П. Рассказов. От автора. ВОЕННОПЛЕННЫЕ
П. Рассказов ЗАПИСКИ ЗАКЛЮЧЕННОГО [7] От автора
Вооруженная интервенция империалистских государств Запада займет, безусловно, одно из выдающихся мест в истории Октябрьской революции. Мне пришлось пережить эти тяжелые, кошмарные дни на русском севере, в Архангельске, где «союзники» (российского царизма и капитализма, понятно) своей зверской расправой с рабочими и крестьянами покрыли себя позором, равного которому не знает современная история. Десятки тысяч прошедших через тюрьмы, тысячи расстрелянных, сотни заморенных голодной смертью в местах заключения, – красноречиво говорят о том произволе, который широко царил во всей своей страшной неприкрытой наготе. Усеянные могилами тысяч жертв Мхи, окружающие город Архангельск, леса и болота прифронтовой полосы, обнесённые колючей проволокой застенки, подземельные карцеры, в которых страдали и умирали тысячи заключенных; разорённые и сожженные деревни и города; разрушенное хозяйство края, – вот то страшное наследство, которое оставили «носители культуры и цивилизации» на русском севере; тот страшный памятник, который долго будет говорить о бесчеловечной жестокости и варварстве представителей «культурного» 3апада, мечтавших вкупе и влюбе с отечественными мракобесами, авантюристами о восстановлении в России сброшенного и разбитого Октябрем буржуазного строя. За время хозяйничания в Архангельске русской белогвардейщины и её заморских покровителей мне пришлось быть невольным обитателем наиболее важных мест заключения, и цель моих записок не разбираться в причинах и следствиях иностранного вмешательства, а лишь поведать, как страдали и умирали сотни и тысячи жертв белого террора в тех средневековых застенках, которые были воздвигнуты варварами двадцатого века.
Мне неизвестно, что происходило в Архангельске после того, как мы вынуждены были его покинуть, но уже только за время со 2 августа 1918 года по 25 сентября 1919 года из трехсот тысяч населения на территории, занятой «союзниками», 28847 человек, т. е. 10 процентов всего населения, прошли через одну лишь Архангельскую губернскую тюрьму, посидели в её застенках, побывали в её казематах, около 4000 человек расстреляно по приговорам так называемых «военно-полевых» судов. 310 человек умерло в заключении от голодного режима, вызвавшего заболевания цингой и эпидемию тифа, и более 600 человек приговорено к каторжным работам. Вот они, страшно-жуткие цифры белогвардейского террора, факты свирепых расправ объединенной контрреволюции с рабочими и крестьянами Севера. В настоящий момент, когда я начинаю эти записки, мы всё еще находимся в заключении в далекой Франции, но и до нас дошло радостное известие, что авантюра иностранного вмешательства окончилась крахом, и что почти вся территория России очищена от иностранных и русских контрреволюционных банд. Может быть, нам не придется вернуться в советскую Россию, погибнув в застенках «республиканской» Франции, может быть, мои записки не увидят света, но я всё-таки буду вести их до последней возможности, пока тлеет жизнь, пока горит еще слабая надежда, что придет тот светлый миг, когда кончатся наши испытания, и когда мы вновь вступим на свободную землю России, где гордо реет красное знамя, пугая одних близостью рокового конца их владычества над миром и предвещая другим приближение всемирного царства свободного труда.
Франция, остров Груа, форт Сюрвиль. 9 мая 1920 года.
ВОЕННОПЛЕННЫЕ
2 августа. Ясный солнечный день. В три часа заполдень союзная эскадра подошла к городу. Пристани и набережная Северной Двины переполнены разодетыми обывателями. Бросается в глаза отсутствие рабочих, а немногие из них, пришедшие «поглазеть», теряются в общей массе «чистой» публики. На русских пароходах и судах и в городе развеваются бело-сине-красные флаги.
От иностранных судов, стоящих на рейде, отваливают катера и шлюпки. Начинается высадка десанта. На берегу начинают появляться первые отряды «победителей». Крупная и мелкая буржуазия, офицерство и чиновничество собрались здесь играть гнусную роль выразителей мнения русского народа. Еще вчера так кичившиеся своим национальным самолюбием, сегодня они пресмыкаются перед железным каблуком империалистов Запада. Громкое, но не дружное «ура». Преимущественно визгливые и детские голоса. Колеблются над толпою сотни белых батистовых платочков. «Победители» торжественно вступают в покоренный город. Едва ли видели они когда-либо такую лёгкую «победу». Что могли они чувствовать, кроме презрения, при виде жалкой толпы продажных рабов. Кто видел эту омерзительную картину верноподданнических чувств перед иностранными штыками, тот никогда её не забудет. Вскоре по городу ходили уже иностранные патрули. С песнями маршировали иностранные отряды. Время от времени, то группами, то поодиночке тащили в тюрьму тех, кто не разделял общего торжества. В тот же вечер пришлось быть очевидцем этого: по главной улице города отряд белогвардейцев вел человек десять красноармейцев, задержанных, по-видимому, в окрестностях. Начальник конвоя – подпоручик Тамара – нес в руке «трофей победы» – красное знамя, небрежно связанное узлом. Он держал его большим и указательным пальцами с таким видом, будто нёс что-то слишком грязное и вонючее. Встречная «чистая» публика одобрительно гоготала и поощряла «героя», и лишь немногие сконфуженно отвертывались, чтобы не видеть такого хамства. Высоко вверху, в безоблачной лазури неба, не переставали назойливо гудеть пропеллеры английских гидропланов... Спускалась белая ночь. Над зданием губисполкома, занятым новым правительством, развевался трехцветный флаг монархии.
* * *
Время заполдень. В дверь стучат.
– Войдите. На пороге появляется молодой человек в русской офицерской форме. Правую руку держит под козырек, левая лежит на кобуре револьвера. – Вы господин N? – Да. Говорит, заметно волнуясь: совсем, как молодой артист, которому впервые дали ответственную роль. – По распоряжению главнокомандующего союзными войсками вы арестованы. Приходится «невмешательство» во внутренние дела России испытывать на собственной шее. На дворе стоят человек восемь верховых. Немного в стороне, также на лошади, – английский офицер. Окончательно убеждаюсь в «невмешательстве». Тюрьма. На дворе человек сорок арестованных ждут очереди, пока их примут и разместят по камерам. Арестованных принимает помощник начальника. Для моей персоны посылают на квартиру за начальником, Ничего не понимаю. Является заспанный, недовольный тем, что потревожили, начальник. – Арестованный! Под вашу личную расписку. Предупредительность стала понятной. Невидимому, меня считают за очень важную персону. Офицер получает расписку. – Может быть, кому-либо сообщить, что вы арестованы? – Совершенно излишне. Молодцевато звякает шпорами, козыряет, уходит. Меня отводят в одиночку...
* * *
Не успел осмотреться, как одна за другою открываются обе двери, и в камеру входят Вячеславов и Мартынов – видные архангельские меньшевики. – И вы здесь! – удивляется Вячеславов. – А где же мне быть? Оказывается, по поручению партии обходят тюрьму и переписывают своих членов, чтобы ходатайствовать об их освобождении. Со мною им говорить не о чем. Уходят. Часа через два вижу в окно, что переписанных ими освобождают. Делаю соответствующий вывод, что меньшевики блокируются с правыми течениями и поддерживают союзную интервенцию. Проходит с полчаса. Снова открывается дверь. – Наденьте шапку. Идёмте. Выхожу. На дворе встречаюсь с другими заключенными в шинели офицерского образца. Знакомимся. – Тарновский, подпоручик. – Где сидите? – задаю обычный тюремный вопрос. – В комиссарской. Название «комиссарской» получила одна небольшая камера, до невозможности переполненная наиболее видными заключенными. В числе их, между прочим, сидели: Гуляев – председатель Архангельского городского совета рабочих и солдатских депутатов, Диатолович – секретарь губернского совета профессиональных союзов, Виноградов – председатель коллегии по национализации торгового флота, Левачев – председатель союза рабочих лесопильных заводов и другие.
– Зачем же нас вызвали? – Сниматься, – просто ответил мой новый знакомый. Тут только я заметил фотографа – офицера. Нас посадили на стулья, поставленные к белой тюремной стене, написали на груди номера, щелкнул аппарат, и наши снимки присоединились к общей, пока еще немногочисленной, коллекции охранного отделения. Пожимаем руки и расходимся по своим камерам. Уже после я узнал, что чести быть сфотографированными удостоились лишь немногие из общей массы заключенных, – счастливцы. Но немногие из них впоследствии сохранили жизнь. В соседней со мной камере, по-видимому, никого не было. Как-то вечером я услышал, что туда кого-то привели. Вскоре меня вызывают к „телефону". [8] – Товарищ N? – Да. – Вы меня не знаете? Прапорщик Ларионов. Это было моё первое знакомство, через толстую тюремную стену, с прапорщиком Ларионовым, имя которого позднее стало знакомым почти каждому архангелогородцу благодаря той исключительной обстановке, в которой он был расстрелян. Теперь же он только что был доставлен в тюрьму из Пинеги, где его арестовали с частью отряда красноармейцев, которыми он командовал до переворота. Вначале, после переворота, когда тюремный режим был выбит из своей нормальной колеи, обычные прогулки по двору не разрешались, книг из тюремной библиотеки не выдавали, свиданий с родственниками не давали. Всё это, при неопределенности положения, создавало еще более тяжелые условия заключения. Хлеба выдавали по фунту. Но вскоре нашли, что это слишком много, и урезали наполовину. О приварке говорить не приходится, и с первых же дней голод дал о себе знать. Несколько слов о тюремной администрации. Начальник тюрьмы Брагин. Старый тюремщик. При советской власти выдавал себя за левого эсера. После переворота маска сброшена, и Брагин со всей энергией отдается делу служения контрреволюции. Старший помощник начальника – Лебединец, по прозвищу, данному заключенными, – Тенденция (его любимое слово). Типичный тюремщик. Второе прозвище его – Кайзер. Высокий, сухой, с худым, длинным лицом, обросшим черной бородой, с бесстрастным стеклянным взглядом, он был воплощением высшей жестокости и бесчеловечности. Впоследствии понес достойное возмездие от руки одного заключенного.
Второй помощник начальника – Воюшин. Только что назначен помощником из старших надзирателей. В тюрьме известен больше по своему прозвищу Шестерка. Это прозвище настолько приобрело права гражданства, что фамилию Воюшина знали очень немногие. Небольшого роста, кругленький, суетливый, хам в обращении с заключенными, услужливый и льстивый перед начальством. До тюремной карьеры служил половым в одном из архангельских трактиров с тёмной репутацией и соответствующим названием Низкий. Вот уже полторы недели, как я в тюрьме. Дни бегут однотонно-тусклые, серые, безотрадно-скучные. Каменный мешок давит, сковывает мысль, волю и энергию. Не камера, а могильный склеп. Лежу на койке. Неприятно лязгает замок. – Кто еще там? Дверь с треском отворяется. – Одевайтесь! Да живо! Вещи берите свои и казенные. Выходите. Мрачным, грязным коридором идём в противоположный конец. Останавливаемся. За дверью гул многочисленных голосов, но, как только надзиратель вкладывает ключ в замочную скважину, разговор смолкает, как по команде. Переступаю порог. В недоумении останавливаюсь. Камера переполнена. Люди лежат на столе, под столом, по всему полу до самой двери, оставляя лишь почтительное расстояние вокруг испускающей невыносимое зловоние «параши». – Куда же мне? – в недоумении озираюсь по сторонам. – У окна есть место. Пробираюсь, осторожно шагая через лежащих. Кто-то недовольно ворчит. Соседи обступают меня с расспросами. Спешат услышать от «новенького» вести с воли. Разочарованы. Окна камеры настежь открыты, но запах грязи и пота скученных человеческих тел кружит голову. Первое впечатление – жить в такой тесноте невозможно, число заключенных в камере доходит до шестидесяти человек, при норме в четырнадцать. Состав новых товарищей по заключению самый разнообразный. Преобладают матросы с ледокола «Святогор» и военного судна «Горислава». Невольное внимание обращает на себя мальчик лет четырнадцати, беженец во время германской войны из Риги. Добывая себе кусок хлеба, работал писцом в какой-то красноармейской канцелярии и за это «преступление» засажен в тюрьму. Здесь же впервые встречаюсь с Терёхиным – председателем судового комитета на «Святогоре». Высокий, скромный, с добрым выражением глаз. Больше молчит... Впоследствии его приговорили к смертной казни. После приговора почти месяц сидел в камере «смертников» в ожидании расстрела. Раз даже повели его на расстрел, но он со злобою бросил в лицо палачам: – За мою голову сотни ваших слетят. И его еще с неделю держали в «смертной», прежде чем решили прикончить. Время в общей камере пошло значительно быстрее, чем в одиночке. Разговоры, переходящие иногда в горячие споры, занимали большую часть дня. Через день после обхода тюрьмы прокурором меня вызывают на допрос. Спускаюсь в тюремный подвал. За большим столом, покрытым зелёным сукном, восседают белогвардейские и союзные офицеры, товарищ прокурора и следователь. Вся эта шайка сопровождает каждый вопрос нескрываемой злобой к советам. В особенности щеголяют друг перед другом «господа офицеры». Все их остроты плоски, пошлы и полны бессильной злобы. После долгого допроса мне объявляют, что комиссия постановила содержать меня под арестом, и я возвращаюсь в камеру... Утро 23 августа в тюрьме началось необычно. Против обыкновения нам не дают кипятку и не пускают умываться. С перекинутыми через плечо полотенцами мы бродим по камере, нетерпеливо поглядывая на дверь и прислушиваясь, не крикнут ли – умываться. Вдруг в коридоре раздались громкие истерические рыдания. Мы насторожились. В камеру вталкивают К. Во время утренней поверки он записался на прием к начальнику тюрьмы и теперь возвратился из конторы. Дрожит, как в лихорадке, и тяжелые сдавленные рыдания душат его. – Что с тобой? – Там англичане... Нервно вздрагивают его плечи. – Вот они, – взволнованно говорит кто-то у окна. Толкаясь, бросаемся к окнам. Несколько английских офицеров стоят на дворе тюрьмы. Среди них выделяется один, высокий, сухой, с холодным бесстрастным лицом, в фуражке с красным околышем, говорящим о его высоких чинах. Из-за угла тюрьмы торопливо выходят с полсотни английских солдат с винтовками в руках и выстраиваются под нашими окнами. Проходит несколько минут тяжелого ожидания. Слышно, как в коридоре одна за другой открываются двери камер, чьи-то голоса выкрикивают фамилии, и десятки ног стучат, спускаясь по лестницам. В окна тюрьмы видно, как на двор выводят заключённых. Среди них много знакомых. Спрашиваем: – Куда? Но они не знают. Насчитываю более семидесяти человек. В камеру входят Тенденция и Шестерка в сопровождении старшего и дежурного надзирателей. Развернув лист бумаги, Тенденция поспешно выкрикивает фамилии, велит вызванным забирать вещи и выходить на двор. Все, за исключением трёх, выходим на двор. Подстраиваемся к ранее вышедшим. Из тюрьмы, поспешно одеваясь на ходу и завязывая свои вещи, выходят заключенные из других камер. Появляется начальник тюрьмы. Начинается поверка. Налицо 133, по списку 134. Проверяют вторично. Одного нет. Помощники бегут обратно в тюрьму. Выбрав минуту, когда тюремная администрация отходит в сторону, вступаем в разговор с солдатами. Конвой, за исключением офицеров, не англичане, а финны, состоящие на английской службе. Куда нас ведут, им неизвестно. – Не на расстрел? – Может быть, но мы стрелять в вас не будем, – говорят финны. Но это мало нас успокаивает. – Мы сами рабочие, – продолжает финн, – есть среди нас и коммунисты. Против русских рабочих мы не пойдём. Говоря, он зорко оглядывается по сторонам: не заметило бы начальство. Но вот возвращаются из тюрьмы помощники. Вслед за ними выходит, поддерживаемый под руки товарищами, «беглец». Он болен и лежал в больничной камере. Вновь начинается утомительная процедура поверки. Считают, сбиваются. Пересчитывают, перекликают по фамилиям, снова считают. Все налицо. Тюремная администрация передает нас английским офицерам. Выстраиваемся по четыре в ряд. Конвой окружает нас кольцом. Раздаются громкие слова команды. Дружно звякают винтовки, десятки штыков, ощетинясь, блестят на солнце. Медленно, скрипя заржавленными петлями, раскрываются большие тюремные ворота. Англичанин с красным околышем, размахивая тростью, кричит что-то, пробегая мимо нас. Русская команда – шагом марш – и все мы, толкаясь, сбиваясь и торопливо подстраиваясь на ходу, двигаемся в ворота, выходим на пыльную, изрытую ямами Финляндскую улицу. Свернули на Соборную улицу, становится ясно: ведут на пристань для отправки из города, но куда? Прохожие останавливаются и с недоумением глядят нам вслед. На углу Троицкого проспекта, [9]наиболее оживленной улицы Архангельска, закрыто движение, пока проходит наш «кортеж». Скопились трамвайные вагоны, извозчики и масса публики. Из толпы сыплются грубые ругательства, плоские шутки и остроты. С особенной злобой «обкладывает» нас поп. Этот скромный «служитель Христа", сбросив маску смирения, сыплет отборною бранью. Его жирное лицо трясется от ярости, покрываясь красными пятнами. Соборная пристань. Нет никаких признаков, куда и на чем нас отправят. На рейде французский крейсер и пароход «Вайгач». Из амбара вытаскивают кипы одеял и связки солдатских котелков, предназначенных, по-видимому, для нас. Откуда-то появляется походная кухня. На набережной обычная толпа зевак. Встречаются родственники и знакомые увозимых. Из толпы кричат, а от нас отвечают. Всё сливается в общий хаос звуков, в которых трудно что-либо уловить. Нас выстраивают лицом к реке. Предупреждают: в сторону города не поворачиваться, в противном случае будут стрелять. Эта угроза производит как раз обратное действие. Дальнейшие угрозы и щелкание ружейными затворами бесполезны. Солдаты, по распоряжению офицера, пытаются очистить набережную, но тщетно, – чем больше противодействия, тем сильнее напирает на пристань толпа. Вдруг из толпы отделяется женщина с ребенком на руках. Другой ребенок, испуганно тараща глазенки на солдат, преграждающих дорогу штыками, судорожно вцепился руками в юбку матери. Мать плачет, рвётся вперёд, но её крепко держат подбежавшие солдаты и офицер. Отец – в наших рядах, – скрепя сердце, намеренно не допускающим возражения, но дрожащим от волнения голосом просит жену уйти домой. А она плачет и рвётся. Глядя на мать, заплакал и еще крепче вцепился в юбку ребёнок. Плачет и грудной. По откосу набережной с криком пробирается сквозь толпу другая женщина. Выбравшись, она быстро бежит по пустому пространству, которое отделяем нас от толпы. Офицер преграждает ей путь, и она, упав на камни пристани, бьется в истерике. Тяжёлые минуты... Без всякого предупреждения, без всякой угрозы многие из нас отвертываются к реке. Сил нет видеть эти тяжелые сцены. А что если нас продержат здесь час, два, если о нашей отправке узнает весь город; если соберутся здесь сотни женщин – наших жён, сестёр, матерей, – что тогда? «Скорей, скорей бы увезли! » – стучит в голове назойливая мысль. Томительно ползут минуты. Тяжело рыдают женщины, плачут испуганные дети. Смутно гудит толпа. Взволнованно вполголоса разговаривают заключенные. Проходят долгие, как вечность, мучительные полчаса. Медленно, осторожно подходит к пристани портовый буксир, ведя за собой железную баржу. – Для нас... На пристани всё дрогнуло, зашевелилось, загудело. Офицеры и солдаты повеселели. Забираем свои пожитки и подвигаемся ближе к пристани. – Заходи! – кричит конвой, и мы длинной вереницей переходим на баржу. Нехотя спускаемся по узкой лестнице в открытый люк. Оттуда пахнет сыростью застоявшейся воды. Низко. Стоять нельзя. Согнувшись, кой-как теснимся и рассаживаемся на полу. Люк захлопывают. Воздух в трюме быстро становится спёртым. Накалённая солнцем железная палуба пышет жаром. Сидим, тяжело дыша и обливаясь потом. Некоторых покидают силы, и они в изнеможении приваливаются на колени товарищей. Вдруг пароход останавливается. Нам приказывают выйти на палубу, но без вещей. Выходим. Мы у железнодорожной ветки Бакарицы. Ошвартовываются. Бросают сходни. Нас выгоняют на берег к груде колючей проволоки, приказывая грузить её на баржу... Работа продолжается полчаса. Успели и оборваться и поцарапаться. Грузим еще несколько ящиков продуктов. Снова загоняют в трюм, застучал пароходный винт, и мы плывём дальше. Баржа плывёт мимо города. Миновали французский крейсер, остался позади «Вайгач». Проходим мимо русского «Аскольда». На корме – английский военный флаг. Проплывают мимо деревянные стенки набережных, прерываемые зеленью лугов, а пароход бежит всё вперед и вперед, всё дальше и дальше от Архангельска, всё ближе и ближе к Белому морю. Только теперь для всех нас становится ясным, что везут нас на остров Мудьюг, о существовании которого мы совсем было забыли.
* * *
Мудьюг – небольшой остров в Двинском заливе Белого моря, в шестидесяти верстах от Архангельска. От материка отделяется так называемым Сухим морем – проливом, ширина которого в наиболее узком месте версты две. В двух-трех верстах от западного берега – фарватер, по которому идут все суда в Архангельск и оттуда. Большая часть острова покрыта лесами и болотами и только прибрежная полоса луговая. Селений нет. На южной оконечности несколько створных знаков и метеорологическая станция. Верстах в восьми на север – Мудьюжский маяк. Недалеко от него две батареи, защищающие подступы к Архангельску с моря. С южной оконечности на север идет узкоколейный железнодорожный путь, отклоняющийся к Сухому морю. Он проведен без всякой насыпи, по шпалам, набросанным на землю. Эта «времянка», построенная во время войны, предназначалась для перевозки грузов с пароходов в зимний период, когда Архангельский порт замерзает. Для этой же цели на острове выстроено несколько досчатых складов для грузов, барак для рабочих и большой двухэтажный дом для администрации. Вот те отрывочные сведения, которые мы узнали друг от друга, и которые нас интересуют, так как нет уже никаких сомнений, что нам придётся быть невольными обитателями острова Мудьюга. Между тем наша баржа плывёт по зеркальному сверкающему простору Белого моря. С северо-востока виднеется земля. Ближе и ближе. Можно уже различить башни маяка, дома и зелёную цепь леса. Это Мудьюг, мало известный до того времени широкому населению Архангельска остров. Через полгода он прогремел своей жуткой славой по всему Северному краю. Его название произносили вполголоса, при закрытых дверях. Нянька, бывало, шепотом пугает плачущего ребёнка: – Не плачь. Услышат белые, придут, увезут на Мудьюг. И ребенок испуганно замолкает. Представление о Мудьюге неразрывно связано с представлением о высшем страдании, о высшей человеческой жестокости и неизбежной мучительной смерти. Это пугало для архангелогородца было куда страшнее, чем «ад кромешный» для религиозного фанатика. Кто попал на Мудьюг, тот живой труп, тот уже не вернётся к жизни. Такова репутация Острова смерти. Насколько она справедлива, увидим. Пароход подходит к небольшой пристани на сваях. Шаланды причаливают. Нас выгоняют из трюма и заставляют выгружать на берег проволоку, провизию, одеяла, котелки и кухню. На берегу ожидают пеший и конный конвой французов-матросов и наше новое начальство. Комендант острова – француз, морской лейтенант. Маленький, вертлявый человечек с тревожно бегающими глазками, в которых не угасают недоверие и злоба. Его помощник, сержант, вполне соответствует своему патрону. Третий француз – военный врач. С большим револьвером у пояса и стэком в руке он лихо гарцует верхом на лошади по морскому берегу. И последний представитель администрации – переводчик, русский белогвардеец Абросимов. Разгрузив баржу, выходим со своими вещами на берег. Нас выстраивают и проверяют по списку. Офицеры и солдаты, сопровождавшие нас из губернской тюрьмы, всходят на пароход и отправляются обратно в Архангельск. Нам взваливают на плечи, кроме собственных вещей, тюки одеял и связки котелков, и, окруженные конвоем, мы идём, глубоко увязая в песке, по берегу моря. Некоторые, изнемогая под тяжестью поклажи, не выдерживают и падают под злобные ругательства конвоиров. Более сильные из нас, не ожидая, пока «благородный» французский приклад прогуляется по спинам упавших, снимают с них поклажу, взваливают на свои плечи. Пройдя версты полторы, которые показались нам по крайней мере за пять, подходим к большому досчатому сараю, огибаем его, сворачиваем в маленький лесок и останавливаемся у бревенчатого барака. Сбрасываем поклажу и осматриваемся. Окна барака наполовину опутаны колючей проволокой, но работа не закончена, и круги проволоки валяются на земле. Саженях в пятнадцати большой двухэтажный дом. Начинается утомительная процедура обыска. «Гостеприимно» открываются ворота, и мы входим в нашу новую тюрьму. Барак саженей десять длиною и около шести шириною. Весь застроен двойными нарами. Только по бокам, у окон, аршинный проход и посредине – другой, более широкий, крестообразный. В этом проходе три круглые печи. Сыро, грязно, темно. Солнце закатилось. Опустились сумерки. Мы голодны: с утра ни крошки во рту. Первое наше требование – пищи и воды. После долгих переговоров выдают по две галеты и вкатывают в барак грязную вонючую бочку из-под рыбы. Наливают в неё сырой болотной воды. С жадностью набрасываемся и пьём. До поздней ночи не умолкают разговоры о нашей дальнейшей судьбе. – Зачем нас пригнали сюда? Что нас ожидает? Почему передали французам? – главные вопросы, которые оживленно обсуждаются, и над разрешением которых мы тщетно ломаем головы. В бараке полумрак. Тёмная августовская ночь прильнула к окнам. Разговоры постепенно переходят в шопот и, наконец, совершенно замирают. Усталость берёт своё. Мы засыпаем мёртвым сном. Сквозь дрему смутно доносится со двора разговор французов-часовых.
* * *
При ярких лучах восходящего солнца барак выглядит не таким мрачным, как показался вечером. Мы проснулись и лежим на койках. Ожидаем, когда придут и ознакомят с новыми порядками. Слышатся спокойные, вполголоса разговоры. У дверей загремели засовы, и в бараке все стихло. Вошли сержант, переводчик и часовой. Переводчик держит в руках небольшой лист белой бумаги. – Вот здесь, – говорит он, – раскладка тех продуктов, которые вы будете получать. Передаёт лист одному из заключённых, и дверь барака закрывается. Поднимается гвалт. Вполне понятно нетерпеливое желание всех нас узнать, что представляет собой раскладка. Со всех концов несется: – Читай, читай... – Тсс, тсс, тише... Слушай. Наконец настает относительная тишина, и один из заключённых читает эту знаменательную раскладку, которая впоследствии стоила жизни сотням людей, уморенных голодом. – Читай ещё раз, – кричим мы, не веря своим ушам. – Довольно неуместных шуток. Обступают, заглядывают. Белый листок запорхал по рукам. Сомнений нет никаких. Нас сажают на полфунта сухарей, 40 золотников консервированного мяса, вернее студня, и полтора-два десятка рисовых зёрен. Таким образом, нас обрекают на медленное истощение и мучительную голодною смерть. Барак гудит, как встревоженный улей, никто не обращает внимания, что вновь открылась дверь, и в барак снова вошли сержант и переводчик. – Тише, внимание! – кричит сержант. – Тсс... тсс... – несется со всех сторон. – Вот правила, которым вы должны подчиняться. Передает лист бумаги и уходит. – Читай, читай... – загалдели во всех углах. И, как только начинают читать, в бараке наступает мёртвая тишина. На лицах недоумение. Молча поглядываем друг на друга. Что такое? «Правила для военнопленных первого концентрационного лагеря на острове Мудьюге». Крики возмущения... – Как так! Какие мы военнопленные? На каком основании? – Тише... Читай дальше... К сожалению, я не помню всех тех мудрых правил, которые были нам тогда преподнесены, поэтому приведу лишь наиболее врезавшиеся мне в память. «За покушение на жизнь лиц из администрации и гарнизона... » Затем следовала жирная черта, и резко выделялись два слова, выведенные крупным шрифтом: – СМЕРТНАЯ КАЗНЬ. «За побег или попытку к побегу», – гласили следующие пункты правил, – и опять жирная черта тянулась к тем же простым словам, которые молотом били по сознанию: – СМЕРТНАЯ КАЗНЬ. «Воспрещается» – после двоеточия длинное перечисление всего того, что нам воспрещалось. А воспрещается нам многое. Я не помню всего. Помню лишь, что наказания за неисполнение были в худшем случае – смертная казнь и в лучшем – заключение во «французской пловучеи тюрьме». К числу «запретных плодов» было отнесено и пение «бунтовских» песен. Нас интересовал вопрос, какие песни считаются администрацией «бунтовскими», и за разрешением его мы впоследствии обратились к коменданту острова. Нам ответили: – Все революционные песни. По прочтении правил в бараке поднимается невообразимый шум, гвалт, крики возмущения. Не можем понять – почему, на каком основании нас объявили военнопленными, когда мы только подследственные заключенные. В тот же день нам заявляют, что будут установлены для нас принудительные работы. Имеющиеся среди нас офицеры не только освобождаются от работы, но даже назначаются для присмотра за исправным исполнением их другими, рядовыми заключенными.
* * *
Несколько слов о составе нашей партии «военнопленных». Из 134 человек – 12 бывшие офицеры. Некоторые из них состояли при советской власти комиссарами различных учреждений, другие после демобилизации старой армии служили по вольному найму в советских учреждениях, и только прапорщик Ларионов, о котором скажем дальше, был офицером Красной армии. Из других офицеров нам придётся встретиться с Виноградовым, моряком Добровольного флота, работавшим по национализации торгового флота, что и послужило причиной его ареста. Из 120 рядовых около половины, если не больше, была молодежь в возрасте 19–20 лет, служившая непродолжительное время в рядах Красной армии. Человек 25 были матросы Красного флота, уже вполне положительная и организованная среда. Остальные же представляли собой разнообразную штатскую массу. Тут были члены исполнительных комитетов, советов, советских организаций, профсоюзов, комиссары городские, уездные и другие.
* * *
В первый же день, после полудня, нас выгнали на работу. Одни вырубали лес вокруг барака, другие засыпали маленькое болото перед ним, нося песок с холмов и выравнивая, таким образом, место для будущего лагеря. Наш десяток попал на установку столбов для проволочного заграждения. В каждой партии был для присмотра офицер из заключенных. Вечером, после работ и поверки, мы собрались обсудить положение, в котором оказались. Это было самое своеобразное из общих собраний, которое мне приходилось когда-либо видеть. Наступала ночь. Топились печи, бросая яркие полосы света, по стенам и по потолку прыгали причудливые тени. Другого освещения не было. Все лежали на нарах по своим местам, и никого не было видно. Только по голосу можно было узнать, кто это и где он. Председателем собрания был избран тов. Левачев – председатель союза рабочих лесопильных заводов, который впоследствии вынес на себе все зверства, белого террора и через год заключения был расстрелян. На обсуждение поставили вопрос об организации. Особенно ярко уяснил положение, в котором мы находились, тов. Диатолович – секретарь Архангельского губернского совета профессиональных союзов. Он говорил, что та раскладка продуктов, которую мы имеем, установлена для того, чтобы через минимум пищи и максимум работы довести нас до полного истощения и голодной смерти; что этими дикими мерами заменяют массовые расстрелы, вызывающие всегда брожение в народе и войсках; что интервенты не остановятся ни перед какими мерами в проведении этой политики; что рассчитывать на человечное отношение со стороны правых эсеров, входящих в состав так называемого правительства Северной области, мы также не можем, и что только, не закрывая глаз на настоящее положение вещей, путем организованной взаимной поддержки мы можем бороться с теми тяжёлыми условиями, в которых оказались. Многим тогда казалось, что Диатолович слишком сгущает краски, но он тысячу раз был прав, и впоследствии большая часть из нашей партии, за исключением тридцати-сорока счастливцев, пала жертвами белого террора, будучи частью расстреляна, частью уморена голодной смертью. Сам же Диатолович сделался одной из первых жертв тифа – следствия голодного режима. На первом собрании была признана необходимость организации, и были избраны в коллектив три лица – Левачев, Диатолович и Виноградов. Наш коллектив просуществовал недолго. На следующий же день вновь было созвано общее собрание, на котором член коллектива Виноградов заявил, что администрация не признает наших выборов, и что ему предложено быть посредником для сношений между администрацией лагеря и заключенными. Виноградов спрашивал, как ему поступить с этим предложением, но мы окончательно потеряли уже общий язык, не могли протестовать, не в силах были дать дружный отпор французской администрации, и большинство согласилось утвердить это назначение. Голод дал себя знать с первых же дней заключения. По утрам, когда раздавались галеты, в тех десятках, где была молодежь, во время дележки подымался невероятный шум. Голодные, озлобленные люди с каким-то особенным безумием, с жадным блеском глаз, ползали по грязному, сырому, заплёванному полу, собирая случайно упавшие ничтожные крошки сухарей. И эти жуткие сцены стали повторяться каждый день. Помню, как в первые дни, срывая возвышенность для засыпки болота, откопали бочку гнилой воблы, зарытой еще во время пребывания на острове гарнизона Красной армии. Эта сгнившая рыба страшно воняла, но голод не тётка, и заключенные тайком от французов, вырывая друг у друга, хватали её и прятали в карманы, в шапки, под рубашки. Вечером после работы стали варить рыбу в бараке. Когда вода в котелках стала нагреваться, эта гниль расползалась, распространяя такое страшное зловоние, что невозможно было дышать, и приходилось открывать двери, чтобы впустить струю свежего воздуха. Но ещё более омерзительные сцены разыгрывались под окнами дома, где жили французы. Там выливались помои, и проходившие мимо заключенные бросались под окна и, ползая на четвереньках в помойной яме, хватали всё, что могли найти мало-мальски съедобного: кости, куски грязного сала, кожуру картофеля. Интервенты, проживавшие в доме, выбирали момент и выливали на несчастных ведра помоев. Но забывавшие всё, кроме голода, люди старались и в этих, вылитых на их головы помоях найти для себя отбросы пищи, а сверху звучал сытый, пьяный смех. Царь-голод – равнодушный, страшный и беспощадный – с первых же дней властно вступил в свои права.
* * *
Часть заключенных работала в лесу, вырубая деревья на столбы для проволочных заграждений. Во время работ успевали собирать и прятать в карманы и под рубашку грибы, которые вечером варили и без соли ели. Вскоре из
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|