ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 7 страница
– Да страсть-то какая: гроза! – Что ж, гроза: помилуйте, это только старым бабам… – Покорно благодарю: а я-то кто же? – вдруг сказала бабушка. Тушин переконфузился. – Извините, я не нарочно: с языка сорвалось! Я про простых баб… – Ну, Бог вас простит! – смеясь, сказала бабушка. – Вам – ничего, я знаю. Вон вас каким Господь создал – да Вера-то: как на нее нет страха! Ты что у меня за богатырь такой! – С Иваном Ивановичем как-то не страшно, бабушка. – Иван Иваныч медведей бьет, и ты бы пошла? – Пошла бы, бабушка, посмотреть. Возьмите меня когда-нибудь, Иван Иваныч… Это очень интересно… – Я с удовольствием… Вера Васильевна: вот зимой, как соберусь – прикажите только… Это заманчиво. – Видите, какая! – сказала Татьяна Марковна. – А до бабушки тебе дела нет?.. – Я пошутила, бабушка. – Ты готова, я знаю! И как это тебе не совестно было беспокоить Ивана Ивановича? Такую даль – провожать тебя! – Это уж не они, а я виноват, – сказал Тушин, – я только лишь узнал от Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так и стал просить сделать мне это счастье… Он скромно, с примесью почти благоговения, взглянул на Веру. – Хорошо счастье – в этакую грозу… – Ничего, светлее ехать… И Вера Васильевна не боялись. – А что Анна Ивановна, здорова ли? – Слава Богу, кланяется вам – прислала вам от своих плодов: персиков из оранжереи, ягод, грибов – там в шарабане… – На что это? Своих много! Вот за персики большое спасибо – у нас нет, – сказала бабушка. – А я ей какого чаю приготовила! Борюшка привез – я уделила и ей. – Покорно благодарю! – И как это в этакую темнять по Заиконоспасской горе на ваших лошадях взбираться! Как вас Бог помиловал! – опять заговорила Татьяна Марковна. – Испугались бы грозы, понесли – Боже сохрани!
– Мои лошади – как собаки – слушаются меня… Повез ли бы я Веру Васильевну, если б предвидел опасность? – Вы надежный друг, – сказала она, – зато как я и полагаюсь на вас и даже на ваших лошадей!.. В это время вошел Райский в изящном неглиже, совсем оправившийся от прогулки. Он видел взгляд Веры, обращенный к Тушину, и слышал ее последние слова. «Полагаюсь на вас и на лошадей! – повторил он про себя, – вот как: рядом! » – Покорно вас благодарю, Вера Васильевна, – отвечал Тушин. – Не забудьте же, что сказали теперь. Если понадобится что-нибудь, когда… – Когда опять загремит вот этакий гром… – сказала бабушка. – Всякий! – прибавил он. – Да, бывают и не этакие грозы в жизни!.. – с старческим вздохом заметила Татьяна Марковна. – Какие бы ни были, – сказал Тушин, – когда у вас загремит гроза, Вера Васильевна, – спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит… как в сказках сказывают. – Хорошо, буду помнить! – смеясь, отвечала Вера. – И когда меня, как в сказке, будет уносить какой-нибудь колдун – я сейчас за вами!
XIV
Райский видел этот постоянный взгляд глубокого умиления и почтительной сдержанности, слушал эти тихие, с примесью невольно прорывавшейся нежности, речи Тушина, обращаемые к Вере. И не одному только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или заботливому вниманию бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя было не заметить, что и лицо, и фигура, и движения «лесничего» были исполнены глубокой симпатии к Вере, сдерживаемой каким-то трогательным уважением. Этот атлет по росту и силе, по-видимому, не ведающий никаких страхов и опасностей здоровяк, робел перед красивой, слабой девочкой, жался от ее взглядов в угол, взвешивал свои слова при ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет ли в нем какого-нибудь желания, боялся не сказать бы чего-нибудь неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим.
«И это, должно быть, тоже раб! » – подумал Райский и следил за ней, что она. Он думал, что она тоже выкажет смущение, не сумеет укрыть от многих глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил наверное, что лесничий – герой ее романа и той тайны, которую Вера укрывала. «И кому, как не ему, писать на синей бумаге! » – думал он. Ему любопытно было наблюдать, как она скажется: трепетом, мерцанием взгляда или окаменелым безмолвием. А ничего этого не было. Вера явилась тут еще в новом свете. В каждом ее взгляде и слове, обращенном к Тушину, Райский заметил прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не заметил у ней в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфинькой. Бабушки она как будто остерегалась, Марфинькой немного пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним, подавала руку – видно было, что они друзья. В ней открыто высказывалась та дружба, на которую намекала она и ему, Райскому, и которой он добивался и не успел добиться. Чем же добился ее этот лесничий? Что их связывает друг с другом? Как они сошлись? Сознательно ли, то есть отыскав и полюбив один в другом известную сумму приятных каждому свойств, или просто угадали взаимно характеры и бессознательно, без всякого анализа, привязались один к другому? Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому новому характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце Веры. Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой – рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведывал, над всем наблюдал сам Тушин. В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок к дальнему соседу и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет всё в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни духу.
Там он опять рубит и сплавляет лес, или с двумя егерями разрезывает его вдоль и поперек, не то объезжает тройки купленных на ярмарке новых лошадей, или залезет зимой в трущобу леса и выжидает медведя, колотит волков. Не раз от этих потех Тушин недели по три лежал с завязанной рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда исцарапанным медвежьей лапой лбом. Но ему нравилась эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В свободное время он любил читать французские романы: это был единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем обыкновенной, жизни многих обитателей наших отдаленных углов. Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника и даже приезжал всякий раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит у попадьи. Это сама Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали у него в усадьбе, прозванной «Дымок», потому что издали, с горы, в чаще леса, она только и подавала знак своего существования выходившим из труб дымом. Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной – и к ней ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива. Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям. О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с неразбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.
В нем всё открыто, всё сразу видно для наблюдателя, всё слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя. У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни. Это ум – не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности, большею частию, бывают невидимыми вождями, или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба. В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны – монотонное доверие, открытое, теплое обращение. И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд – ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», – со стороны Тушина: и больше ничего! Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге? – Что это за лесничий? – спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, – и что он тебе? – Друг, – отвечала Вера. – Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле – друг? – В лучшем и тесном смысле. – Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать? – Когда? – А до твоего отъезда! – Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала? – Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге? – Да, да помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге… – Ни я сам, может быть? Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой. – Весело же, должно быть, тебе там… – Да, мне там было хорошо, – сказала она, глядя в сторону рассеянно, – никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно…
– И притом друг был подле? Она опять кивнула утвердительно головой. – Да, он, этот лесничий? – скороговоркой спросил Райский и поглядел на Веру. Она не слушала его. За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения, которым, по-видимому, не хотела делиться ни с кем. Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре, была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это. «Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного “друга”? – терялся он в догадках. – Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна? » – Ты счастлива, Вера? – сказал он. – Чем? – спросила она. – Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз. – В самом деле? – с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на Райского и всё задумчиво молчала. Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал: она отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его – и всё не выходя из задумчивости. И этот так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она дала его машинально. – Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. – сказал он. – А что? – вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности. – Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: – не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент… – Ах, как еще далеко до него! – прошептала она про себя. – Нет, ничего особенного не случилось! – прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной и смотрела на него ласково, дружески. – Так ты очень любишь этого… – Лесничего? да, очень! – сказала она, – таких людей немного: он из лучших, даже лучший здесь. Опять ревность укусила Райского. – То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб – и красота – красота! – Гадко, Борис Павлович! – Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека? – Какого любимого человека? – Ведь он – герой тайны и синего письма! Скажи – ты обещала… – Обещала? Ах, да – да, вы всё о том… Да, он: так что же? – Ничего! – сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. – Сила-то, мышцы-то, рост!.. – говорил он. – А вы сказали, что страсть всё оправдывает!.. – Я и ничего! – с судорогой в плечах произнес Райский, – видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж? – Может быть. – У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч… – Гадко, Борис Павлович! – Ну, теперь я могу и уехать. Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку. – Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! – сказал он, не замечая улыбки Веры. – Что ж, я очень рад! – злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. – Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!.. – Человек с ног до головы, – повторила Вера, – а не герой романа! – Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт – оба люди… но между ними… – Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович – человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое – и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже сама жизнь! – Вот как! Особенно в грозу, и с его лошадьми! – насмешливо добавил Райский. – И весело с ним? – Да, и весело: у него много природного ума, и юмор есть – только он не блестит, не сорит этим везде… – Словом, молодец-мужчина! Ну что же, поздравляю, Вера – и затем прощай! – Куда вы? – Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой. – Почему же? – Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен – я не дерево… Она положила свою руку – ему на руку и, как кошечка, лукаво, с дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза. – А если я не хочу, чтоб вы уезжали? – Ты? – Да, я. – Зачем? Он жадным взглядом ждал объяснения. – Угадайте! – Что же ты хочешь: чтоб я на свадьбе твоей был? Она всё глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей. – Хочу, – сказала она. – А когда это будет? – сухо спросил он. Она молчала. – Вера? Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против обыкновения, почти хохочет. «Не он, не он, не лесничий – ее герой! Тайна осталась в синем письме! » – заключил он. У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил, посыпалась соль, послышался смех… – Велите же Егору убрать чемодан, – сказала она. – Зачем ты остановила меня, Вера? – спросил он. – Скажи правду. Помни, что я покоряюсь всему… – Всему? – Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне – только не гони с глаз – я всё принимаю… – Всё? – Всё! – подтвердил он в слепом увлечении. – Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после, если я приму… – Клянусь тебе, Вера, – начал он, вскочив, – нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до капли, если оно может хоть одну минуту… – Довольно. Я принимаю – и вы теперь… – Твой раб? Да, скажи, скажи… – Хорошо, – сказала она, поглядев на него «русалочным» взглядом. – Так мне остаться?.. – Оставайтесь… – Что за перемена! – говорил он, ликуя, – зачем вдруг ты захотела этого? – Зачем?.. Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного ему значения. – Затем… чтобы… вам завтра не совестно было самим велеть убрать чемодан на чердак, – скороговоркой добавила она. – Ведь вы бы не уехали! – Нет, уехал бы. Она отрицательно покачала головой. – Даю тебе слово… – Не уехали бы. – Отчего так? – Оттого, что я не хочу. – Ты, ты, ты – Вера! Хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я? – Нет. – Повтори еще. – Я не хочу, чтоб вы уехали – и вы останетесь… – Зачем? – страстным шепотом спросил он. – Хочу! – повелительным шепотом подтвердила она. – Вера – молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне – я всему поверю, всему – и тогда… – Что тогда? – Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко. – Нужды нет, я не боюсь. – Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя – блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера! Он поцеловал у ней руку. – Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! – с улыбкой сказала она. – С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: – что бы ни было за этим, я всё принимаю, всё вынесу – но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться… – Останьтесь, повелеваю! – подтвердила она с ласковой иронией. Счастье, как думал он, вдруг упало на него! «Правду бабушка говорит, – радовался он про себя, – когда меньше всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился – и вот! О благодетельная судьба! » Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом. – Назад, назад неси, – сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения. – Это она – страсть, страсть! – шептал он, рыдая. Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего. Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет. Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе: он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не постоянно. Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд. – Что это с Верой? – спросила бабушка, – кажется, выздоровела! – Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала… – Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая… – Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель… – Правда, она никогда такой не была – а что? – Она в экстазе: разве не видите? – В экстазе! – со страхом повторила Татьяна Марковна. – Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда – экстаз в девушке! Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? Что же делать? – Поглядим, что дальше будет! Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся. – Тебе всё смешно! – сказала она, – послушай, – строго прибавила потом, – ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповной или с Ульяной Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с ней не смей! Тебе комедия, а мне трагедия!
XV
Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет». Татьяна Марковна печально поникала головой и не знала, чем и как вызвать Веру на откровенность. Сознавши, что это почти невозможно, она ломала голову, как бы, хоть стороной, узнать и отвратить беду. «Влюблена! в экстазе! » Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай Бог, чтоб в Ивана Ивановича! Она умерла бы покойно, если б Вера вышла за него замуж. Но бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за «баловство». – Обожает ее, – говорила она, – а это всегда нравится. Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет – с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом. Офицеры, советники – давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними почти никогда не говорит. – Не в попа же влюбилась! Ах ты Боже мой, какое горе! – заключила она. Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова. – Вот так в глазах исчезла, как дух! – пересказывала она Райскому, – хотела было за ней, да куда с старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты. Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню? – Вон они там у часовни, сию минуту видел, – сказал Яков. – Что она там делает? – Молятся Богу. Райский пошел к часовне. – Молиться начала! – в раздумье шептал он. Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты. Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд – всё было молитва. Райский боялся дохнуть. «О чем молится?.. – думал он в страхе. – Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?.. » Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского. – Что вы здесь делаете? – спросила она строго. – Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, я пришел… Бабушка… – Кстати о бабушке, – перебила она, – я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною: не знаете ли, что этому за причина? Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг. – Я думаю, она всегда… – начал он. – Нет, не всегда. Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», – полунасмешливо продолжала она, – без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?.. – Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил… – Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей? Он молчал и даже начал поглядывать к лесу. – Мне нужно это знать – и потому говорите! – настаивала она. – Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете «нет»… – Зачем столько слов? Прикажи – и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела… – Ну? – Ну я и сказал только… «не влюблена ли, мол, она?.. » Это уж давно. – Что же бабушка? – Испугалась! – Чего? – Экстаза больше всего. – А вы и об экстазе сказали? – Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому… – А вы испугали ее! – Нет – я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова «экстаз». – Послушайте, – сказала она серьезно, – покой бабушки мне дорог: дороже, нежели, может быть, она думает… – Нет, – живо перебил Райский, – бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила. – Слава Богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, всё, всё. Вам это не трудно сделать – и вы сделаете, если… любите меня. – Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером… – Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтобы глаза ее смотрели на меня, как прежде… Слышите? – Хорошо, я пойду… – говорил Райский, не двигаясь с места. – Бегите, сию минуту! – А ты… домой? Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел. – Еще одно слово, – остановила она, – никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите? – Слушаю, сестрица, – сказал он и засмеялся. – Честное слово? Он замялся. – А если она станет… – возразил было он. – Вы только молчите – честное слово? – Хорошо. – Merci, и бегите теперь к ней. – Хорошо, бегу… – сказал он и еле-еле шел, оглядываясь. Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он. А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было. – Да, правду бабушка говорит: как «дух» пропала! – шепнул он. В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел. – Это кто забавляется? – спрашивал себя Райский, идучи к дому. Вера явилась своевременно к обеду, и как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, – никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда. Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский исполнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость. Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая в свою очередь подозрительно на каждого. Но через день, через два прошло и это, и когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам. «Что она делает? – вертелось у бабушки в голове, – читать не читает – у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть». Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность: «Тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна – и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют…» – шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|