ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 10 страница
Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб «не возбуждать там вопроса». Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему, Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом». Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой «долг». Он хмурился и спешил вон. Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену. – Поговори хоть ты, – жаловалась она, – отложи свои книги, займись мною! Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна. – Зайди, Борис Павлович: ты совсем меня забыл, – сказал он, – вон и жена жалуется… – А она на что жалуется? – спросил Райский, входя в комнату. – Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор: он не горд совсем – ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт: у него свои идеалы – до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович: зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии. Райский, отворотясь от него, смотрел в окно. – Или еще лучше: приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер: поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит…
Райский стал глядеть в другое окно. – Сам я не умею, – продолжал Леонтий, – известно, муж – она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь – все ее заботы, жизнь – всё мое… Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему! » – подумал он. – Полно – так ли, Леонтий? – сказал он. – А как же? – «Вся любовь», говоришь ты? – Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! – добродушно смеясь, заключил Козлов. – Эти женщины, право, одни и те же во все времена, – продолжал он. – Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев – всегда хвост целый… Мне – Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна – и я иногда, признаюсь, – шепотом прибавил он, – изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли… – Напрасно! – сказал Райский. – Некогда: вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома – Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, – а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый – ей и не скучно! – Прощай, Леонтий, – сказал Райский. – Напрасно ты пускаешь этого Шарля!.. – А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать? – А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!.. – К моей Улиньке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. – с юмором заметил Козлов. – Приходи же – я ей скажу… – Нет, не говори, да не пускай и Шарля! – сказал Райский, уходя проворно вон.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему – своими пресными нежностями, то бабушке – непрошенными советами насчет свадебных приготовлений, и особенно – размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского. Он раза два еще писал ее портрет и всё не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди. – Желтая далия мне будет к лицу – я брюнетка! – советовала она. – Хорошо, после, после! – отделывался он. Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди, – всё это надоедало Райскому и Вере, – и оба искали, он – ее, а она – уединения, и были только счастливы, он – с нею, а она – одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
XX
«Вот страсти хотел, – размышлял Райский, – напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам неспособен испытывать страсть! » Между тем Вера не шла у него с ума. – Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… – шептал он. Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты. Он подошел к окну. – Вера, можно прийти к тебе? – спросил он. – Можно, только ненадолго. – Вот уж и ненадолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно – и прогнала бы, – сказал он, войдя и садясь напротив. – Отчего же ненадолго? – Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали и Иван Иванович, и Николай Иванович… – Это священник? – Да: он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять. – Вот и я бы пришел. Она молчала. – Или не надо? – Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит всё время.
– Ну, не приду! – сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать. – Что это, не письма ли? – Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет. Она написала несколько слов и запечатала. – Послушайте, брат – закричите кого-нибудь в окно. Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки. – А другую записку? – спросил Райский. – Еще успею. – А! Значит, секрет! – Может быть! – Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня? – Если будут, так будут всегда. – Если б ты знала меня короче – ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть… – Зачем? – Так нужно – я люблю тебя. – А мне не нужно… – Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен. – Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас. – И даже позволила любить себя… – Я пробовала запретить – что же вышло? – И ты решилась махнуть рукой? – Да, оставить вам на волю: думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…» – Какая, однако, ты хитрая! – сказал он, глядя на нее лукаво. – А зачем остановила меня, когда я хотел уехать? – Не уехали бы: история с чемоданом мне всё рассказала. – Так ты думаешь, страсть прошла? – Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист: влюбляетесь во всякую красоту… – Пожалуй, в красоту более или менее, но – ты красота красот, всяческая красота! Ты – бездна, в которую меня влечет невольно: голова кружится, сердце замирает – хочется счастья – пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние… – Это вы уже всё говорили – и это нехорошо. – Отчего нехорошо? – Нехорошо! – Да почему? – Потому что… преувеличенно… следовательно – ложь.
– А если правда, если я искренен? – Еще хуже. – Почему? – Потому что безнравственно. – Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка! – Да, на этот раз я на ее стороне. – Безнравственно! – Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок… – Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен: он гуманный, тонкий артист, тип, chef-d’& #339; uvre между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня: и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины… – Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее? – Нет, не знаю. – Ах, вы всё еще надеетесь! – сказала она с удивлением. – Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-нибудь… – Хорошо, брат: положим, что я могла бы разделить вашу страсть – тогда что? – Как что? Обоюдное счастье! – Вы уверены, что могли бы дать его мне? – Я – о Боже, Боже! – с пылающими глазами начал он, – да я всю жизнь отдал бы – мы поехали бы в Италию – ты была бы моей женой… Она поглядела на него несколько времени. – Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? – спросила она. – Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда… – Скажите еще: сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече? – Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренно… Она глядела на него, а он на нее. – Кто тебя развил так, Вера? – спросил он. – Довольно, – перебила она. – Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть, больше, словом, до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом – как себе хочу! Сознайтесь, что так? – Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей? – Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас – вот и всё. – Что ж ты узнала и от кого?
– От вас самих. – От меня? Когда? – Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически… – Беловодова! Это – статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион… – А Наташа? – Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе? – Забыли! – Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть. – А о Марфиньке что говорили? Чуть не влюбились! – Это всё так, легкие впечатления: на один, на два дня… Всё равно, как бы я любовался картиной… Разве это преступление – почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?.. – А самое сильное впечатление на полгода? Так? – Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть – на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи… – Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой… – Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты всё уклоняешься от ответа! – Да вы сами. Я всё из ваших разговоров почерпаю. – Ты прелесть, Вера: ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся – поэзия, грация, тончайшее произведение природы! Ты и идея красоты, и воплощение идеи – и не умирать от любви к тебе! Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает… Она сделала движение. – Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, – кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. – Может быть – и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать… – И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! – говорил он. – Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой… – С кем, скажи! Где они, эти женщины? …. – А те, кто отдает взаймы сердце на месяц, на полгода, на год – а не со мной! – прибавила она. – И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет? Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку. – Не позвать ли Марину? – спросил он. – Нет, не надо. Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла. Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака. Он прошел берегом с полверсты и наконец набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами. – Куда везти? – спросили они. – Всё равно, причаливайте, где хотите. – Вон там можно выйти, – указывал один. – Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили… – Какой барин? – Кто их знает! С горы какие-то! Райский вышел из лодки и стал смотреть. «Не Вера ли? » – думал он. Если она – он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть. Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну. Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль. Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк. Райский окликнул его. – А, здравствуйте, – сказал Волохов, – от кого вы тут прячетесь? – Я не прячусь… иначе бы не остановил вас. – Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите… – Вы почем знаете, что она здесь? – Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, – с насмешкой досказал он. – Подите, подите туда. – Я не хочу, я не туда шел. – Не стыдитесь меня, я всё вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали – да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там… – Какой вздор! я просто гулял… – Давайте триста рублей! Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна с распущенными, мокрыми волосами. Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им: – Charm& #233; de vous voir toue les deux! 1 честь имею рекомендоваться! M-r Шарль вышел из-за кустов. – M-r Райский! M-r Шарль! – представлял насмешливо их Марк друг другу. – Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: всё свои лица, не бойтесь! – Никто не боится! – сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского. – И оба мокрые! – прибавил Волохов. – Самый неприятный мужчина в целом свете! – с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка. – Ну, прощайте, я пойду, – сказал Марк. – А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно… купаться – он не увидит. Вон бы тут под деревом из Гомера декламировал! – заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел. – Il faut que je donne une bonne le& #231; on & #224; ce mauvais dr& #244; le! 1 – хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида. Потом все воротились домой. – Ну вот, я тебе очень благодарен, – говорил Козлов Райскому, – что ты прогулялся с женой… – На этот раз благодари вот m-r Шарля! – сказал Райский. – Merci, merci, m-r Charles! – Bien, tr& #232; s bien, cher coll& #232; gue! 2 – отвечал Шарль, трепля его по плечу.
XXI
Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфинькой, не подразнил бабушку и ушел к себе. И на другой день он сошел такой же мрачный и недовольный. Погода была еще мрачнее. Шел мелкий, непрерывный дождь. Небо покрыто было не тучами, а каким-то паром. На окрестности лежал туман. Вера была тоже не весела. Она закутана была в большой платок, и на вопрос бабушки, что с ней, отвечала, что у ней был ночью озноб. Посыпались расспросы, упреки, что не разбудила, предложения – напиться липового цвета и поставить горчишники. Вера решительно отказалась, сказав, что чувствует себя теперь совсем здоровою. Все трое сидели молча, зевали или перекидывались изредка вопросом и ответом. – Вы были тоже на острове? – спросила Вера Райского. – Да, – ты почем знаешь? – Я слышала, как Егор жаловался кому-то на дворе, что платье всё в глине да в тине у вас – насилу отчистил: «Должно быть, на острове был», – говорил он. – Ты всё слышишь! – заметил он. – Я был не один: Марк был, еще жена Козлова… – Вот нашел с кем гулять! У ней есть провожатый, – сказала бабушка, – m-r Шарль. – И он был. Опять замолчали и уже собирались разойтись, как вдруг явилась Марфинька. – Ах, бабушка, как я испугалась: страшный сон видела! – сказала она, еще не поздоровавшись. – Как бы не забыть! – Какой такой, расскажи? Что это ты бледна сегодня? – Рассказывай скорей! – говорил Райский. – Давайте сны рассказывать, кто какой видел. И я вспомнил свой сон: странный такой! Начинай, Марфинька! Сегодня скука, слякоть – хоть сказки давайте сказывать! – Сейчас, сейчас, погодите: через пять минут приедет Николай Андреич, я при нем расскажу. – Уж и через пять минут! – сказала бабушка, – почем ты знаешь? Дожидайся! Он еще спит! – Нет, приедет – я ему велела! – кокетливо возразила Марфинька. – Нынче крестят девочку в деревне, у Фомы: я обещала прийти, а он меня проводит… – Так ты для деревенских крестин новое барежевое платье надела, да еще в этакий дождь! Кто тебя пустит? скинь, сударыня! – Скину, бабушка, я надела только примерить. – Ведь уж примеривали! – Оставьте ее, бабушка, она жениху хочет показаться в новом платье. Марфинька покраснела. – Вот вы какие: я совсем не для того! – с досадой сказала она, что угадали, – пойду, сейчас скину… Райский удержал ее за руку; она вырвалась и только отворила дверь, как навстречу ей явился Викентьев и распростер руки, чтоб не пустить ее. – Идите скорей – зачем опоздали? – говорила она, краснея от радости и отбиваясь, когда он хотел непременно поцеловать у ней руку. – Что это у вас за гадкая привычка целовать в ладонь? – заметила она, отнимая у него руку, – всю руку изломаете! – Ладонь такая тепленькая у вас, душистая, позвольте… – Подите прочь: вы еще с бабушкой не поздоровались! Он поцеловал у бабушки руку, потом комически раскланялся с Райским и с Верой. – Рассказывайте, что видели во сне, – сказал ему Райский, – скорее, скорее! – Нет, я прежде расскажу! – перебила Марфинька. – Ах, нет, позвольте, я видел отличный сон, – торопился сказать Викентьев, – будто я… – Нет, дайте мне рассказать, – говорила Марфинька. – Позвольте, Марфа Васильевна, а то забуду, – силился он переговорить ее, – ей-богу, я было и забыл совсем: будто я иду… Она зажала ему рот рукой. – По порядку, по порядку! – командовал Райский, – слово за Марфинькой: Марфа Васильевна, извольте! – Я, будто, бабушка… Послушай, Верочка, какой сон! Слушайте, говорят вам, Николай Андреич, что вы не посидите!.. На дворе будто ночь лунная, светлая, так пахнет цветами, птицы поют… – Ночью? – сказал Викентьев. – Соловьи всё ночью поют! – заметила бабушка, взглянув на них обоих. Марфинька покраснела. – Вот теперь сбили с толку – я и не стану рассказывать! – Нет, нет, говори, говорите! – сказали все, кроме Веры. – Ну, вот птицы… – Птицы не поют ночью… – Опять вы, Николай Андреич! не стану – вам говорят! А вот он ночью, бабушка, – живо заговорила она, указывая на Викентьева, – храпит… – Ты почем знаешь? – Марина сказывала – она от Семена слышала… – Это от золотухи: надо пить аверину траву, – заметила Татьяна Марковна. – Я боюсь, кто храпит. Если б знала прежде, так бы… Она вдруг замолчала. – Что ж ты остановилась? – спросил Райский, – можно свадьбу расстроить. В самом деле, если он тебе будет мешать спать по ночам… Марфинька покраснела, как вишня, и бросилась вон. – Полно тебе, Борюшка! видишь, она договорилась до чего, да и сама не рада! Викентьев догнал Марфиньку и привел назад. – Я буду на ночь нос ватой затыкать, Марфа Васильевна, – сказал он. Марфиньку усадили и заставили рассказывать сон. – Вот будто я тихонько вошла в графский дом, – начала она, – прямо в галерею, где там статуи стоят. Вошла я и притаилась, и смотрю, как месяц освещал их все, а я стою в темном углу: меня не видать, а я их всех вижу. Только я стою, не дышу, всё смотрю на них. Все переглядела – и Геркулеса с палицей, и Диану, и потом Венеру, и еще эту с совой, Минерву… И старика, которого змеи сжимают… как бишь его зовут… Только вдруг!.. (Марфинька сделала испуганное лицо и оглядывалась по сторонам) – и теперь даже страшно – так живо представилось… – Ну, что вдруг? – спросила бабушка. – Страшно, бабушка. Вдруг будто статуи начали шевелиться. Сначала одна тихо-тихо повернула голову и посмотрела на другую, а та тоже тихо разогнула и не спеша протянула к ней руку: это Диана с Минервой. Потом медленно приподнялась Венера – и не шагая… какой ужас!.. подвинулась, как мертвец, плавно к Марсу, в каске… Потом змеи, как живые, поползли около старика: он перегнул голову назад, у него лицо стали дергать судороги, как у живого, я думала, сейчас закричит! И другие все плавно стали двигаться друг к другу, некоторые подошли к окну и смотрели на месяц… Глаза у всех каменные, зрачков нет… Ух! Она вздрогнула. – Да это поэтический сон – я его запишу! – сказал Райский. – Побежали дети в разные стороны, – продолжала Марфинька, – и всё тихо, не перебирая ногами… Статуи как будто советовались друг с другом, наклоняли головы, шептались… Нимфы взялись за руки и кружились, глядя на месяц… – Я вся тряслась от страха. – Сова встрепенулась крыльями и носом почесала себе грудь… Марс обнял Венеру, она положила ему голову на плечо, они стояли, все другие ходили или сидели группами. Только Геркулес не двигался. Вдруг и он поднял голову, потом начал тихо выпрямляться, плавно подниматься с своего места. Большой такой, до потолка! Он обвел всех глазами, потом взглянул в мой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял руку: все в один раз взглянули туда же, на меня – на минуту остолбенели, потом все кучей бросились прямо ко мне… – Ну, что же вы, Марфа Васильевна? – спросил Викентьев. – Как я закричу! – Ну? – Ну и проснулась – и с полчаса всё тряслась, хотела кликнуть Федосью, да боялась пошевелиться – так до утра и не спала. Уж пробило семь, как я заснула. – Прелесть – сон, Марфинька! – сказал Райский. – Какой грациозный, поэтический! Ты ничего не прибавила? – Ах, братец, да где же мне всё это выдумать! Я так всё вижу и теперь, что нарисовала бы, если б умела… – Надо морковного соку выпить, – заметила бабушка, – это кровь очищает. – Ну, теперь позвольте мне… – начал Викентьев торопливо, – я будто иду по горе, к собору, а навстречу мне будто Нил Андреич, на четвереньках, голый… – Полно тебе, что это, сударь, при невесте!.. – остановила его Татьяна Марковна. – Ей-богу, правда… – Это нехорошо, не к добру… – Говорите, говорите! – одобрял Райский. – А верхом на нем будто Полина Карповна, тоже… – Перестанешь ли молоть? – сказала Татьяна Марковна, едва удерживаясь от смеху. – Сейчас кончу. Сзади будто Марк Иванович погоняет Тычкова поленом, а впереди Опенкин, со свечой, и музыка… Все захохотали. – Всё сочинил, бабушка, сейчас сочинил: не верьте ему! – сказала Марфинька. – Ей-богу, нет: и все будто, завидя меня, бросились, как ваши статуи, ко мне, я от них: кричал, кричал, даже Семен пришел будить меня – ей-богу, правда, спросите Семена!.. – Ну, тебе, батюшка, ужо на ночь дам ревеню или постного масла с серой. У тебя глисты, должно быть. И ужинать не надо. – Я напомню ужо бабушке: вот вам! – сказала Марфинька Викентьеву. – Ну, Вера, скажи свой сон – твоя очередь! – обратился Райский к Вере. – Что такое я видела? – старалась она припомнить, – да, молнию, гром гремел – и, кажется, всякий удар падал в одно место… – Какая страсть! – сказала Марфинька, – я бы закричала. – Я была где-то на берегу, – продолжала Вера, – у моря: передо мной какой-то мост, в море. Я побежала по мосту, – добежала до половины: смотрю, другой половины нет, ее унесла буря… – Всё? – спросил Райский. – Всё. – И этот сон хорош: и тут поэзия! – Я не вижу обыкновенно снов или забываю их, – сказала она, – а сегодня у меня был озноб: вот вам и поэзия! – Да ведь всё дело в ознобе и жаре: худо, когда ни того ни другого нет. – А вы, братец? теперь вам говорить! – напомнила ему Марфинька. – Вообразите, я всю ночь летал. – Как летали? – Так: будто крылья явились. – Это бывает к росту, – сказала бабушка, – кажется, тебе уж не кстати бы… – Я сначала попробовал полететь по комнате, – продолжал он, – отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь – и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста в меня целится из ружья Марк… – Этот всем снится; вот сокровище далось: как пугало, – сказала Татьяна Марковна. – Я его вчера видел с ружьем – на острове: он и приснился. Я ему стал кричать изо всей мочи, во сне, – продолжал Райский, – а он будто не слышит, всё целится… наконец… – Ну, братец, – ах, это интересно… – Ну, я и – проснулся! – Только? ах, как жаль! – сказала Mapфинька. – А тебе хотелось, чтоб он меня застрелил? – Чего доброго: от него станется и наяву, – ворчала бабушка. – А что он, отдал тебе восемьдесят рублей? – Нет, бабушка: я и не спрашивал. – Все вы мало Богу молитесь, ложась спать, – сказала она, – вот что! А как погляжу, так всем надо горькой соли дать, чтоб чепуха не лезла в голову. – А вы, бабушка, видели какой-нибудь сон? расскажите. Теперь ваша очередь! – обратился к ней Райский. – Стану я пустяки болтать! – Расскажите, бабушка! – пристала и Марфинька. – Бабушка, позвольте, я расскажу за вас, что вы видели? – вызвался Викентьев. – А ты почем знаешь бабушкины сны? – Я угадаю. – Ну, угадывай. – Вам снилось, – начал он, – что мужики отвезли хлеб на базар, продали и пропили деньги. Это во-первых… Все засмеялись. – Какой отгадчик! – сказала бабушка. – Во-вторых, что Яков, Егор, Прохор и Мотька, пьяные, забрались на сеновал, закурили трубки и наделали пожар… – Типун тебе, право, болтун этакий! Поди, я уши надеру! – В-третьих, что все девки и бабы, в один вечер, съели все варенье, яблоки, растаскали сахар, кофе… Опять смех.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|