Викентий Викентьевич Вересаев 1 страница
Стр 1 из 39Следующая ⇒ Викентий Викентьевич Вересаев К жизни (сборник)
Викентий Викентьевич Вересаев К жизни
Ф. И. Кулешов. Подвижник
[текст отсутствует]
Без дороги
Часть первая
20 июня 1892 года. С‑ цо Касаткино Теперь уже три часа ночи. В ушах звучат еще веселые девические голоса, сдерживаемый смех, шепот… Они ушли, в комнате тихо, но самый воздух, кажется, еще дышит этим молодым, разжигающим весельем, и невольная улыбка просится на лицо. Я долго стоял у окна. Начинало светать, в темной, росистой чаще сада была глубокая тишина; где‑ то далеко, около риги, лаяли собаки… Дунул ветер, на вершине липы обломился сухой сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из‑ за сарая потянуло крепким запахом мокрого орешника. Как хорошо! Я стою и не могу насмотреться; душа через край переполнена тихим, безотчетным счастьем.
И грудь вздыхает радостней и шире, И вновь кого‑ то хочется обнять…[1]
Кругом все так близко знакомо – и очертания деревьев, и соломенная крыша сарая, и отпряженная бочка с водой под липами. Неужели я целых три года не был здесь? Я как будто видел все это вчера. А между тем как долго шло время… Да, мало что хорошего вспомнишь за эти прожитые три года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя – уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось… Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три года. «Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня»[2]. Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю – это именно в неодолимую силу времени. «Зачем я от времени зависеть буду! » Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом, – оно все‑ таки делает по‑ своему. Я в таком положении и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь… Гартман[3] говорит, что убеждения наши – плод «бессознательного», а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где‑ то, в этом неуловимом «бессознательном», шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого «бессознательного». Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь – все в моем миросозерцании, что если я его потеряю, я потеряю все.
То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени – сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти – всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких‑ либо новых начал, – о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство – ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие‑ то «заветы»; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордостью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что‑ то, чему никто не верил… Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно! ), недоверчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно «обессмысленную щепку» когда‑ то «победоносного корабля»[4]. Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совершенно – единственное для меня спасение.
Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом‑ то нужно сознаться, – что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, – так там холодно и темно, так гадко‑ жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажется тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты – какой‑ то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем… Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, – работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя – вот была моя цель. Теперь служба моя кончилась. Кончилась она неожиданно и довольно характерно. Почти против воли я стал в земстве каким‑ то enfant terrible[5]; председатель управы не мог равнодушно слышать моего имени. Подоспел голодный тиф; я проработал на эпидемии четыре месяца и в конце апреля свалился сам, а когда поправился… то оказалось, что во мне больше не нуждаются. Дело сложилось так, что я должен был уйти, если не хотел, чтоб мне плевали в лицо… Э, да что вспоминать! Я взял отставку и вот приехал сюда. Забыть все это!..
Большая зала старинного помещичьего дома, на столе кипит самовар; висячая лампа ярко освещает накрытый ужин, дальше, по углам комнаты, почти совсем темно; под потолком сонно гудят и жужжат стаи мух. Все окна раскрыты настежь, и теплая ночь смотрит в них из сада, залитого лунным светом; с реки слабо доносятся женский смех и крики, плеск воды. Мы ходим с дядей по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по‑ прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее. – А вот у нас одно есть, чего у вас нету, – сказал дядя, улыбаясь и смотря на меня своими выпуклыми близорукими глазками. – Что это? – спросил я, сдерживая улыбку. – Мухи! Когда я еще студентом приезжал сюда на лето, дядя каждый раз слово в слово делал это же замечание. Тетя Софья Алексеевна воротилась с купанья; еще за две комнаты слышен ее громкий голос, отдающий приказания. – Палашка! возьми простыню, повесь на дверь в спальне! Да зовите мальчиков к ужину, где они?.. Котлеты подавайте, варенец, сливки с погреба… Скорей! Где Аринка? А, яичницу уже подали, – говорит она, торопливо входя и садясь к самовару. – Ну, господа, чего же вы ждете? Хотите, чтоб остыла яичница? Садитесь! Софья Алексеевна одета в старую синюю блузу, ее лицо сильно загорело, и все‑ таки она всем своим обликом очень напоминает французскую маркизу прошлого столетия; ее поседевшие волосы, пушистою каймою окружающие круглое лицо, выглядят как напудренные. – А как же? Разве без барышень можно? – спросил дядя. – Можно, можно! Пускай не опаздывают! – Нет, это нельзя. Как же ты нас заставляешь нарушить рыцарский кодекс? – Да ну, будет тебе! Ведь Митя голоден с дороги. Тоже – рыцарь! – сказала Софья Алексеевна с чуть заметной усмешкой.
– Ну, нечего делать: приказано, так надо слушаться. Что ж, сядем, Дмитрий? Вот выпьем водочки – и за яичницу примемся. Он поставил рядом две рюмки и стал наливать в них из графинчика полыновку. – А как водка будет по‑ латыни – aqua vitae? – спросил он. – Да. – Гм! «Вода жизни»… – Дядя несколько времени в раздумье смотрел на наполненные рюмки. – А ведь остроумно придумано! – сказал он, вскидывая на меня глазами, и засмеялся дребезжащим смехом. – Ну, будь здоров! Мы чокнулись, выпили и принялись за еду. – Где же, однако, барышни наши? – спросил дядя, с аппетитом пережевывая яичницу. – Я беспокоюсь. – Ешь яичницу и не беспокойся. Барышни наши уж выкупались, – ответила тетя. В саду под окнами раздались голоса, стеклянная дверь балкона звякнула и распахнулась. – Ну, вот тебе и барышни наши: слава богу, за полверсты слышно. Они шумно вошли в залу. Лица их после купанья свежи и оживленны, темные волосы Наташи влажны, и она длинным покрывалом распустила их по спине. Дядя увидел это и пришел якобы в негодование. – Наташа, что это значит, что у тебя волосы распущены? – Я ныряла, – быстро ответила она, садясь к столу. – Так что ж такое? – Соня, передай ветчину… Ну, так вот нужно, чтоб волосы просохли. – Зачем это нужно? – изумленно спросил дядя и юмористически поднял брови. – Нет, взрослым девицам вовсе не подобает ходить с распущенными волосами! – сказал он, качая головой. Но поучение его пропало даром; все были заняты едой и, удерживаясь от смеха, трунили почему‑ то над Лидой. Лида краснела и хмурилась, но когда Соня, проговорив: «спасайся, кто может! », вдруг прорвалась хохотом, то и Лида рассмеялась. – Что это вы, Лида, в большой опасности находились? – вполголоса спросил я, невольно и сам улыбаясь. Наташа быстро взглянула на меня и незаметно повела взглядом на отца; значит, здесь тайна, которую мне объяснят потом. – А что же ты, Дмитрий, макарон к котлетам не взял? – спохватился дядя. – Дай я тебе положу. Он наложил мне в тарелку макарон. – У итальянцев макароны – самое любимое кушанье. – сообщил он мне. Очень радушный хозяин дядя, но – признаться – скучновато сидеть между «большими», и, право, я давно знаю, что итальянцы любят макароны. Пришли и мальчики. Миша – пятнадцатилетний сильный парень, с мрачным, насупленным лицом – молча сел и сейчас же принялся за яичницу. Петька двумя годами моложе его и на класс старше; это крепыш невысокого роста, с большой головой; он пришел с книгой, сел к столу и, подперев скулы кулаками, стал читать. – Ну, Митечка, рассказывай же, что ты это время поделывал, – сказала Софья Алексеевна, кладя мне руку на локоть.
Наташа подняла было голову и в ожидании устремила на меня глаза. Но мне так не хочется рассказывать… – Ей‑ богу, тетя, ничего нет интересного; служил, лечил – вот и все… А скажите, – я сейчас через Шеметово ехал, – кто это там за околицей новую мельницу поставил? – Да это же Устин наш, разве ты не знал? Как же, как же! Уж второй год работает мельница… И начался длинный ряд деревенских новостей. В зале уютно, старинные, засиженные мухами часы мерно тикают, в окна светит месяц. Тихо и хорошо на душе. Все эти девчурки‑ подростки стали теперь взрослыми девушками; какие у них славные лица! Что‑ то представляет собою моя прежняя «девичья команда»? Так называла их всех Софья Алексеевна, когда я, студентом, приезжал сюда на лето… С конца стола донесся ярый рев, от которого все вздрогнули. – Что такое? – грозно крикнула тетя. – Кто это там? – Это – я! – торжественно объявил Петька. – Ну, конечно, так и есть: кому же еще? Я тебе, дрянь‑ мальчишка! – Это я читать кончил, – объяснил Петька. Дядя поднял голову и, словно только что проснулся, повел кругом глазами. – Э… э… Что это? – спросил он, покрякивая. – Должно быть, Петька опять дикие звуки испускает, а? Ему никто не ответил. Он крякнул и подложил себе в чай сахару. Петька сидел, развалясь на, стуле, и широко ухмылялся. – Крик могучий, крик пернатый… я в своем сердце ощутил… Крик ужасный, крик… неясный… я из себя испустил… Кхе‑ кхе‑ кхе! Как хорошо вышло! И, совершенно довольный, Петька придвинул к себе тарелку и стал накладывать творогу. Кругом смеялись, а он старательно разминал ложкою творог с сахаром, как будто не о нем совсем шло дело. Чай отпили. – А что, Вера Николаевна, усладите вы сегодня наш слух своею музыкой? – спросил дядя. Вера, племянница Софьи Алексеевны, – стройная, худощавая блондинка с матово‑ бледным лицом и добрыми глазами; она собирается осенью ехать в консерваторию, и, говорят, у нее действительно есть талант. – Да, да, Вера, – сказал я. – Сыграйте‑ ка что‑ нибудь после ужина; я в Пожарске столько слышал о вашем таланте. Вера встрепенулась. – Ах, господи! Митя, я вам наперед говорю: если вы такие вещи говорить будете, я н‑ ни за что не стану играть! – Да не беспокойтесь, пожалуйста, я вот сначала послушаю. Очень может быть, что после этого и не стану говорить, Дядя засмеялся и встал из‑ за стола. – Ну, кажется, все уже кончили. Докажите ему, Вера Николаевна, что и Пожарск может собственных Невтонов рождать! [6] Все перешли в гостиную. Вера села за рояль, быстро пробежала рукой по клавишам и с размаху сильно ударила пальцем в середине клавиатуры. – Что же вам сыграть? – спросила она, повернув ко мне голову. – Это всегда так знаменитые музыканты начинают! – почтительно произнес Петька и ткнул указательным пальцем в Верин палец, нажимавший клавишу. – Да ну, Петя, будет! – рассмеялась она, стряхивая его руку. Тетя отогнала Петьку от рояля. Я попросил играть Бетховена. Наташа широко распахнула двери балкона. Из сада потянуло росой и запахом душистого тополя; в акации щелкал запоздалый соловей, и его песня покрылась громкими, дико‑ оригинальными бетховенскими аккордами. В зале, при свете маленькой лампочки, убирали чай. Дядя сопел на диване и слушал, выкатив глаза. Я мало понимаю в музыке; я даже не мог бы сказать, горе или радость выражены в сонате, которую играла Вера; но что‑ то накипает на сердце от этих чудных, непонятных звуков, и хорошо становится. Вспоминается прошлое; многое в нем кажется теперь чуждым и странным, как будто это другой кто жил за тебя. Я мучился тем, что нет во мне живого огня, я работал, горько смеясь в душе над самим собою… Да полно, прав ли я был? Все жили спокойно и счастливо, а я ушел туда, где много горя, много нужды и так мало поддержки и помощи; знают ли они о тех лишениях, тех нравственных муках, которые мне приходилось там терпеть? А я для этого сознательно отказался от довольной и обеспеченной жизни… И принес я с собой оттуда лишь одно – неизлечимую болезнь, которая сведет меня в могилу. Вера играла. Ее бледное лицо смотрело сосредоточенно, только в углах губ дрожала лукавая улыбка; пальцы тонких, красивых рук быстро бегали по клавишам… О да! теперь бы и я мог уверенно сказать: сколько задорного, молодого счастья в этих звуках! Они знать не хотят никакого горя: чудно‑ хороша жизнь, вся она дышит красотою и радостью; к чему же выдумывать себе какие‑ то муки?.. Вершины тополей, освещенные месяцем, каждым листиком вырисовывались в прозрачном воздухе; за рекою, на склоне горы, темнели дубовые кусты, дальше тянулись поля, окутанные серебристым сумраком. Хорошо там теперь. Дядя по‑ прежнему сопел, понурив голову Дремлет ли он или слушает? Ко мне неслышно подошла Наташа. – Митя, пойдем мы сегодня гулять? – шепотом спросила она, близко наклонившись и блестя глазами – Конечно! – тихо ответил я. – А что, вам еще и теперь не позволяют гулять по вечерам? Наташа с улыбкой наклонила голову, указала взглядом на отца и отошла. Пальцы Веры с невозможною быстротою бегали по клавишам; бешено‑ веселые звуки крутились, захватывали и шаловливо уносили куда‑ то. Хотелось смеяться, смеяться без конца, и дурачиться, и радоваться тому, что и ты молод… Раздались громовые заключительные аккорды Вера опустила крышку рояля и быстро встала. – Славно, Вера, ей‑ богу, славно! – воскликнул я, обеими руками крепко пожимая ее руки и любуясь ее счастливо улыбавшимся лицом. Дядя поднялся с дивана и подошел к нам. – Вера Николаевна своей музыкой, как Орфей в аду… укрощает камни… – любезно сказал он. – Именно, именно, камни укрощает! – с мальчишеским чувством подхватил я. – За вашу музыку я вас сегодня гулять с собой возьму, – шутливо шепнул я ей. – Благодарю! – ответила она, улыбаясь. Дядя зевнул и вынул часы. – Ого! уже скоро одиннадцать!.. Пора и на боковую. Как ты думаешь, Дмитрий? В деревне всегда надо рано ложиться и рано вставать. Покойной ночи! Как это?.. э… э… Leben Sie wohl, essen Sie Kohl, trinken Sie Bier, lieben Sie mir!.. [7] Ххе‑ хе‑ хе‑ хе? – Дядя засмеялся и протянул мне руку. – Немцы без бира никогда не обойдутся. Он простился и ушел. Я стал перелистывать лежавшую на столе «Ниву»; остальные тоже делали вид, что чем‑ то заняты. Тетя окинула всех нас взглядом и засмеялась. – Ну, Митя, вы, я вижу, гулять собираетесь! – сказала она, лукаво грозя пальцем. Я расхохотался и захлопнул «Ниву». – Тетя, посмотрите, какая ночь! – Да Митечка, ведь ты же больше суток в дороге был! Ну, где тебе еще гулять? – Речь тут не обо мне, тетя… – Стал ты доктором, а, право, все такой же, как прежде… – Ну, значит, позволяете! – заключил я. – А мальчиков можно с собой взять? – Э, да уж идите все! – махнула она рукой. – Только, господа, потише, чтоб папка не слышал, а то буря будет… Я велю вам в зале кринку молока оставить: может быть, проголодаетесь… Прощайте! Счастливого пути! Мы спустились в сад. – Ну, что же, господа, на лодке поедем? – шепотом спросил я. – Конечно, на лодке!.. В Грёково, – быстро сказала Наташа. – Ах, Митя, ночь какая! Прогуляем сегодня до утра?.. Все были как‑ то особенно оживлены – даже полная, сонливая Соня, старшая сестра Наташи. Мы свернули в темную боковую аллею; в ней пахло сыростью, и свет месяца еле пробивался сквозь густую листву акаций. – Вот, Митя, потеха была сегодня! – смеясь, заговорила Наташа. – Выкупались мы перед ужином и переехали в лодке на ту сторону; возвратились назад, – я весла выбросила на берег, выпрыгнула сама и нечаянно ногою оттолкнула лодку. Лида сидела на корме, – вдруг как вскочит: «Ах, господи‑ батюшки! Спасайся, кто может! » – и как была, одетая, – в воду! – Я испугалась: как бы мы без весел к берегу подъехали? – краснея, стала оправдываться Лида, сестра Веры. Странная эта Лида, молчаливая и застенчивая, она краснеет при самом незначительном обращенном, к ней слове. – И вся, вся замочилась, выше пояса! – хохотала Наташа. – Пришлось сбегать домой, принести ей сухое платье. – «Спасайся, кто может! » Ххо‑ ххо‑ ххо! – в восторге засмеялся Петька и обеими руками крепко обнял Лиду за талию. – Да ну, Петька, пошел прочь! – с досадой сказала Лида. – Вешается ко всем. – Ах, Лида, Лида! За что ты меня ожесточаешь? – меланхолически произнес Петька. – Если бы ты могла знать чувства мужского сердца! – Ну, Петька! Шут! – лениво засмеялась Соня. Аллея кончалась калиточкой. За нею по косогору спускалась к реке узкая тропинка. Наташа неожиданно положила руки на плечи Веры и вместе с нею быстро побежала под гору. – Ай!.. Ната‑ а‑ аша!!! – закричала Вера, испуганно смеясь и стараясь остановиться. Петька помчался следом за ними. Когда мы сошли к реке, Вера, обессилевшая от смеха и усталости, сидела на лавочке под черемухой и, свесив голову, громко, протяжно охала. Петька сидел рядом и тоже старательно охал. – Да ну, Петя… Ради бога!.. Ох! – стонала она, хватаясь за грудь. – Будет!.. Ох, не могу!.. О‑ о‑ ох! – О‑ о‑ ох! – вторил Петька. Вера морщилась и бессильно махала руками и все‑ таки смеялась. – Ну, Верка, размякла совсем! – презрительно сказала Наташа, стоя на корме лодки. – Настоящая рыба! – Господа! Ведь нас не только в доме, а и в Санине слышно, – запротестовал я. – Ну, садитесь скорей в лодку, а то мы одни уедем! – крикнула Наташа. – О‑ ох, Наташа, Наташа! – вздохнула Вера, поднимаясь и еле бредя к лодке. – Что ты со мною делаешь! – Да ну же, садитесь скорей! – повторила Наташа, нетерпеливо раскачивая лодку. Мы с Мишей сели за весла, Вера, Соня, Лида и Петька разместились в середине, Наташа – у руля. Лодка, описав полукруг, выплыла на середину неподвижной реки; купальня медленно отошла назад и скрылась за выступом. На горе темнел сад, который теперь казался еще гуще, чем днем, а по ту сторону реки, над лугом, высоко в небе стоял месяц, окруженный нежно‑ синею каймою. Лодка шла быстро; вода журчала под носом; не хотелось говорить, отдавшись здоровому ощущению мускульной работы и тишине ночи. Меж деревьев всем широким фасадом выглянул дом с белыми колоннами балкона; окна везде были темны: все уже спят. Слева выдвинулись липы и снова скрыли дом. Сад исчез назади; по обе стороны тянулись луга; берег черною полосою отражался в воде, а дальше по реке играл месяц. – Ах, какая чудная луна! – томно вздохнула Вера. Соня засмеялась. – Вот, смотри, Митя, она всегда такая: просто не может равнодушно видеть месяца. Раз мы с нею шли в Пожарске через мост: на небе луна – тусклая, ничего хорошего; а Вера смотрит: «Ах, великолепная луна!.. » Такая сентиментальная! – Сентиментальная! А вот Наташа только что говорила, что я – рыба. Разве рыбы бывают сентиментальные? – спросила Вера с своею медленною и доброю улыбкою. – Отчего же нет? Высунула рыба нос из воды, смотрит на луну: «Ах, ах! – великолепная луна! » Соня сострила неожиданно для себя и залилась смехом. Я сложил весла и передохнул. – Господа, давайте голоса ночи слушать, – предложила Наташа. – Миша, брось весла. Лодка медленно проплыла несколько аршин, постепенно заворачивая вбок, и наконец остановилась. Все притихли. Две волны ударились о берега, и поверхность реки замерла. С луга тянуло запахом влажного сена, в Санине лаяли собаки. Где‑ то далеко заржала лошадь в ночном. Месяц слабо дрожал в синей воде, по поверхности реки расходились круги. Лодка повернула боком и совсем приблизилась к берегу. Дунул ветер и слабо зашелестел в осоке, где‑ то в траве вдруг забилась муха. Я закурил папиросу и стал держать горящую спичку над водой. Из черной глубины быстро вынырнула рыба, оторопело уставилась на огонь выпученными, глупыми глазами и, вильнув хвостом, юркнула назад. Все рассмеялись. – Как Вера на луну! – сказала Лида, лукаво дрогнув бровью. Все засмеялись сильнее, а Лида покраснела. – Ну, господа, дальше можно ехать, – сумрачно проговорил Миша, все время зевавший. Он снова взялся за весла. Наташа перебралась с кормы на середину лодки. – Митя, расскажи, за что тебя со службы выгнали, – сказала она, с детскою ласкою заглядывая мне в глаза. – За что выгнали? О, голубушка, это история долгая… – Ну, все‑ таки расскажи!.. Я стал рассказывать. Все теснее сдвинулись вокруг. Между прочим, рассказал я и о своей первой стычке с председателем, после которой я из «преданного своему делу врача» превратился в «наглого и неотесанного фрондера»; приехав в деревню, где был мой пункт, принципал прислал мне следующую собственноручную записку: «Председатель управы желает видеть земского врача Чеканова; обедает у князя Серпуховского». Ну, я ему на обратной стороне его записки ответил: «Земский врач Чеканов не желает видеть председателя управы и обедает у себя дома». Все рассмеялись. – Что же он? – быстро спросила Наташа. – Да ничего. Ответа моего он никому не мог показать, потому что тогда бы прочли и его письмо: ну, а так врачу не пишут. – Я не понимаю, Митя, как можно было так ответить, – сказала Вера. – Ведь он же ваш начальник? – Да ну, Вера! всегда вот такая! – нетерпеливо повела Наташа плечами. – Так что ж такое? – Как – что ж такое? Вот из‑ за этого Митя потерял место. Хорошо еще, что он неженатый человек. – Голубушка, Вера, и женатые отказывались от мест, сказал я. – Читали вы в газетах о саратовской истории? Все врачи, как один человек, отказались. А нужно знать, какие это горькие бедняки были, многие с семьями, – подумать жутко! Мы несколько времени плыли молча. – Свобода вероисповедания… – задумчиво произнес Петька. – К чему ты это сказал? – с усмешкою спросила Соня. Петька помолчал. – К чему я это, правда, сказал? – проговорил он с недоумевающей улыбкой. – А все‑ таки есть смысл. – Какой же? – Го‑ го! Какой! Свобода вероисповедания, – из‑ за нее в средние века сколько войн происходило. – Ну, так что ж? – Ну, так вот. Я снова сел за весла. Лодка пошла быстрее. Наташа лихорадочно оживилась; она вдруг охватила обеими руками Веру и, хохоча, стала душить ее поцелуями. Вера вскрикнула, лодка накренилась и чуть не зачерпнула воды. Все сердито напали на Наташу; она, смеясь, села на корму и взялась за руль. – Господи, вот сумасшедшая девчонка! Я так испугалась! – говорила Вера, оправляя прическу. – Скорей, господа, скорей гребите! – говорила Наташа, откидывая распущенные волосы за спину. Лодка вдруг с шуршащим шумом врезалась в тростник; нас обдало острым запахом аира, его початки закачались и раздались в стороны. – Сильней гребите, сильней! – смеялась Наташа, нетерпеливо топая ногами. Весла путались в упругих корнях аира, лодка медленно двигалась вперед, окруженная сплошною стеною мясистых, острых, как иглы, стеблей. – Ну, вот, приехали! Вылезайте! – Спорить трудно: действительно приехали! – засмеялся я. Вера переглянулась с Лидой. – Однако! Довольно‑ таки по‑ суворовски! – сказала она, поднимаясь. – Ничего! Суворов был умный человек. Вылезай! Я вас в грёковской роще ужином накормлю. – Да, если так, то… Ай, Наташа, осторожнее! Не качай лодку! Мы вышли на берег. Спуск весь зарос лозняком и тальником. Приходилось прокладывать дорогу сквозь чащу. Миша и Соня недовольно ворчали на Наташу; Вера шла покорно и только охала, когда оступалась о пенек или тянувшуюся по земле ветку. Петька зато был совершенно доволен: он продирался сквозь кусты куда‑ то в сторону, вдоль реки, с величайшим удовольствием падал, опять поднимался и уходил все дальше. – Не стоните, тут сейчас тропинка должна быть, – сказала Наташа. Она остановилась и, подобравши волосы, широким узлом заколола их на затылке. – Ах, Митя, если бы ты знал, как я рада, что ты приехал! – вдруг вполголоса сказала она и с быстрой, радостной улыбкой взглянула на меня из‑ под поднятой руки. – Эй, вы… акафисты! – донесся из‑ за кустов голос Петьки. – Идите сюда: тропинка! – Ну, слава богу! – облегченно вздохнула Соня, и все повернули на голос. Мы поднялись по тропинке вверх. Над обрывом высились три молодых дубка, а дальше без конца тянулась во все стороны созревавшая рожь. Так и пахнуло в лицо теплом и простором. Внизу слабо дымилась неподвижная река. – Ох, устала! – проговорила Вера, опускаясь на траву. – Господа, я не могу дальше идти, нужно отдохнуть… Ох! Садитесь!.. – Фу ты, безобразие! Как старуха охает! – сказала Наташа. – Сколько раз ты сегодня охнула? – Старость приходит, о‑ ох!.. – вздохнула Вера и засмеялась. Опершись на локоть, она закинула голову кверху и стала смотреть в небо. Мы все тоже сели. Наташа стояла на самом краю обрыва и смотрела на реку. Ветер слабо дул с запада; кругом медленно волновалась рожь. Наташа повернулась и подставила лицо навстречу ветру. – Господи!.. Наташа, смотри, где ты стоишь! – испуганно вскрикнула Вера. Край обрыва надтреснул, и Наташа стояла на земляной глыбе, нависшей над берегом. Ната‑ ша медленно посмотрела под ноги, потом на Веру; задорный бесенок глянул из ее глаз. Она качнулась, и глыба под нею дрогнула. – Наташа, да сойди же сию минуту, – волновалась Вера. – Ну, Верка, не сентиментальничай! – засмеялась Наташа, раскачиваясь на колыхавшейся глыбе. – Ах, господи, бешеная девчонка!.. Наташа, ну ради бо‑ ога!.. – Наташа, да ты вправду с ума сошла! – воскликнул я, поднимаясь. Но в это время глыба сорвалась, и Наташа вместе с нею рухнула вниз. Вера и Соня истерически вскрикнули. Внизу затрещали кусты. Я бросился туда. Наташа, оправляя платье, быстро выходила из кустов на тропинку. Одна щека ее разгорелась, глаза ярко блестели. – Ну можно ли, Наташа, так?!. Что, ты больно ушиблась? – Да ничего же, Митя, что ты! – ответила она, вспыхнув. – Не может быть ничего: с этакой высоты!.. Эх, Наташа! Если ушиблась, так скажи же. – Ах, Митя, какой ты чудак! – рассмеялась она. – Ну, что это – из‑ за каждого пустяка такую тревогу подымать! Она быстро стала подниматься по тропинке вверх.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|