее между броской непримиримостью де Голля и стрем­лением Макмиллана к переговорам во что бы то ни стало, Даллес прибег к знакомой тактике подмены сущности спора погружением в юридические детали, что так срабо­тало в его пользу во время Суэцкого кризиса. 24 ноября 1958 года, через две недели после угрожающей речи Хрущева, Даллес начал выявлять варианты перемены проце­дуры доступа, не уступая, однако, по сути. Он писал Аденауэру, что попытается «заставить Советский Союз придерживаться своих обязательств», одновременно «имея „де-факто" дело с мелкими [гедеэровскими] функционерами в той мере, в какой они будут являться лишь точными исполнителями нынешних договоренностей». На пресс-конференции 26 ноября Даллес выдвинул положение, будто бы восточногер­манские официальные лица действуют в качестве «агентов» Советского Союза, — ход этот заставляет вспомнить историю с его «Ассоциацией пользователей каналом» вре­мен Суэцкого кризиса (см. гл. 21).

На пресс-конференции 13 января 1959 года Даллес сделал еще один шаг и возвес­тил об исторической перемене американской позиции в отношении воссоединения Германии. После сделанного им заявления относительно того, что свободные выборы являются «естественным способом» объединения Германии, он добавил: «Но я бы не сказал, что это единственный способ, которым могло бы быть достигнуто объедине­ние»2'. Даллес даже сделал намек на то, что возможна какая-либо форма конфедера­ции обоих германских государств: «Существуют самые разнообразные способы, сво­дящие воедино страны и народы... » И он подчеркнуто намекнул на то, что ответственность за воссоединение Германии должна быть переложена с союзников на самих немцев, чем рубил под корень существо политики Аденауэра.

Германская реакция была предсказуемой, хотя никто не потрудился ее предска­зать. Вилли Брандт, тогдашний обер-бургомистр Берлина, заявил, что испытывает «потрясение и недоумение». Даллесовская теория «агентов», сказал Брандт, подвигнет Советы на еще более «бескомпромиссное» поведение23.

Агрессивность не являлась нормальным стилем поведения Аденауэра. Кроме того, он в высшей степени восхищался Даллесом. Тем не менее он отреагировал на словес­ные упражнения Даллеса точно так же, как Идеи во времена Суэца. В беседе с пос­лом Дэвидом Брюсом Аденауэр сделал эмоциональное заявление, утверждая, что вы­сказывания Даллеса полностью подрывают политику его правительства, стремящегося к объединению через Запад и на основе свободных выборов. «Конфедерация в любой форме», настаивал он, будет «абсолютно неприемлемой»2.

Разница в перспективном видении стала болезненно очевидна в середине января 1959 года, когда Аденауэр направил заместителя постоянного статс-секретаря по по­литическим вопросам министерства иностранных дел Херберта Диттмана в Вашинг­тон, чтобы выразить «шок» по поводу советского предложения относительно мирного договора с Германией и настоять на переговорной позиции, исходящей из традици­онной политики Запада. Визави Диттмана, заместитель государственного секретаря Соединенных Штатов Ливингстон Мерчант, дал ясно понять, что в данном кризисе Аденауэр не может рассчитывать на обычную для Даллеса безоговорочную поддержку во всем. Даллес, настаивал он, хочет избежать каких бы то ни было «крайних пози­ций» и «заполучить русских за столом переговоров». Немцам лучше всего было бы «снабдить нас новыми идеями». По мере расширения кризиса, как только Америка и Великобритания заявляли о поиске «новых идей», они тем самым выдвигали эвфемизм — повышение статуса восточногерманского режима или отыскание формулы удовлетворения определенных советских требований.

По иронии судьбы Великобритания и Соединенные Штаты подталкивали Герма­нию на курс, почти наверняка ведущий к росту германского национализма, в то вре­мя как Аденауэр, в значительно меньшей степени доверявший своим согражданам, сохранял твердую решимость не подвергать их подобному искушению. Эйзенхауэр и Макмиллан полагались на обращение их в истинную веру; Аденауэр же не позволял себе забыть их первородный грех.

Макмиллан был первым, кто нарушил строй. 21 февраля 1959 года он на свой страх и риск отправился в путешествие в Москву для «переговоров рекогносцировоч­ного характера». Поскольку Аденауэр не одобрял все это предприятие с самого нача­ла, да и среди союзников на этот счет консенсуса не существовало, «рекогнос­цировки» Макмиллана по поводу возможных уступок, должно быть, сводились к уже знакомому набору «усовершенствований» в процедуре доступа вместе с обычным для британского премьера призывом к миру на базе личных отношений между мировыми лидерами.

Хрущев истолковал визит Макмиллана как лишнее подтверждение изменения со­отношения сил и преддверье еще более благоприятных перемен. Во время визита Макмиллана Хрущев выступил с крикливой речью, утверждая свои требования в бес­компромиссной форме. В последующей речи, уже после отбытия премьер-министра, он высмеял предположение Макмиллана относительно облегчения пути к миру благо­даря хорошим личным взаимоотношениям между мировыми лидерами: «История учит, что не на конференциях меняются границы государств. Решения, принятые на конференциях, могут лишь отражать новое соотношение сил. А оно является резуль­татом победы или поражения в конце войны или следствием других обстоятельств». Это была откровенная пропаганда принципов «Realpolitik», которая вполне могла прозвучать из уст Ришелье или Бисмарка.

После взрыва со стороны Аденауэра Даллес отступил. 29 января он отказался от теории «агента» и перестал намекать на то, что конфедерация может оказаться путем к германскому единству. Отход Даллеса от прежних позиций был, однако, по пре­имуществу тактическим. Не переменились ни убеждения, ни действующие лица. Как и во время Суэцкого кризиса за два года до этого, американская политика зависела от сведения воедино тончайших нюансов подхода Эйзенхауэра и Даллеса. С учетом соб­ственного анализа советской системы Даллес наверняка понимал точку зрения Аде­науэра и в значительной степени ее разделял. Но, как и ранее, Даллес вынужден был делать расчет, каким именно образом сочетать свою стратегию с гораздо более эле­ментарным подходом со стороны Эйзенхауэра.

Потому что независимо от сказанного и сделанного большинство вопросов, быв­ших предметом заботы Аденауэра, воспринимались Эйзенхауэром как теоретические, если не как лишенные какого бы то ни было отношения к делу. Счастье, что Хрущеву не были досконально известны частные суждения Эйзенхауэра на этот счет. Еще 28 ноября 1958 года, то есть в тот самый день, когда Хрущев официально предъявил свой ультиматум, Эйзенхауэр намекнул в телефонном разговоре с Даллесом, что он бы положительно отнесся к идее вольного города без американских войск при условии, что Берлин и подходы к нему находились бы под юрисдикцией Организации Объединенных Наций.

Когда президентские советники или члены кабинета расходятся во мнениях со своим шефом, то они обязаны решить, настаивать ли на своем, пока расхождение еще носит чисто теоретический характер, или подождать, когда будет приниматься решение по существу. От ответа на этот вопрос зависит степень будущего влияния, поскольку президенты, как правило, — лица с сильной волей, которым можно про­тиворечить лишь определенное число раз. Если советники предпочтут сделать предметом спора гипотетические случаи, то могут вызвать ненужное к себе пред­убеждение, ибо президент способен передумать самостоятельно. С другой стороны, если ждать самих событий, советники рискуют вылететь с треском. Даллес выбрал срединный путь. Предостерегая Эйзенхауэра относительно «соглашений на бумаге», он предупредил, что для того, чтобы Берлин оставался свободным, необходимо присутствие американских войск. Как выяснилось, время принятия решений так и не настало. Ибо в итоге Даллес смертельно заболел и через шесть месяцев, 24 мая 1959 года, скончался.

1 июля Эйзенхауэр вернулся к теме нахождения общей точки зрения. На встрече с заместителем советского премьер-министра Фролом Козловым он так ответил на со­ветскую жалобу по поводу того, что американская позиция по Берлину нелогична: «Мы согласны, что она нелогична, но мы не откажемся от своих прав и от лежащей на нас ответственности — если не найдется способ, при помощи которого мы бы смогли сделать это». Настаивать на своих правах,, пока не будет изыскан способ о

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...