Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

В поисках героя 3 страница




— Пробный сеанс будет со своим медиумом!..

Камердинер Федор быстро набрасывал на меня меховую шинель, и я торопливо покидал сцену.

Необходимая для этих реплик интонация, сатирически вскрывавшая смысл всего эпизода и вместе с тем предвосхищавшая дальнейшее развитие действия, возникла у меня на премьере, и притом возникла неожиданно.

{56} Предвкушая успех у зрителей, я рассчитывал блеснуть финалом сцены на последующих спектаклях и старался намеренно повторить интонацию, непроизвольно, но столь кстати появившуюся на первом представлении. Однако это мне никак не удавалось. Ни походка вприпрыжку, ни фраза «Я и прежде знал, что он медиум!.. », на которую я нажимал, ни заключительная фраза «Пробный сеанс будет со своим медиумом!.. » не встретили отклика в зрительном зале: сцена кончилась, я вышел за кулисы, а ожидаемого одобрения зрителей не последовало.

Огорченный и, главным образом, озадаченный, я решил упорно добиваться интонационной краски, столь удачно найденной на премьере. Я тренировался дома, репетировал в театре, но и на следующих спектаклях нужная интонация не возникала. До мельчайших подробностей разработав ритм сцены, характер движений, я сотни раз на разные лады произносил те же фразы: «Я и прежде знал, что он медиум!.. » и «Пробный сеанс будет со своим медиумом!.. » И все-таки эти фразы не звучали как в первый раз, а вторая из них не завершала собою должным образом сцену. От спектакля к спектаклю она шла все хуже и хуже. Испытывая острую неудовлетворенность, я дошел до предположения, что реалистические роли с углубленной психологией не в моих средствах… Выбившись из сил, я примирился со своей неудачей. И когда я перестал думать об этой сцене, об этих фразах, они совершенно неожиданно в полную силу прозвучали на одном из рядовых представлений, вызвав в зрительном зале такой же отклик, как и на премьере.

В тот вечер, после долгих размышлений, я понял, что в реалистическом спектакле ни в коем случае нельзя думать о том, как сыграть тот или иной эпизод для того, чтобы он правдиво, с жизненной достоверностью зазвучал со сцены. Я понял, что самые тонкие реалистические краски возникают в результате верно направленной мысли, в процессе правильно решенного действия, в зависимости от развивающихся в пьесе событий, воспринятых соответственно психологии данного образа.

Вскоре я прочел обо всем этом в замечательной книге К. С. Станиславского «Моя жизнь в искусстве», которая бесконечно обогатила меня, опрокинула многие мои представления и прежде всего вызвала иное отношение к реалистическому искусству драматического актера.

Как раз в эти годы я познакомился с искусством Московского Художественного театра, с его старейшими мастерами, с творчеством К. С. Станиславского и, горячо увлеченный всем виденным и пережитым, тогда же прочел и перечел его незадолго до того вышедшую книгу.

О Художественном театре я, как и многие мои сверстники, имел самое неверное, искаженное представление. Оно начало складываться еще в школьные годы под воздействием различных «новаторов», модных режиссеров-формалистов, влияние которых особенно сказывалось тогда в Ленинграде.

Художественный театр находился у них не в фаворе. Более того — они {57} считали его главным своим противником. Они обвиняли его в отсталости, в консерватизме, даже… в политической неблагонадежности. Когда были поставлены «Дни Турбиных», «левые» договорились до того, что предлагали установить около Художественного театра пулеметы и «строчить» из них по зрителям, отправившимся смотреть подобную, якобы контрреволюционную пьесу. Политический смысл борьбы «леваков» со спектаклями Художественного театра, с гениальным творческим методом К. С. Станиславского в ту пору был для меня совершенно непонятен.

Первый спектакль Художественного театра, который мне удалось увидеть в Ленинграде в первый же его приезд на гастроли после революции — в мае 1927 года, — произвел на меня небывалое, незабываемое, неизгладимое впечатление.

Шел «Вишневый сад». Был занят основной состав: О. Л. Книппер-Чехова, Л. М. Коренева, А. К. Тарасова, М. П. Лилина, К. С. Станиславский, В. И. Качалов, И. М. Москвин, Л. М. Леонидов, В. Ф. Грибунин, В. В. Лужский. Переполненный зрительный зал слушал внимательно, затаив дыхание. С первого акта и я был захвачен правдой переживаний, а по мере развития действия высокое реалистическое искусство Художественного театра все более покоряло меня.

Мельчайшие подробности запоминались, врезывались в память потому, что были искренне, правдиво пережиты, служили характеристике обстоятельств, в которых жили и действовали герои «Вишневого сада», верно и точно раскрывали индивидуальные особенности каждого из них.

— Дорогой, многоуважаемый шкап!.. Приветствую твое существование, которое вот уже более ста лет было направлено к светлым идеалам добра и справедливости… — говорил К. С. Станиславский — Гаев и в последующем монологе вскрывал наиболее существенные черты характера своего героя. Уже в этом небольшом эпизоде образ Гаева воспринимался во всей полноте его человеческого бытия, во всем своеобразии его мышления, его привычек и наклонностей. В малом вскрывалось большое, образ вырастал в своем масштабе, и хотя К. С. Станиславский не прибегал к прямому осуждению своего героя, тем не менее зритель естественно приходил к выводу о социальной никчемности Гаева, о его обреченности, — или, иначе говоря, произносил над ним свой приговор.

Запомнился приезд К. С. Станиславского — Гаева после торгов, его походка при входе в зал, жест, с которым он протянул пакет с покупками, интонация, с которой он произнес слова: «Тут анчоусы, керченские сельди…», смахнув при этом слезу и все еще не решаясь сказать главное — что вишневый сад продан. Запомнились интонация, с которой О. Л. Книппер — Раневская спрашивала: «Продан вишневый сад? », и широкий жест Л. М. Леонидова — Лопахина при ответных словах: «Я купил! » Запомнился близорукий В. И. Качалов — Трофимов, долго разыскивавший свои калоши и, казалось бы, в полном несоответствии с подобными обстоятельствами, {58} убежденно, с огромной верой в свою правоту, спокойно, гордо бросавший Лопахину:

— Я могу обходиться без вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, — и я в первых рядах!

Десятки таких драгоценных зерен реалистического искусства были рассыпаны в спектакле, который прежде всего увлек меня своей жизненной правдой, до того неведомой мне в драме.

По окончании спектакля я находился среди молодежи, тесно столпившейся у сцены, густо облепившей ее и, отбивая ладони, дружно скандируя, вызывавшей К. С. Станиславского:

— Кон-стан-тин Сер‑ ге‑ е‑ вич!..

Он выходил около двадцати раз, сперва в общем составе участников, под конец один, несколько смущенно улыбаясь и мягким пластическим жестом обеих рук как бы пожимая нам руки.

Из театра я ушел одним из последних, ушел в состоянии громадной взволнованности. После неизгладимых впечатлений от игры Ф. И. Шаляпина я ни разу не испытывал ничего равного тому, что только что пережил при первом знакомстве с Московским Художественным театром, и прежде всего с К. С. Станиславским. Невольно возникало и крепло сравнение между ними. Мне казалось, что искусство К. С. Станиславского равнозначно и равносильно искусству Ф. И. Шаляпина, что оно растет от тех же корней и питается теми же высокими идеями, в одном случае — в опере, в другом — в драме.

Снова я был охвачен столь же волнующими переживаниями, увидев несколько дней спустя «На дне» — первую из горьковских пьес, с которой мне пришлось ознакомиться на сцене.

— Человек — свободен… человек — вот правда!.. Все в человеке, все для человека!.. Человек!.. Это — великолепно! Это звучит гордо! — убежденно, страстно и вместе с тем необыкновенно просто говорил К. С. Станиславский — Сатин, как бы делясь своими сокровенными мыслями с обитателями ночлежки. И снова характер героя ощущался во всей полноте его жизненного бытия, его благородной, духовно богатой личности, подавляемой социальным строем капиталистического общества, и снова создаваемый К. С. Станиславским образ чрезвычайно вырастал в своем масштабе, в своей внутренней значительности.

Революционный пафос драмы А. М. Горького великолепно звучал в спектакле, который мне посчастливилось увидеть в первом составе исполнителей: Настю играла О. Л. Книппер-Чехова, барона — В. И. Качалов, Луку — И. М. Москвин, Бубнова — В. В. Лужский, татарина — А. Л. Вишневский.

Как и в первый раз, я вышел из театра в состоянии большой приподнятости, необычайного подъема сил. Казалось, передо мной все шире раскрывается громадная, неведомая ранее область искусства. «Вот чего можно {59} достичь напряженным творческим трудом», — твердил я себе, еще не совсем ясно понимая путь к такому искусству, к такому совершенству мастерства драматического актера.

Так я сделался частым посетителем гастрольных спектаклей Художественного театра в этот первый его приезд в Ленинград, а затем и в следующий — весной 1928 года. Я был восхищен его правдивым, реалистическим искусством и стал его горячим поклонником. «Вот бы и мне сделаться таким же артистом! » — мечтал я, но не видел под собой нужной для этого почвы.

Мне становилось ясно, что я оказался на пути искусства представления, а не искусства переживания (хотя в то время я, вероятно, и не пользовался такой терминологией, еще не владел ею). Тем не менее, недавно сделавшись профессиональным актером, я успел выдвинуться именно на этом пути. У меня сложилась репутация актера эксцентрической складки, я уже снимался в кино в ролях эксцентрического плана — в своих первых эпизодических ролях, как парикмахер Шарль в фильме «Поэт и царь», как клоун в картине «Его превосходительство» или Пат в «Моем сыне». В этом качестве меня знали. В этом качестве меня звали и в кино, и на эстраду, в мюзик-холл, на отдельные роли в спектаклях синтетического характера.

Как же преодолеть сложившуюся репутацию, каким образом искать другие, новые для себя пути в искусстве? И самое главное — как овладеть секретами реалистического мастерства, которое увлекло меня в спектаклях Художественного театра? Справлюсь ли я с такой задачей? Окажется ли она под силу?.. А если и удастся овладеть высоким реалистическим искусством драматического актера, то не придется ли долго искать случая {60} заявить о себе, выдвинуться в новом качестве, тогда как на своем пути, сложившемся в силу определенных обстоятельств, я, совершенно молодой, начинающий актер, уже успел занять известное положение?..

В период таких острых, напряженных раздумий я получил предложение Ленинградского мюзик-холла вступить в его труппу. Казалось, что он ставит перед собой интересные новые задачи в области советской эстрады, в области синтетического спектакля, — и я поверил в такую возможность. Увлеченный желанием отдать свои силы поискам оригинального, свежего и яркого эстрадного представления, я, после долгих колебаний, все же решился двигаться дальше по уже сложившимся, выявившимся путям, на которых возможности мои, как казалось, были проверены. И я вступил в труппу мюзик-холла, рассчитывая найти на его сцене дальнейшее развитие своих данных в плане гротеска и эксцентрики.

Ниже я более подробно остановлюсь на моем понимании эксцентрики, коснусь того, какие цели я перед ней ставлю, какие возможности в ней вижу, пользуясь ею и теперь в некоторых своих ролях.

Здесь же отмечу только, что тот внешний, поверхностный эксцентризм, который насаждался в мюзик-холле в подражание буржуазному варьете, никак не мог меня удовлетворить. Более того — он противоречил моим намерениям, моему пониманию эксцентрического начала в искусстве актера. Ни те центральные роли, которые я исполнял в мюзик-холльных обозрениях, как, например, в «Одиссее», ни вставные эпизодические роли, специально для меня введенные, вроде роли гарсона в постановке «С неба свалились», — меня не радовали. Я не находил своего места в этих пестрых эстрадных обозрениях, обманулся в своих ожиданиях и в поисках выхода снова ухватился за наш танцевальный аттракцион «Пат, Паташон и Чарли Чаплин».

В этом аттракционе вместе со своими партнерами я появился в Москве на арене летнего цирка в Парке культуры и отдыха имени А. М. Горького, затем в цирках Поволжья — в Казани, Куйбышеве, Саратове, Сталинграде. Мы выбегали по барьеру арены, где и начинали свой номер, а затем переходили на арену, на которой для нас были настланы большие квадратные деревянные щиты, какие устанавливаются в цирках для выступлений велосипедистов. Аттракцион по-прежнему пользовался успехом, но нас самих он все менее удовлетворял: незаметно для себя мы выросли из его тесных рамок.

Не могу не вспомнить, что приблизительно в это время, — или несколько ранее, в 1928 году, что не так уже существенно, — мы выступали в том же номере в Ленинграде, на эстраде Сада отдыха, в присутствии А. М. Горького. О том, что он находится в зале, нас предупредили перед началом концерта. Мы были настолько взволнованы, что, не щадя сил, старались как можно больше «выжать» из себя. Номер шел под непрерывные аплодисменты. И как только представлялась малейшая возможность, мы осторожно поглядывали на А. М. Горького, который в своей широкополой {61} мягкой шляпе занимал место во втором ряду. Но он ни разу не улыбнулся, и на лице его нельзя было прочесть решительно ничего, что могло бы быть воспринято в качестве одобрения. Мог ли я думать в то время, что несколько лет спустя мне придется воплощать образ великого писателя на сцене и в кино и что такая задача, в свою очередь, будет служить укреплению и дальнейшему развитию моей внутренней творческой перестройки как актера?..

А между тем необходимость такой перестройки назревала, диктовалась общим развитием нашего искусства. Год великого перелома на всех фронтах социалистического строительства выдвинул новые, большие и чрезвычайно ответственные задачи решительно во всех областях нашей жизни.

Начало тридцатых годов, наряду с грандиозным размахом социалистического строительства, ознаменовалось решающими успехами социалистической культуры. В искусстве, в литературе и в театре мнимое новаторство терпело поражение за поражением. Реалистический метод становился основой дальнейшего развития советского театра, подлинных творческих достижений советского актера, призванного отражать образы своих современников, строителей социализма.

Испытывая все большую неудовлетворенность и не понимая, как ее преодолеть, как найти свое место в театре, в творческом актерском труде, я снова обратился к книге К. С. Станиславского.

Читая и перечитывая ее, я находил не замеченные ранее положения, которые как будто непосредственно относились ко многим из моих сверстников и, в частности, ко мне самому.

Касаясь молодого поколения актеров, выдвинувшегося в середине двадцатых годов, К. С. Станиславский писал: «В области чисто внешней актерской техники я также был искренно поражен многими большими достижениями. Несомненно, у нас явился новый актер, пока еще с маленькой буквы: актер-акробат, певец, танцор, декламатор, пластик, памфлетист, остряк, оратор, конферансье, политический агитатор — в одно и то же время. Новый актер умеет делать все: и спеть куплет или романс, и продекламировать стихи, и проговорить текст роли или сыграть на фортепиано, на скрипке, и играть в футбол, и танцевать фокстрот, и кувыркаться, и стоять и ходить на руках…» Отмечая «разносторонность выправки, подготовки тела, голоса и всего изобразительного аппарата», изобретательность «всех этих сценических новшеств и открытий», К. С. Станиславский продолжал: «До тех пор, пока физическая культура тела является в помощь главным творческим задачам искусства: передаче в художественной форме жизни человеческого духа, — я от всей души приветствую новые внешние достижения современного актера. Но с того момента, как физическая культура становится самоцелью в искусстве, с того момента, как она начинает насиловать творческий процесс и создавать вывих между стремлением духа и условностями внешней игры; с того момента, как она подавляет чувство, переживание, — я становлюсь ярым противником новых прекрасных достижений».

{62} И подробно разобрав эти вопросы, К. С. Станиславский писал в заключение: «Необходимо в спешном порядке подогнать и поднять духовную культуру и технику артиста до такой же высоты, до какой доведена теперь его физическая культура. Только тогда новая форма получит необходимое внутреннее обоснование и оправдание, без которых внешне она остается безжизненной и теряет право на существование. Конечно, эта работа несравненно сложнее и длительнее. Обострять чувство, его переживание, куда труднее, чем обострять внешнюю форму воплощения. Но духовное творчество нужнее театру, и потому необходимо скорее браться за дело».

В сущности, эти положения не были для меня новыми. Приблизительно то же самое говорил мне В. В. Максимов еще в бытность мою в школе. И если теперь я со всей серьезностью обдумывал приведенные слова, критически пересматривал и переоценивал свой небольшой опыт, то объяснялось это влиянием времени, успехами нашего социалистического строительства, вызванным им общественно-политическим подъемом во всех областях жизни, резко возросшими требованиями, которые предъявлялись к искусству народом и партией.

Оказавшись замкнутым в кругу эстрады и цирка, я прежде всего принялся искать выхода за эти тесные рамки. Надо заметить, что за два года, прошедшие со времени моего перехода в Ленинградский мюзик-холл, прервалась не только связь с театром, но и связь с кино, в котором я уже успел сыграть первую значительную роль — роль Калугина в «Луне слева» — фильме, поставленном по одноименной пьесе В. Н. Билль-Белоцерковского. Я тяжело переживал отрыв от театра и кино. Последний год работы на сцене Московского мюзик-холла, куда я был переведен, оказался для меня внутренне особенно трудным. Хотя новые постановки мюзик-холла, в которых я участвовал, ставились крупными режиссерами — Н. М. Горчаковым, В. Я. Станицыным, М. М. Яншиным, — все же они не приносили творческого удовлетворения. Мне становилось ясно, что путь, на котором я нахожусь, не мой путь. Я начал искать возможности вернуться в театр, в любой драматический театр, в труппе которого я мог бы развивать свои силы в сфере драматического искусства.

Решение это было твердое, глубоко осознанное и обоснованное, требовался лишь повод для его осуществления.

Вскоре такая возможность представилась. Возникший в Ленинграде театр «Комедия» сделал мне предложение вступить в его труппу. Режиссер Б. М. Дмоховский, настойчивый инициатор моего приглашения, при первой же нашей встрече выразил уверенность в том, что я со своими гротесковыми и эксцентрическими актерскими навыками вполне смогу найти себе место в области драмы. Я с радостью ухватился за это предложение и тотчас покинул Московский мюзик-холл. Это было весной 1931 года.

{63} В театре «Комедия» я выступал уже как драматический актер и со всей настойчивостью ставил перед собой задачу внутреннего проникновения в образ, в характер изображаемого лица — именно такая задача с этого времени сделалась для меня основной.

В «Комедии» я сыграл несколько ролей в пьесах классического и советского репертуара, из которых наиболее значительной явилась для меня роль Байуотерса в антиклерикальной пьесе Вл. Градова и А. Орлова «Миллион Антониев».

Пьеса, при всех ее недостатках, обладала и несомненными достоинствами, поскольку в сюжетно острой, занимательной форме разоблачала лживость и продажность духовных пастырей, их тесную связь со всем капиталистическим строем. Обличительная тенденция была очень тщательно Раскрыта в постановке. Играя Байуотерса, изобретательного, ловкого бандита, который, убив патера, похитив его одежду и присвоив себе его сан, постепенно достигал высшего положения в духовной иерархии, я всеми доступными мне средствами старался достичь реалистического воплощения {64} образа. Задача затруднялась тем, что пьеса, — памфлетная, явно публицистическая в своей основе, — не была свободна от мелодраматических условностей, с одной стороны, а с другой — давала возможность трактовать ее как сатирическую буффонаду. Поэтому я попытался совместить поиски внутреннего содержания роли с острой внешней характерностью образа, что позволило мне прибегать к разнообразным, подчас неожиданным выразительным средствам. Агитационная сила спектакля обеспечила ему прочный успех, и за сравнительно короткий срок я сыграл роль Байуотерса более двухсот пятидесяти раз.

С большим удовлетворением вспоминаю о работе в составе труппы театра «Комедия».

В то время театр не имел стационарной площадки и выступал в качестве передвижного коллектива, главным образом во дворцах и домах культуры, в окраинных и пригородных рабочих клубах, в окрестностях города. Большинство зрителей, с которыми мы встречались, редко посещало центральные театры. Мы всегда общались со свежей и отзывчивой аудиторией, и в ее непосредственной, живой реакции ясно ощущали силу агитационного воздействия таких спектаклей, как «Миллион Антониев». Пожалуй, мне никогда еще не приходилось выполнять столь активных агитационно-пропагандистских функций на сцене, и я увлеченно отдавался такой задаче.

Характерно, что именно в этот период у меня пробудился живой интерес к общественной работе. Руководя работой местного комитета театра, часто выступая на многочисленных встречах и беседах со зрителями, налаживая шефство нашего коллектива над частями Красной Армии и Военно-Морского Флота, я находил все более прочную жизненную опору своим интересам. Удалось выйти за пределы узкой профессиональной ограниченности, связывавшей меня в недавнем прошлом, что, в свою очередь, сильно содействовало моему росту, моей творческой перестройке. Уверенность в своих возможностях на драматической сцене крепла, и я ждал случая проверить себя в реалистической пьесе, в работе над глубоким, значительным, правдивым характером.

Поэтому я радостно, с затаенной надеждой откликнулся на предложение Б. М. Сушкевича встретиться и побеседовать с ним.

Борис Михайлович Сушкевич, незадолго до того возглавивший руководство Академическим театром драмы имени А. С. Пушкина, принял меня очень приветливо. Он долго беседовал со мной о своих намерениях и планах, а затем заявил, что подыскивает исполнителя на роль Варлаама в «Борисе Годунове» и предлагает ее мне, будучи убежденным, что она в моих силах и послужит хорошим началом при вступлении в труппу, в составе которой он хотел бы меня видеть. Разумеется, я тотчас ответил согласием.

Несмотря на поддержку Б. М. Сушкевича, в театре я был встречен недоверчиво. Сказалась моя репутация гротескового актера, недавняя {65} связь с мюзик-холлом, наконец, юношеская маска эксцентрика Пата, многим знакомая по эстраде. Помнится, в первый же день, находясь в актерском фойе и расслышав за спиной свою фамилию, я смог прислушаться к не очень лестному для меня разговору, который, впрочем, велся в полный голос.

— Черкасов?.. — деланно протянул один из собеседников. — Из ТЮЗа?.. Ах, Дон-Кихот?.. И еще Пат?.. И в мюзик-холле?.. Зачем же он нам нужен?..

— Ну, наш театр имеет право и таких актеров держать, — раздалось в ответ, — может быть, пригодится…

Начало было не слишком обнадеживающим.

Не стоило бы о нем упоминать, если бы оно не сказалось на моих первых шагах в новом для меня театре.

Но именно репутация комика, комедийно-гротескового актера привела к тому, что первой ролью, которую мне пришлось играть в составе труппы Театра имени Пушкина, оказалась роль Сенечки Перчаткина в ходовом в те годы водевиле В. Шкваркина «Чужой ребенок». Роль, надуманная и неправдоподобная, была написана довольно вульгарным языком и не давала материала для той актерской работы, которую я искал.

Вскоре после премьеры я выступил в печати с критикой спектакля. «Никак не могу причислить роль Сенечки Перчаткина к своим актерским достижениям, — писал я в одной из ленинградских газет. — Слишком несерьезна и поверхностна ее драматургическая фактура. Молодой актер особенно нуждается в глубоком, умном и творчески ценном драматургическом материале. Иначе перед ним встает опасность обзавестись штампами и забыть об основном требовании, которое наша эпоха предъявляет к художникам сцены: высокая идейность, острота и свежесть мысли, богатство выразительных средств».

Мне казалось нужным открыто высказать свою точку зрения на постановку пьесы, на сыгранную мною роль, которую я считал незначительной и неинтересной. Прошлое, от которого я всячески стремился освободиться, как бы преследовало меня, ограничивало тем кругом ролей, за который я во что бы то ни стало хотел выйти.

Преодолеть сложившуюся в прошлом репутацию, заставить поверить в иные мои возможности, найти им выход все же оказалось не так просто.

Возобновив связи с кинематографией, со студией «Ленфильм», я по-прежнему получал предложения играть роли остро характерного комедийного плана с элементами гротеска, чисто внешней эксцентрики. Между тем и в кинематографии меня теперь привлекали сложные человеческие характеры, чисто драматические роли, и я накапливал внутренние силы Для решения таких задач.

В начале тридцатых годов советское кино быстро и успешно осваивало технику звуковой киносъемки. На экране, вызывая громадный интерес народа, появлялись первые звуковые кинофильмы. Помню, какое сильное {66} впечатление произвел на меня один из них — «Путевка в жизнь». Фильм увлек не только своей техникой, но прежде всего идейным содержанием, раскрытию которого помогала техника. Значительность темы, посвященной вопросам воспитания и перестройки людей в советском обществе, острая драматическая ситуация, реалистическая убедительность образов, в особенности созданных Н. П. Баталовым и М. И. Жаровым, — все это по-новому заставило меня взглянуть на возможности актера в кинематографии. «Путевка в жизнь» возбудила во мне желание самому заговорить с экрана, вселила ощущение ответственности актера за такое могучее орудие, как живое слово в кино.

Первая относительно большая роль, которую мне пришлось играть в звуковом кино, была роль Коли Лошака в фильме «Горячие денечки».

Коля Лошак, ленивец и невежда, последний ученик в школе, недалекий и неудачливый ухажер, беспрерывно попадал в комедийные положения, не всегда правдоподобные, подчас нелепые. Роль изобиловала смешными подробностями, забавными трюками, но внутреннее ее содержание было незначительным. Задачи, вставшие передо мной, в общем ограничивались внешней комедийностью. Это было не то, что я искал, но все же участие в фильме принесло свою пользу.

После этого мне была предложена роль Паганеля в «Детях капитана Гранта» — фильме, поставленном по одноименному роману Жюль Верна.

Роль неутомимого путешественника, вдохновенного географа Жака Паганеля я играл с радостью не только потому, что меня покоряла его восторженная влюбленность в свою профессию, но еще и потому, что во мне ожила давняя детская привязанность к Жюль Верну и к герою «Детей капитана Гранта».

Высокий, сухой и тощий, «он напоминал своей фигурой длинный гвоздь с большой шляпкой. Его лицо свидетельствовало об уме и веселости. Хотя он молчал, но легко было заметить, что он большой говорун и человек весьма и весьма рассеянный…» Кому не запомнились с детства эти строки, которыми сопровождается первое появление Жака Паганеля на страницах увлекательного романа Жюль Верна!..

Стремясь по возможности полнее воспроизвести подлинный облик и характер жюльверновского героя, я позволил себе внешне несколько обострить его типические черты. При предварительной работе над образом и на съемках, подчас очень разобщенных по времени, я внимательно следил за тем, чтобы многочисленнейшие комедийные положения, в которые попадал Жак Паганель, не нарушали бы цельности его характеристики, но способствовали бы раскрытию его особенностей, его неповторимого индивидуального своеобразия.

Роль давала мне широкую возможность использовать в кино опыт синтетического актера, накопленный еще в юношеские годы, — в оперетте и в Театре юных зрителей, — и я с особым удовольствием исполнял песенку Паганеля «Капитан, капитан, — улыбнитесь!.. ».

{67} На роль Паганеля ушел целый год работы. И все же я считал, что не совсем удачно сыграл Паганеля: почему-то сделал его пятидесятилетним, тогда как у Жюль Верна он моложе. Еще недостаточно свободно владея техникой перевоплощения, я был вынужден все время думать о возрасте моего героя, дабы не утратить приданную ему мной возрастную характеристику. Такая забота связывала меня и помешала до конца пронести на экран настоящую правду.

В театре я сыграл две роли в произведениях русской классики — Варлаама в «Борисе Годунове» и Осипа в «Ревизоре».

Оба спектакля ставил Б. М. Сушкевич, и, надо признать, они не были свободны от влияния вульгарного социологизма.

Однако на сцене корчмы из «Бориса Годунова», на трактовке роли Варлаама ошибочная, во многом ложная режиссерская концепция не сказалась. Роль родилась необыкновенно легко и естественно. Я играл ее {68} охотно, увлеченно, успешно, и с того времени она надолго сохранилась в моем репертуаре без каких-либо существенных, принципиальных изменений.

Ролью Осипа в «Ревизоре» я не был удовлетворен. Я имел свое собственное представление об этом образе, навеянное известным рисунком художника П. М. Боклевского из его альбома иллюстраций к «Ревизору». Осип представлялся мне не слишком пожилым, высоким и сухощавым. Но на сцене Театра имени Пушкина в те годы еще живо помнили, как играл Осипа К. А. Варламов, и, в соответствии с варламовской традицией, хотели во что бы то ни стало видеть его полным, тучным, грузным. Пробы грима, которые я самостоятельно разработал, были отвергнуты, и мне было предложено следовать варламовским образцам. Я утопал в ватных толщинках, плохо чувствуя себя в таком искусственном, не по мне сделанном одеянии… Впоследствии я самостоятельно разрабатывал монолог Осипа, часто читая его на концертной эстраде, а затем, при постановке «Ревизора» в связи со столетием со дня смерти Н. В. Гоголя, совершенно заново работал над этим образом.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...