ПАМЯТИ ПОЭТА 3 страница
Фома Фомич сильно занят крестьянским вопросом. Среди его посмертных произведений недаром нашли " бессмысленное рассуждение о значении и свойстве русского мужика и о том, как надо с ним обращаться" [3, 130]; он пишет также " о производительных силах": " < …> поговорив с мужичками о хозяйстве, хотя сам не умел отличить овса от пшеницы, сладко потолковав о священных обязанностях крестьянина к господину, коснувшись слегка электричества и разделения труда, в чем, разумеется, не понимал ни строчки, растолковав своим слушателям, каким образом земля ходит около солнца, и, наконец, совершенно умилившись душой от собственного красноречия, он заговорил о министрах. Я это понял. < …> Крестьяне же всегда слушали Фому Фомича с подобострастием" [3, 15–16]. Но это программа двух статей «Переписки»: " Русский помещик" и " Занимающему важное место"; ср. в особенности о министрах: " Генерал-губернатор есть министр внутренних дел, остановившийся на дороге". < …> Генерал-губернатор посылается затем, чтобы < …> дать толчок всему, своим полномочием облегчить затруднительность многих мест в их сношеньях с отдаленными министерствами < …> " и т. д. И вслед за тем о " разделении труда": " Во-первых, ввести всякую должность в ее законные границы и всякого чиновника губернии в полное познанье его должности. < …> Возвратить всякую должность в ее законный круг тем более стало трудно теперь < …> " и т. д. [VIII, 351–354]. Прощальная проповедь Фомы развивает более подробно положение статьи " Русский помещик": " Вы помещик; вы должны бы сиять, как бриллиант, в своих поместьях < …> " " — Итак, вспомните, что вы помещик, — продолжал Фома < …> — Не думайте, чтоб отдых и сладострастие были предназначением помещичьего звания. Пагубная мысль! Не отдых, а забота, и забота перед богом, царем и отечеством! Трудиться, трудиться обязан помещик, и трудиться, как последний из крестьян его!
— Что ж, я пахать за мужика, что ли, стану? — проворчал Бахчеев < …> — К вам теперь обращаюсь, домашние, — продолжал Фома < …> — любите господ ваших и исполняйте волю их подобострастно и с кротостью. За это возлюбят вас и господа ваши. А вы, полковник, будьте к ним справедливы и сострадательны. Тот же человек — образ божий, так сказать, малолетный, врученный вам, как дитя, царем и отечеством. Велик долг, но велика и заслуга ваша! " [3, 137–138]. Ср. у Гоголя: " Возьмись за дело помещика, как следует за него взяться в настоящем и законном смысле. < …> Взыщет с тебя бог, если б ты променял это званье на другое, потому что всякий должен служить богу на своем месте < …> " [VIII, 322]. " И ты, не служа доселе ревностно ни на каком поприще, сослужишь такую службу государю в званьи помещика, какой не сослужит иной великочиновный человек" [VIII, 328]. " < …> Будь патриархом, сам начинателем всего и передовым во всех делах. < …> И обедал бы ты сам вместе с ними (с мужиками. — Ю. Т. ), и вместе с ними вышел бы на работу, и в работе был бы передовым, подстрекая всех работать молодцами < …> " [VIII, 324]. " Поддай и от себя силы словами: " Прихватим-ка разом, ребята, все вместе! " Возьми сам в руки топор или косу; это будет тебе в добро < …> " (" Русский помещик" ) [VIII, 325]. Те же мысли развивает Тентетников: " Я < …> помещик; звание это также не бездельно. Если я позабочусь о сохраненьи, сбереженьи и улучшеньи участи вверенных мне людей < …> чем моя служба будет хуже службы какого-нибудь начальника отделения < …>? " [VII, 17]. Рассуждения Фомы о литературе, примыкающие непосредственно к рассуждениям его же о " плясках русского народа", пародируют статью " Предметы для лирического поэта", а частью статью " О театре, об одностороннем взгляде на театр < …> ".
" — Удивляюсь я, Павел Семеныч, — продолжал он, — что же делают после этого все эти современные литераторы, поэты, ученые, мыслители? Как не обратят они внимания на то, какие песни поет русский народ и под какие песни пляшет русский народ? Что же делали до сих пор все эти Пушкины, Лермонтовы, Бороздны! Удивляюсь. Народ пляшет комаринского, эту апофеозу пьянства, а они воспевают какие-то незабудочки! Зачем же не напишут они более благонравных песен для народного употребления и не бросят свои незабудочки? Это социальный вопрос! Пусть изобразят они мне мужика, но мужика облагороженного, так сказать, селянина, а не мужика. Пусть изобразят этого сельского мудреца в простоте своей, пожалуй, хоть даже в лаптях — я и на это согласен, — но преисполненного добродетелями, которым — я это смело говорю может позавидовать даже какой-нибудь слишком прославленный Александр Македонский. Я знаю Русь и Русь меня знает[563]: потому и говорю это. Пусть изобразят этого мужика, пожалуй, обремененного семейством и сединою, в душной избе, пожалуй, еще голодного, но довольного, не ропщущего, но благословляющего свою бедность и равнодушного к золоту богача. Пусть сам богач, в умилении души, принесет ему, наконец, свое золото; пусть даже при этом случае произойдет соединение добродетели мужика с добродетелями его барина и, пожалуй, еще вельможи. Селянин и вельможа, столь разъединенные на ступенях общества, соединяются наконец в добродетелях — это высокая мысль! " [3, 68–69]. Ср. у Гоголя: " Отделите только собственно называемый высший театр от всяких скаканий < …> угождающих разврату вкуса или разврату сердца < …> " [VIII, 268]. С «незабудочкой» ср. гоголевское выражение " стихотворные игрушки" [VIII, 275]. С эпизодом о вельможе и бедняке ср. у Гоголя: " Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика, какие, к чести высокой породы русской, находятся посреди отважнейших взяточников < …> Возвеличь его, и семью его, и благородную жену его, которая лучше захотела носить старомодный чепец и стать предметом насмешек других, чем допустить своего мужа сделать несправедливость и подлость. Выставь их прекрасную бедность так, чтобы, как святыня, она засияла у всех в глазах, и каждому из нас захотелось бы самому быть бедным (" Предметы для лирического поэта в нынешнее время" ) [VIII, 280].
О страданиях как пути к добродетели Фома проповедует, уже прямо ссылаясь на Гоголя: " Про себя же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал, кажется, Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом, и кто знает? может быть, через несчастья мои я стану еще добродетельнее! Эта мысль — единственное оставшееся мне утешение! " [3, 153]. Ср. у Гоголя: " < …> несчастие умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманью предметов, превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении < …> " (" О помощи бедным" ); там же: " святой и глубокий смысл несчастья" [VIII, 236].
Приведенные речи Фомы выделяются по стилю, и сам Фома комментирует свой стиль. Так, со слов Фомы дядя говорит, что у него " даже что-то мелодическое в слоге" [3, 70]; одною из особенностей этого торжественного слога, однако, являются такие выражения, как: пехтерь, моська, халдей, хамлет, голландская рожа и т. д. Здесь система, намерение. " С намерением назвал я его голландской рожей, Павел Семеныч, — заметил он < …> да и вообще, знаете, не нахожу нужным смягчать свои выражения ни в каком случае. Правда должна быть правдой. А чем ни прикрывайте грязь, она все-таки останется грязью. Что ж и трудиться смягчать? себя и людей обманывать" [3, 66]. " Вы в изящном смыслите столько извините меня, полковник, — сколько смыслит, например, хоть бык в говядине! Это резко, грубо — сознаюсь, по крайней мере, прямодушно и справедливо. Этого не услышите вы от ваших льстецов, полковник" [3, 74]. " Зачем в самом начале не свернули вы мне головы, как какому-нибудь петуху, за то… ну хоть, например, только за то, что он не несет яиц? Да, именно так! Я стою за это сравнение, полковник, хотя оно и взято из провинциального быта и напоминает собою тривиальный тон современной литературы < …> " [3, 85].
" Переписка с друзьями" — смешение высокого стиля с выражениями, как: " неумытая рожа", «подлец», " писал писачка, а имя ему собачка". Смешение было намеренным. Сам Гоголь объяснял его так: " < …> я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое" (письмо к Россету) [XIII, 278]. [На этот стиль обратил внимание главным образом Белинский. См. рецензию на «Переписку», где перечислены выражения: " глупые умники", " понесла дичь", " невымытое рыло" и др. [564]] Строго выдержан и высокий стиль. В прощальной проповеди Фомы (как и в проповедях Гоголя) хозяйственные наставления совпадают, по стилю, с моральными: " В Харинской пустоши у вас до сих пор сено не скошено. Не опоздайте: скосите, и скосите скорей. Такой совет мой… < …> Вы хотели, — я знаю это, рубить заряновский участок лесу; — не рубите — другой совет мой. Сохраните леса: ибо леса сохраняют влажность на поверхности земли… Жаль, что вы слишком поздно посеяли яровое; удивительно, как поздно сеяли вы яровое!.. " [3, 138]; ср. известное письмо Гоголя к Данилевскому: " Но слушай, теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающему моего слова. < …> Покорись и займись год, один только год, своею деревней. Не заводи, не усовершенствуй, даже не поддерживай, а войди во все, следуй за мужиками, за приказчиком < …> Итак, безропотно и беспрекословно исполни сию мою просьбу! " [Н. В. Гоголь. Сочинения и письма, т. V. Пб., П. А. Кулиш, 1857 стр. 447 [XI, 342–343]] и т. д. Пародируются и отдельные приемы гоголевского стиля. " На кого похожи вы были до меня? А теперь я заронил в вас искру того небесного огня, который горит теперь в душе вашей. Заронил ли я в вас искру небесного огня или нет? Отвечайте: заронил я в вас искру иль нет? < …> Отвечайте же: горит в вас искра или нет? " и т. д. [3, 16–17]. " Ну, не чувствуете ли вы теперь, — проговорил истязатель, — что у вас вдруг стало легче на сердце, как будто в душу к вам слетел какой-то ангел?.. Чувствуете ли вы присутствие этого ангела? отвечайте мне! " и т. д. [3, 88]. " Почему же прежде он не прибежал ко мне, счастливый и прекрасный — ибо любовь украшает лицо, — почему не бросился он тогда в мои объятия, не заплакал на груди моей слезами беспредельного счастья и не поведал мне всего, всего? Или я крокодил, который бы только сожрал вас, а не дал бы вам полезного совета? Или я какой-нибудь отвратительный жук < …> " [3, 148].
Ср. у Гоголя: " Да разве уж я совсем выжил из ума? < …> И откуда вывел ты заключенье, что второй том именно теперь нужен? Залез ты разве в мою голову? почувствовал существо второго тома? < …> Кто ж из нас прав? Тот ли, у которого второй том уже сидит в голове, или тот, кто даже и не знает, в чем состоит второй том? " (" 3-е письмо по поводу " Мертвых душ" " ) [VIII, 296]. " Кто вам сказал, что болезни эти неизлечимы? (…) Что ж, разве вы всезнающий доктор? А зачем вы не обратились с просьбой о помощи к другим? Разве я даром просил вас сообщить все, что ни есть в вашем городе < …>? Зачем же вы этого не сделали, тем более, что сами < …> же приписываете мне некоторое, не всем общее познание людей < …>? Неужели вы думаете, что я не сумел бы также помочь и вашим неизлечимым больным? " (" Что такое губернаторша" ) [VIII, 310]. Пародия Достоевского в этом случае основана на различном комбинировании образов: образы, как " искра небесного огня", " слетевший ангел", близки к образам гоголевской «Переписки» (ср. хотя бы " электрическая искра < …> поэтического огня" — " В чем же, наконец, существо русской поэзии < …> " ) (VIII, 381], но у Гоголя они не сочетаются с синтаксической формой нагнетающих вопросов; здесь комизм — в невязке синтаксиса и семантики. Пародирует Достоевский и нагнетание, путем повторения какого-либо слова: " Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы! < …> Вы эгоист и даже мрачный эгоист… < …> Вы грубы. Вы так грубо толкаетесь в человеческое сердце, так самолюбиво напрашиваетесь на внимание < …> " и т. д. [3, 89]. Ср. у Гоголя: " А ты горд; ты и теперь уже ничего не хочешь видеть; ты самоуверен: ты думаешь, что уже все знаешь; ты думаешь, что все обстоятельства России тебе открыты; ты думаешь, что уже никто и поучить тебя не может < …> " и т. д. (" Близорукому приятелю" ) [VIII, 348]. Так пародированы два крайне важные места из Гоголя: 1) " Я распространю эту тайну, — визжал Фома, — и сделаю наиблагороднейший из поступков! Я на то послан самим богом, чтоб изобличить весь мир в его пакостях! Я готов взобраться на мужичью соломенную крышу и кричать оттуда о вашем гнусном поступке всем окрестным помещикам и всем проезжающим!.. " [3, 139]. Ср. у Гоголя: " Не смущайтесь мерзостями и подавайте мне всякую мерзость! Для меня мерзости не в диковинку: я сам довольно мерзок. Пока я еще мало входил в мерзости, меня всякая мерзость смущала < …> с тех же пор, как стал я побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом < …> И теперь больше всего благодарю бога за то, что сподобил он меня, хотя отчасти, узнать мерзости < …> " (" Что такое губернаторша" ) [VIII, 320–321]. Ср. также: " < …> еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем" (" 3-е письмо по поводу " Мертвых душ" ) [VIII, 292]. 2) " …Я хочу любить, любить человека, — кричал Фома, — а мне не дают человека, запрещают любить, отнимают у меня человека! Дайте, дайте мне человека, чтоб я мог любить его! Где этот человек? куда спрятался этот человек? Как Диоген с фонарем, ищу я его всю жизнь и не могу найти, и не могу никого любить, доколе не найду этого человека. Горе тому, кто сделал меня человеконенавистником! Я кричу: дайте мне человека, чтоб я мог любить его, а мне суют Фалалея! Фалалея ли я полюблю? Захочу ли я полюбить Фалалея? Могу ли я, наконец, любить Фалалея, если б даже хотел? Нет; почему нет? Потому что он Фалалей. Почему я не люблю человечества? Потому что все, что ни есть на свете, — Фалалей или похоже на Фалалея! Я не хочу Фалалея я ненавижу Фалалея, я плюю на Фалалея, я раздавлю Фалалея, и если б надо было выбирать, то я полюблю скорее Асмодея, чем Фалалея! " [3, 154]. Ср. у Гоголя: " Я не могу обнять этого человека: он мерзок, он подл душою, он запятнал себя бесчестнейшим поступком; я не пущу этого человека даже в переднюю свою; я даже не хочу дышать одним воздухом с ним; я сделаю круг для того, чтобы объехать его и не встречаться с ним. Я не могу жить с подлыми и презренными людьми — неужели мне обнять такого человека, как брата? " (" Светлое Воскресение" ) [VIII, 412]. Ср. также: " Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра. Я воюю с ними и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет бог" (" 3-е письмо по поводу " Мертвых душ) [VIII, 296]. " Но как полюбить братьев, как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны, и так у них мало прекрасного! Как же сделать это? " (" Нужно любить Россию" ) [VIII, 300]. Самое повторение имени тоже прием, часто употребляемый Гоголем; ср., например: " < …> нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, учиться < …> как Иванов, надеть простую плисовую куртку < …> как Иванов, вытерпеть все < …> " (" Исторический живописец Иванов" ) [VIII, 335–336]. В обоих приведенных отрывках пародия достигает предельной точности в подчеркивании гоголевской тавтологии; самое имя Фалалей — типичная, семантически значащая (Фалалей — ротозей) словесная маска; здесь же затронут и вопрос о " прекрасном человеке" — идеальной маске у Гоголя и дан обычный ответ Достоевского: прекрасен несовершенный человек.
Достоевский использовал в " Селе Степанчикове" все средства словесной пародии. Пародируется самый словарь «Переписки». " — О, не ставьте мне монумента! — кричал Фома, — не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо! " [3, 146]. Ср. у Гоголя: " Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном. Кому же из близких моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе: воздвигнет он его в самом себе своею непоколебимою твердостью в жизненном деле, бодреньем и освеженьем всех вокруг себя. Кто после моей смерти вырастет выше духом, нежели как был при жизни моей, тот покажет, что он, точно, любил меня и был мне другом, и сим только воздвигнет мне памятник" (" Завещание" ) [VIII, 219–220]. Словесная пародия сделана здесь необычайно просто: вместо русского «памятник» — иностранное «монумент». На комическом эффекте иностранных слов, внедренных в текст, основан, как известно, макаронический стих; этим стихом широко пользовался Гейне. В русской прозе этот прием как комический употребляет Гоголь: " Дамы города N. были то, что называют презентабельны", " небольшое инкомодите в виде горошинки на правой ноге" и т. д. Достоевский чрезвычайно разнообразит этот прием; он встречается у него и без комической окраски, быть может, как рудимент языкового влияния Карамзина: " мефитический воздух" (" Записки из Мертвого дома" ), «инфернальный» и т. д. " Зимние заметки о летних впечатлениях" написаны почти сплошь пародическим жаргоном, причем либо русские слова передаются во французской транскрипции и произношении: un outchitel, la baboulinka, либо французские в русском: эпузы. Особенно охотно Достоевский пользуется этим приемом маскировки слов в пародиях; так, в «Бесах» тургеневское «Довольно» — «Merci» Кармазинова. Следует еще отметить усиление комического эффекта употреблением множественного числа: " Не надо мне монументов! " Следующий прием словесной пародии — отрыв эпитета от определяемого и приклейка его к другому слову. Фома: " < …> Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли" [3, 153]. Ср. у Гоголя: " Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок: все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное название еще драгоценней самой вещи" (" Предметы для лирического поэта < …> " ) [VIII, 279]. " Зернистый жемчуг языка" — " зернистый язык" — " зернистая мысль" — таков ход разрыва: эпитет, относящийся только к одному образу из связи образов (" жемчуг языка" ), отнесен непосредственно ко второму, а этот второй заменен другим, близким к нему; такой отрыв — один из механизирующих приемов. Прием механизации через повторение мы уже видели на примере " искры небесного огня". Еще сильнее прием, если повторение ведется другим действующим лицом. " — Говорю это, испуская сердечный вопль, а не торжествуя, не возносясь над вами, как вы, может быть, думаете. — Но я и сам испускаю сердечный вопль, Фома, уверяю тебя…" (речь дяди) [3, 86]. Ср. у Гоголя: " Почему знать, может быть, эти горя и страдания, которые ниспосылаются тебе, ниспосылаются именно для того, чтобы произвести в тебе тот душевный вопль, который бы никак не исторгнулся без этих страданий. Может быть, именно этот душевный вопль должен быть горнилом твоей поэзии. < …> Все тут сердечный вопль и непритворное восторгновение к богу" (письмо к H. M. Языкову) [XII, 261] *. * Словарь «Переписки» вообще врезался в память Достоевскому. Уже в «Бесах» он пародирует слово «выпелась»: капитан Лебядкин, декламируя Ставрогину свои стихи, говорит, что они «выпелись» у него, как " Прощальная повесть" у Гоголя. Герои Достоевского часто пародируют друг друга, подобно тому как пародирует Дон-Кихота Санхо-Панса в своих разговорах с ним (В. Шкловский). Но у Достоевского выражения героев замыкаются в авторские кавычки и становятся переносными пародийными штампами. Так, фраза Фомы: " Я знаю Русь и Русь меня знает" употреблена уже вне контекста в " Зимних заметках о летних впечатлениях"; так, фраза инвалида в " Зимних заметках" о Руссо: " L'homme de la nature et de la verite" 1* перенесена вне связи с Руссо в " Записки из подполья". 1* Человек природы и истины (франц. ). Но иногда Достоевский просто переносит целые выражения из «Переписки»; так, слова Фомы по поводу " приличий в выражениях": " Только в глупой светской башке могла зародиться потребность таких бессмысленных приличий" [3, 66] дословно повторяют фразу из " 3-го письма по поводу " Мертвых душ" " [VIII, 296]: " < …> только в глупой светской башке могла образоваться такая глупая мысль". Выражение, подчеркнутое [курсивом], точно так же подчеркнуто, кстати, в рецензии Белинского на «Переписку».
Тот факт, что пародийность " Села Степанчикова" не вошла в литературное сознание, любопытен, но не единичен. Так, глубоко спрятаны пародии сюжетных схем: вряд ли догадался бы кто-нибудь о пародийности " Графа Нулина", не оставь сам Пушкин об этом свидетельства[565]. А сколько таких необнаруженных пародий? [566] Раз пародия не обнаружена, произведение меняется; так, собственно, меняется всякое литературное произведение, оторванное от плана, на котором оно выделилось. Но и пародия, главный элемент которой в стилистических частностях, будучи оторвана от своего второго плана (который может быть просто забыт), естественно утрачивает пародийность. Это в значительной мере решает вопрос о пародиях как комическом жанре. Комизм обычно сопровождающая пародию окраска, но отнюдь не окраска самой пародийности. Пародийность произведения стирается, а окраска остается. Пародия вся — в диалектической игре приемом. Если пародией трагедии будет комедия, то пародией комедии может быть трагедия.
ОДА КАК ОРАТОРСКИЙ ЖАНР [567]
Среди многозначных терминов, входящих в состав определения литературного произведения, особое внимание привлекает понятие установки. Что такое установка в каком-либо литературном произведении, жанре, направлении? Уже нельзя более говорить о произведении как о «совокупности» известных сторон его: сюжета, стиля и т. д. Эти абстракции давно отошли: сюжет, стиль и т. д. находятся во взаимодействии, таком же взаимодействии и соотнесенности, как ритм и семантика в стихе. Произведение представляется системой соотнесенных между собою факторов. Соотнесенность каждого фактора с другими есть его функция по отношению ко всей системе[568]. Совершенно ясно, что каждая литературная система образуется не мирным взаимодействием всех факторов, но главенством, выдвинутостью одного (или группы), функционально подчиняющего и окрашивающего остальные. Такой фактор носит уже привившееся в русской научной литературе название доминанты (Христиансен. Б. Эйхенбаум)[569]. Это не значит, однако, что подчиненные факторы неважны и их можно оставить без внимания. Напротив, этой подчиненностью, этим преображением всех факторов со стороны главного и сказывается действие главного фактора, доминанты. Совершенно также ясно, что отдельного произведения в литературе не существует, что отдельное произведение входит в систему литературы, соотносится с нею по жанру и стилю (дифференцируясь внутри системы), что имеется функция произведения в литературной системе данной эпохи. Произведение, вырванное из контекста данной литературной системы и перенесенное в другую, окрашивается иначе, обрастает другими признаками, входит в другой жанр, теряет свой жанр, иными словами, функция его перемещается. Это влечет за собою перемещение функций и внутри данного произведения, доминантой оказывается в данной эпохе то, что ранее было фактором подчиненным. Так изменяется понятие «высокого» и «низкого» из эпохи в эпоху, так пушкинская проза, бывшая в своей системе литературы «трудной» (Шевырев)[570], служит теперь примером «легкой»; так Лермонтов, бывший для современников примером эклектического поэта (Б. Эйхенбаум)[571], позже, ко времени Огарева, становится примером резко оригинального поэта[572]; так произведения, перенесенные из своей национальной системы в чужую, приобретают совершенно иную функцию. Литературная система соотносится с ближайшим внелитературным рядом речью, с материалом соседних речевых искусств и бытовой речи. Как соотносится? Другими словами, где ближайшая социальная функция литературного ряда? Здесь получает свое значение термин установка. [Из термина «установка» необходимо вытравить целевой оттенок. Понятие функции исключает понятие телеологии. Телеологический план рассмотрения литературы предусматривает " творческое намерение"; то, что не укладывается в него, объявляется случайностью или просто оставляется без анализа. Между тем понятие «случайности» по отношению к " творческому намерению" оказывается вовсе не случайностью в системе литературы[573]. ] Установка есть не только доминанта произведения (или жанра), функционально окрашивающая подчиненные факторы, но вместе и функция произведения (или жанра) по отношению к ближайшему внелитературному — речевому ряду. [Учение о литературной соотнесенности (функциях конструктивной, литературной и речевой) было изложено мною подробно в курсе истории русской поэзии, читанном мною на Высших государственных курсах Института истории искусств в 1924 и 1925 гг. Как в статье о литературной эволюции, так и здесь, в частном примере речевой функции (установки), оно изложено конспективно. В. В. Виноградов в одной из своих статей заявил, что " речевая функция" — это «ненаучно»[574]. Есть ученые, которые привыкли " говорить от имени науки, как будто они, или некто подразумеваемый, у нее по особым поручениям, иногда вступаться за ее честь, как будто она им тетка, или сестра, или другая близкая особа слабого пола", а также и " уверять себя и других, что общечеловечность, кафоличность у нас в кармане" (А. А. Потебня. Мысль и язык. Харьков, 1913, стр. 212, и " Из записок по русской грамматике", ч. III. Харьков, 1899, стр. 6). Между тем в другой своей статье В. В. Виноградов пишет: " Вопрос об «установке» на соотношение с известными из «быта» типами монолога, о «знаках» этой соотнесенности, о приемах и видах ее и об отражениях ее в семантике литературно-художественной речи естественно здесь может быть лишь указан" и т. д. (Временник ГИИИ, III, Л., 1927, стр. 15). Чем это «научнее» " речевой функции", от которой ничем, кроме отсутствия самого термина, не отличается, мало понятно. 1928. ] Отсюда огромная важность речевой установки в литературе.
Литературная борьба первой половины XVIII века шла вокруг вопроса о функциях поэтической речи. Что самым важным пунктом здесь было то или иное конструктивное использование как фонических элементов стиха, так и семантических, что в том или ином отношении к их функциональной связи заключался ответ о направлениях поэзии, было ясно для враждующих сторон. Именно тогда, при недавней метрической революции, при свежести стихового начала, яснее всего обнаруживалась специфичность слова в стихе. Самая жестокая борьба шла в лирике, виде, яснее всего представляющем сущность поэтического слова, как бы предоставленном игре всех его сил. Яснее всего основной вопрос сказался в борьбе вокруг оды, в которой и обозначились два враждебных течения, по-разному решавших вопрос о поэтическом слове. В 1 своей Риторики 1748 г. Ломоносов пишет: " Красноречие есть искусство о всякой данной материи красно говорить и тем преклонять других к своему об оной мнению. < …> Слово двояко изображено быть может — прозою или поэмою. < …> Первым образом сочиняются проповеди, истории, учебные книги, другим составляются имны, оды, комедии, сатиры и других родов стихи" [575]. Отметим здесь корректив, который Ломоносов внес в первое издание своей риторики (" Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия", 1744): там предложенную материю следовало " пристойными словами изображать на такой конец, чтобы слушателей и читателей о справедливости ее удостоверить" [576]. «Преклонить» второй редакции не есть «удостоверить» первой. Здесь убедительности красноречия противопоставлена его «влиятельность»: не убедить в справедливости и не " пристойными словами изображать", а " красно говорить" и " преклонить слушателя". В том, что такое различие для риторики существенно, убеждает известная, вероятно, Ломоносову характеристика двух родов витийства, которую дает Лонгин: " < …> выспреннее не убеждает слушателей, но приводит в исступление; удивляющее до изумления подлинно всегда берет верх над убеждающим и приятным" [577]. Таким образом, не случайно Ломоносов обострил вопрос во втором издании: убедительно-логическое использование ораторского слова было отвергнуто и выбрано эмоционально-влияющее. При этом Ломоносов подчеркивал разницу между поэтическим словом и логическим словесным построением[578], намечавшуюся в самом определении задач поэзии; в конце главы " об изобретении доводов" Ломоносов предупреждает: " При правилах сея главы приложенные примеры изображены больше по-логически для яснейшего понятия. Но у авторов, в красноречии искусных, полагаются доводы с пристойными украшениями, и совсем иной вид имеют" (93). И как бы в противовес понятию витийства, у Тредиаковского сближенного с «премудростью»[579], Ломоносов говорит в главе " О возбуждении, утолении и изображении страстей": " О предложенных в сей главе правилах для возбуждения, утоления и изображения страстей может кто подумать, что они не происходят от общего источника изобретения, то есть от мест риторических, как учения, в прочих главах предложенныя. Правда, что оне имеют свое основание на философском учении о правах, однако причины, возбуждающие страсти, должно распространять из помянутых мест риторических < …> " (128).
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|