Часть первая 8 страница
Токарев взял Сергея под руку. – Полночь!.. Мужики говорят, – церковный сторож погнал мертвецов на водопой… – Он помолчал. – Странно на меня действуют такие ночи. Вам не кажется невероятным, чтоб в этом мраке не было ничего таинственного? Мне это часто кажется. Кругом необходимо должна быть своя жизнь, но только она ускользает от наших глаз. Нужно совсем неожиданно оглянуться, чтоб уловить из нее хоть что‑ нибудь. На меня, например, добрая половина картин Бёклина[35] производит такое впечатление, как будто он именно «неожиданно оглянулся». Вот мы идем с вами, – и неужели мы тут только двое во всем этом просторе, и кругом нас лишь дрожание разных молекул, колебание светового эфира и тому подобное. Почему же в таком случае так ясно и так жутко душа ощущает невидимое присутствие кого‑ то, – каких‑ то смутных, бесформенных существ, перед которыми мы так слабы и беспомощны? Сергей шел, молча понурив голову. Они свернули на тропинку, прошли мимо заброшенной каменоломни и спустились в Зыбинскую лощину. В ней было очень тихо. Смутно рисовались черные кусты ракитника, и казалось, будто они медленно двигаются. Пошли по заросшей дороге, – она тянулась по косогору к верховью лощины. Сбогар, слабо повизгивая, оглядывался по сторонам и жался к их ногам. Как раз над лощиною низко стояло большое, черное облако с расходившимися в стороны отрогами. Как будто гигантское, странное насекомое повисло в воздухе и пристально, победно следило за шедшими по лощине. Угрюмые и молчаливые зарницы вспыхивали в темноте. Незаметная внутренняя дрожь все сильнее охватывала Токарева. На душе было смутно и необычно. Только ум работал с полной ясностью.
– Помните вы «Horla»[36] Мопассана? Это очень болезненная, но удивительно умная и глубокая вещь. Мопассан говорит, что люди сыздавна населяли мир разными таинственными, страшными и неопределенными существами. И что это не могло быть иначе, – человек всегда чувствовал, как сам он беспомощен, как над ним стоят какие‑ то силы, перед которыми он раб… Что это за силы, что за существа? Они должны быть невидимы, но страшны и могучи. В чем бы они ни проявлялись, но они всегда показывают свою власть над человеком, и человек перед ними там бессилен, так жалко‑ беспомощен! Сергей с удивлением поднял голову. – Неужели вы все это серьезно говорите! Ведь это положительно какой‑ то бред и притом довольно смешной… Только я бы вас попросил, Владимир Николаевич, – оставьте говорить об этом. Я сегодня чувствую себя ужасно нервно. – Хорошо. Да в сущности я, конечно, не говорю серьезно о разных там мертвецах или привидениях, не говорю и о мопассановских невидимках Орля. Я только говорю о мопассановской «глубокой тайне невидимого». Ведь именно ее только Мопассан и символизирует в образе «Horla». Согласитесь, что эта тайна действительно глубока и страшна. Мопассан говорит: «Все, что нас окружает, все, что мы замечаем, не глядя, все, что задеваем, сами того не сознавая, трогаем, не ощупывая, – все это имеет над нами, над нашими органами, а через них и над нашими мыслями, над самым нашим сердцем – быстрое, изумительное и необъяснимое действие»… Разве это не страшно и разве это не правда? – взволнованно спросил Токарев. – Человек был еще свободен, когда он эти силы олицетворял в существах, стоящих вне его, – с ними по крайней мере можно было бороться, против них стояла свободная, самоопределяющая душа человека. А теперь все эти существа переселились внутрь его, в его мозг, в сердце и кровь… И что теперь ждет человека? Вы помните этот страшный вопль Мопассана: «Царство человека кончилось!.. Горе нам!.. Горе людям!.. Пришел он… как его зовут? Мне кажется, он выкрикивает мне свое имя, но я не слышу его… О да, он явился!.. Ястреб съел голубку, лев пожрал буйвола с острыми рогами… Всему конец!.. Он во мне, он становится моею душою!.. Что делать? Горе нам!.. »
Токарев дрожал мелкою дрожью, в голосе звучал ужас, как будто действительно это таинственное «невидимое» стояло здесь в темноте… Но и в ужасе своем Токарев чувствовал, как Сергей нервно вздрагивал. И становилось на душе злобно‑ радостно. Сергей резко возразил: – По‑ моему, все это только очень характерно для самого Мопассана. Да, пожалуй, и для вас… Что спорить, «тайна невидимого» глубока. Но трус и жалкая тряпка тот, кто поддается этому невидимому. – Сядем здесь! – коротко и решительно сказал Токарев и опустился на косогор под молодою лозинкою. Он сказал уверенным, властным голосом, и Сергей послушался. Токарев приобрел над ним странную власть. Горизонт, прежде резко очерченный, затянулся на юге мутною мглою и стал сливаться с небом. Потянуло влажною прохладою. Токарев в волнении поглядел вдаль: пройдет полчаса – и жуткое очарование ночи исчезнет. Небо покроется мутными облаками, лениво засеет окладной дождь. Он медленно заговорил: – Вы сказали: тот, кто поддается «невидимому», – трус и жалкая тряпка. Удивительное дело! Перед вами стоит громадный вопрос, а вы хотите решить его парою презрительных ругательств… Нет, Сергей Васильевич, такие вопросы так не решаются! Вопрос о том, что же делать, если это невидимое бесповоротно покоряет тебя. Ну, хорошо, – трус, жалкая тряпка… Ведь это сказать легко. А когда в жизни встает такой вопрос, то можно с ума сойти от ужаса… Вы знаете, отчего умерла Варвара Васильевна? – Он задыхался и медленно перевел дух. – Она заразилась сапом… Но она не нечаянно заразилась, а нарочно!.. Она не остановилась перед такого рода смертью, чтоб окружающие близкие думали, будто это – несчастная случайность. А убила она себя именно потому, что чувствовала приближающуюся победу «невидимого». Даже сквозь темноту Токарев видел, как на него смотрело смертельно‑ бледное лицо Сергея с остановившимися глазами. Вдруг Сергей решительно сказал:
– Это не может быть!.. Она могла бы это сделать, она на это способна. Но никогда ни вам, никому она не созналась бы в этом! – Да. Видите, оно так и есть. Но однажды – помните, в тот вечер, когда с вами произошел припадок, – она созналась мне, что чувствует приближение и победу «невидимого». Чтоб не покориться ему, она видела только одно средство – смерть. Но чтоб эта смерть поменьше доставила горя близким. Разговор был чисто отвлеченный… Ну, а перед самою смертью, почти уже в бреду, она взяла с меня слово никому не рассказывать о нашем разговоре… Как вы думаете, можно из этого что‑ нибудь заключить? – Чче‑ ерт, чче‑ ерт!.. – простонал Сергей и стиснул голову руками. Он поставил локти на колени и сидел, все так же стиснув голову. Строгим, беспощадным и проникающим голосом Токарев говорил: – Ну, и что же? Она поступила правильно? В этом настоящий выход?.. Нет, это ужасно и до безумия ненормально! А между тем именно ваши взгляды, ваша прямолинейная требовательность и делают возможными подобные ужасы. Это отрицать вы не можете. И не можете также отрицать, что вы запираете для живого человека все выходы. Необходимо серьезно и пристально приглядеться к «невидимому». И только тогда, призвав всю его силу и неизбежность, возможно прийти к какому‑ нибудь выходу. Сергей вскочил на ноги. Сверкнув глазами, он крикнул: – К чему вы все это говорите?! Вы Вариною смертью хотите оправдать себя! Да неужели вы не чувствуете, какая разница между нею и вами? Из ее смерти возникает громадный вопрос, – да, громадный и ужасный по своей серьезности. Но вы к этому вопросу и боком не прикасаетесь! Токарев замолчал, сбитый с позиции, не зная, чтО возразить. Упавшим голосом он заговорил: – Хорошо! Скажем, вы правы. Я не хуже вас вижу разницу между нею и собою. Но вдумайтесь немного в то, что я вам скажу. Слушайте. Я – обыкновенный, маленький человек. Мне судьбою предназначено одно: жить смирно и тихо, никуда не суясь, не имея никаких серьезных жизненных задач, – жить, как живут все кругом: так или иначе зарабатывать деньги, клясть труд, которым я живу, плодить детей и играть по вечерам в винт. Но, видите ли, в жизни каждой самой болотной души бывает возраст, когда эта душа преображается, – у нее вырастают крылья. Если окружающие обстоятельства благоприятствуют, то ее смутные, неопределенные порывы оформливаются в стремление к ясным идеалам. И человек идет за них на борьбу, на гибель и не может понять, как можно жить, не ища в жизни смысла, не имея всезахватывающей жизненной задачи. Проходит несколько лет. Крылья высыхают и отваливаются, и сам человек ссыхается. Все недавнее становится для него совершенно чуждым и мертвым.
И вот я теперь нахожусь как раз в таком положении. Но суть в том, что это прошлое уже отравило меня, – я ужасаюсь пустоты, в которую иду, я не могу жить без смысла и без цели. А крыльев нет, которые подняли бы над болотом.
Слава вере, нас сгубившей, Слава юности погибшей, Незапятнанной позором…
Да, я с горячим, страстным чувством вспоминаю ее, эту честную юность. Но слава ее схоронена, потому что схоронена сама юность, и ее не воскресить… Где же найти основание, на которое я мог бы теперь опереться? ЧтО может мне дать силу жить человеком? Философия? Религия? Из меня выкатывается душа, понимаете вы это? Душа выкатывается!.. Как ее удержать? Нет таких сил в жизни, нет таких сил в идеях и религии… Вся сила лишь в чувстве. Раз же оно исчезло, – то вздор все клятвы и обеты, все самопрезрение и тоска… Что же мне делать? Сергей брезгливо ответил: – Это ваше дело! К сожалению, я вам помочь ни в чем не могу. – О, Сергей Васильевич! Не относитесь к этому так презрительно! Уверяю вас, все это очень близко касается и вас самого! Еще сегодня вы говорили о том, как всякое колебание барометра отражается на вашей душе. Неужели вы думаете, что только один барометр обладает такою удивительною силою?.. Нет, Сергей Васильевич, вы так же, как и я, уж целиком находитесь во власти могучего «невидимого». Вы вот настойчиво проповедуете радость жизни и силу духа, а сами живете в темном мире нервной тоски и безволия. Вы утверждаете, что человек должен действовать из себя, что в таком случае он откроет в себе громадные богатства души, а все ваше богатство заключается лишь в поразительной черствости, самоуверенности и самовлюбленности. Только покамест все это скрашивается молодостью. А пройдет молодость – что от вас останется? Мы с вами одинаковые банкроты, мы одинаково слишком бедны и больны душою, чтоб расплатиться с громадными требованиями нашего разума… Есть другие люди, здоровые и сильные, люди нутра. Их можно убить, но невозможно расколоть надвое. Для них мысль, тем самым, что она – мысль, есть в то же время и действие… Вот вам тот человек, которого мы видели тогда у Варвары Васильевны. Мне кажется, такова и Таня. Ничего, что она так неразвита и узка, – в этом‑ то и есть ее сила!.. А наше с вами дело проиграно. Я это уже сознаю, вы еще не сознаете. Но недалеко время, когда перед вами встанет тот же вопрос… И над трупом Варвары Васильевны нужно этот вопрос решить честно и серьезно.
Сергей злобно и болезненно усмехнулся. – Ох, как вам хочется этого «честного» решения!.. Извольте, вот оно, по‑ моему: примиритесь с вашим «невидимым», полезайте назад в болото и благоденствуйте на здоровье. Вам ведь ужасно хочется этого решения. Но меня оставьте в покое. Будьте уверены, живым я в болото никогда не попаду! Токарев молча махнул рукою. Он сидел на пригорке, охватив колени руками, и смотрел вдаль. Глухая, неистовая ненависть к Сергею охватила его. Сергей насмешливо и злобно подчеркнул то, чего именно и хотелось Токареву. Ну да, он именно и хотел, чтоб за ним было признано право жить таким, каков он есть, – где же другой выход? Сергей этого выхода не хочет признать… Хорошо! – подумал Токарев, охваченный тоскою и дрожью. Он хрипло сказал: – Господи, какая ночь тяжелая!.. Сергей Васильевич сделайте одолжение, принесите мне воды из ключа. У меня так кружится голова, – мне кажется, я сейчас упаду… Она здесь недалеко, за бугром… Хоть в фуражку мою зачерпните, она суконная, не прольется… Ради бога!.. Сергей внимательно взглянул на Токарева и медленно ответил: – Давайте фуражку. Он исчез за бугром. Токарев быстро вскочил и огляделся. Сырая, серая стена дождя бесшумно надвигалась в темноте и как будто начинала уже колебаться. Кругом была глухая тишь, у речки неподвижно чернели странные очертания кустов. Молодая лозинка над головою тихо шуршала сухими листьями. Безумная радость охватила Токарева. Он подумал: «Ну, получай свое решение! » – и стал поспешно распоясываться. Он был подпоясан вдвое длинным и крепким шелковым шнурком. Волнуясь и спеша, Токарев дрожащими руками сделал на шнурке петлю и дернул ее, испытывая крепость. Петля была крепка. Он радостно улыбнулся, поднялся на цыпочки и стал привязывать петлю к суку лозины. – Получайте ваше решение, Сергей Васильевич! И он представил себе воротившегося Сергея перед его трупом на лозине. Вдали раздался шорох, как будто шаги. Токарев вздрогнул, отскочил от дерева и стал вглядываться. Нет все было тихо. Сергей так скоро не мог вернуться. Это, должно быть, пробежал внизу Сбогар. Медленно раскрывались внутренние глаза. Вдруг сверкнула мысль: – Что я такое делаю?!. Токарев остановился и глядел на черную лозину, как будто только что проснулся от дикого кошмара… С потревоженной лозины медленно и бесшумно падали на землю желтые листья. Все было необычно и ужасно: и лозина с бесшумно падающими листьями, и недавний разговор, и его намерение. Он отбросил шнурок и быстро пошел вон из лощины. От тучи подуло сильным, влажным ветром. По земле зашуршали первые капли дождя. Распоясанный, в развевающейся рубашке, Токарев шагал по колючему жнивью через межи и шел в темноту, не зная куда. 1901
К жизни
Часть первая
Алексея выпустили. Мы с ним поселились на краю города. Сняли у вдовы мелочного лавочника Окороковой две передние комнаты ее ветхого домика. Алеша сильно осунулся, но от побоев совсем оправился. Он по‑ всегдашнему молчалив, не смотрит в глаза и застенчиво принимает мои заботы о нем. У меня много беготни и хлопот по району, редко приходится бывать дома. Алексей меня ни о чем не расспрашивает, со смешным, почтительным благоговением относится к тому таинственному, что я делаю; с суетливою предупредительностью встречает приходящих ко мне. Что‑ то есть в нем странно‑ детское, хоть он мне ровесник. Когда я иду куда‑ нибудь, где есть хоть маленький риск, он молча провожает меня любящими, беспокойными глазами. Очень мы разные люди, а ужасно я его люблю. Выпустили также многих товарищей. Выпустили, говорят, и Иринарха. Попался в сети, как лягушка среди карасей, а просидел три месяца.
Всегда мне странно и смешно бывает, когда приходится зайти к Катре. Каждый раз в другом платье, необычном, каких никто не носит, как будто в маскараде, а между тем странно идет к ней. И прическа, и все. И думаешь: «Эге! Вот еще какая у тебя красота! » И думаешь: «Господи! Сколько на это трудов кладется! Вот тоже – труженица! » У нее сидел за кофе Иринарх. Расцеловались с ним. Он рассеянно положил себе горку сухарей и продолжал говорить: – Да, так вот… Ужасно было интересно в тюрьме. Я прямо жалел, когда выпустили. Эти мужички с недоумевающею мыслью в глазах. Рабочие, как натянутые струны. Огромнейшая книга жизни. Евграфову видел, – интересно. Бледная, с горящими глазами, настоящая христианская мученица, с огромною трагическою жизнью в душе. А заговорит, – боже мой! Любовь к людям, избавление их от страданий, социалистический строй… И чем бы она жить стала в этом будущем благолепии!.. Удивительно, как люди не умеют жить настоящим! Такое яркое, интересное время, никогда лучше не бывало. А они все о каком‑ то будущем. Хорошо у Ибсена сказано: «Ненавижу я это вялое слово – будущее!.. » Что‑ то в Иринархе было новое, какая‑ то найденная идея. Глаза светились твердым, уверенным ответом, а раньше они смотрели выжидающе, со смеющимся без веры вопросом. Но я спешил. – Катерина Аркадьевна, можно вас попросить на пару слов? Мы вошли с нею в гостиную. Наедине обоим было неловко, – встало то странное и жуткое, что недавно так тесно на минуту соединило нас. Как тогда, ее чуть слышно окутывал весенне‑ нежный, задумчивый запах тех же духов. И в воспоминании запах этот мешался с запахом керосина и пыли. – Можете вы нам дать послезавтра квартиру? В ее глазах мелькнули усталая скука и насмешка. – Опять будете препираться о «текущем моменте»?.. Хорошо… – Благодарю вас.
Товарищи расходились. Окурки торчали в земле цветочных горшков; в тонком аромате гостиной стоял запах скверного табаку. Оставались только я с Алексеем, Турман и Дядя‑ Белый. Вдруг вошла Катра – любезная, радушная. Она поздоровалась и стала звать нас ужинать. Турман и Дядя‑ Белый с недоумением оглядывали ее, стали отказываться. Катра настаивала. Они усмехнулись, пожали плечами и пошли в столовую. Там опять сидел Иринарх. Как всегда, он сейчас же овладел разговором. И у него был всегдашний странный его вид: на губах улыбка какого‑ то бессознательного юродства, в наклоненной вперед крутолобой голове что‑ то бычачье и как будто придурковатое, а умные глаза наблюдающе приглядываются. – В воздухе носится это решение – любовь к жизни. Ницше, Гюйо, Беклин, Григ, Гамсун, Толстой, Достоевский, – с разных концов, мыслью, художественным чутьем, – все приходят к тому же: к пониманию громадной ценности жизни как она есть. Особенно в этом отношении великолепен Лассаль. Он впитал в себя все разрозненные элементы, носившиеся в воздухе, и вырос в истинного человека. Мы наивно ищем блага в будущем, ищем в религии веры в сохранение ценности жизни, – это верно определяет Геффдинг. А ценность‑ то жизни, а благо‑ то это – кругом. Нужно только протянуть руку и брать полными горстями. Турман молча сидел, заложив руку за пояс блузы, непрерывно курил и своим темным взглядом смотрел на Иринарха. Дядя‑ Белый внимательно слушал. Иринарх обратился к ним: – Скажите, пожалуйста, вы вот боретесь. Много терпите в борьбе. Стремитесь к чему‑ то… За что вы боретесь? К чему стремитесь? Дядя‑ Белый поднял брови и слегка усмехнулся. – К чему? Вам бы это должно быть известно. – Простите, я совершенно серьезно говорю: мне неизвестно. – К тому, чтоб всем было хорошо. – А зачем нужно, чтоб всем было хорошо? Дядя‑ Белый с удивлением смотрел. Иринарх ждал со скрытою улыбкою, как будто он знал что‑ то важное, чего никто не знает. – Не понимаю вас. – Что значит «хорошо»? Чтоб была свобода, чтоб люди были сыты, независимы, могли бы удовлетворять всем своим потребностям, чтоб были «счастливы»? – Ну да! – Гм! Счастливы!.. Шел я как‑ то, студентом, по Невскому. Морозный ветер, метель, – сухая такая, колющая. Иззябший мальчугашка красною ручонкою протягивает измятый конверт. «Барин, купите! » – «Что продаешь? » – «С… сча… астье! » Сам дрожит и плачет, лицо раздулось от холода. Гадание какое‑ то, печатный листок с предсказанием судьбы. – «Сколько твое счастье стоит? » – «П‑ пятачо‑ ок!.. » Иринарх удивительно изобразил мальчика, – так и зазвенел плачущий, застуженный детский голосок. Турман шевельнулся на стуле и враждебно оглядывал Иринарха. – Он на этот пятачок сыт стал! – Верно. А все‑ таки цена‑ то его счастью – «пя‑ та‑ чо‑ ок! » Сыт – разве же это счастье?.. А что даст будущее, если оно, боже избави, придет? Вот этот самый пятачок. Разве же за это возможна борьба? Да и как вообще можно жить для будущего, бороться за будущее? Ведь это нелепость! Жизнь тысяч поколений освящается тем, что каким‑ то там людям впереди будет «хорошо жить». Никогда никто серьезно не жил для будущего, только обманывал себя. Все жили и живут исключительно для настоящего, для блага в этом настоящем. Я сдержанно спросил: – В чем же это благо? – В чем!.. Оно так ясно, так очевидно, – его можно определить строго математически, как звук или свет. Чем определяется звук, свет? Числом и размахом колебаний в секунду. Целиком так же определяется и благо. Радость – великолепно! Страдание – великолепно! Радость – страдание! Радость – страдание! Быстрее, ярче, сильнее! Раз‑ раз‑ раз! А мы страдания боимся, проклинаем его. Утешаемся будущим, когда страдания не будет… Как верно Шопенгауэр сказал: «После того как человек все страдания и муки перенес в ад, для рая осталась одна скука». Катра слушала и внимательно наблюдала товарищей. Раза два она искоса взглянула на меня, как будто вызывала: ну‑ ка, возразите! Иринарх говорил словно пророк, только что осиянный высшею правдою, в неглядящем кругом восторге осияния. Да, это было в нем ново. Раньше он раздражал своим пытливо‑ недоверчивым копанием во всем решительно. Пришли великие дни радости и ужаса. Со смеющимися чему‑ то глазами он совался всюду, смотрел, все глотал душою. Попал случайно в тюрьму, просидел три месяца. И вот вышел оттуда со сложившимся учением о жизни и весь был полон бурлящею радостью. Он продолжал: – О‑ ох, это будущее! Слава богу, теперь сами все в душе чувствуют, что оно никогда не придет. А как раньше‑ то, в старинные времена: Liberte! Egalite! Fraternite! [37] Сытость всеобщая!.. Ждали: вот‑ вот сейчас все начнут целоваться обмякшими ртами, а по земле полетят жареные индюшки… Не‑ ет‑ с, не так‑ то это легко делается! По‑ прежнему пошла всеобщая буча. Сколько борьбы, радостей, страданий! Какая жизнь кругом прекрасная! Весело жить. Турман опять двинулся на стуле. Он тяжело бросил на Иринарха свой темный взгляд и злобно усмехнулся. – Весело… Очень весело! Спасибо вам, господин, за такую веселость! Не весело, а скверно жить! Тяжело жить! – Тяжело? Боритесь! Поднимайтесь выше! Турман в изумлении и негодовании смотрел на него. – Индюшки полетят?.. Полетят индюшки?.. Пятачок будет?.. Говорите: боже избави? – Боже избави! – твердо и решительно ответил Иринарх. – Не надо этого? – Не надо. – Надо! – крикнул Турман. Он, задыхаясь, наклонился над столом и пристально смотрел в глаза Иринарху. – Вот что я вам заявляю: надо, чтоб это пришло через десять – пятнадцать лет. Слышите? – Турман грозно постучал ладонью по столу. – Через десять – пятнадцать лет, не дольше! Он встал и оглядывал всех, как будто вдруг проснулся и увидел кругом незнакомых людей. – Вы, господа, – интеллигенция, вы понимаете социологию. Мы ее мало понимаем. Может быть, по научным там всяким законам мы людьми станем через сотню лет… Так врите нам, а говорите, что это близко. А то слишком скверно жить. Нам скверно жить, невозможно жить, а не «весело»! Дядя‑ Белый все время с недоумением слушал Иринарха, – слушал, мучительно наморщив брови, стараясь понять. Он раздумчиво заговорил: – Вы мало знаете нашу жизнь. Ничего в ней веселого нету. Все время от всех зависишь, – раб какой‑ то. Сегодня на работе, а завтра сокращение, завтра не потрафил мастеру, шепнули из полиции, – и ступай за ворота. А дома ребята есть просят… Унижают эти страдания, подлецом делают человека… Иринарх просиял торжеством. – Вот, вот это самое!.. Есть страдания, которые унижают, и из них рвется человек к другим страданиям, к тем страданиям, которые… Турман не слушал. Он взволнованно метался по комнате, отыскивая свою фуражку. Отыскал, остановился боком и теми же проснувшимися глазами окинул богатую сервировку стола, изящную Катру, внимательно наблюдавшую его из кресла. – Что будет! – прервал он Иринарха. – В морду всем можно будет засветить. Всем, кто того стоит! Вот что будет!.. Сенька, пойдем! Пойдем, Сенька, не оставайся! – Да, пора идти. – Дядя‑ Белый грустно поднялся. Турман искоса бросил на меня выжидающий взгляд. Они ушли. Иринарх ходил по комнате и в восторге потирал руки. – Но ведь этот черный – это великолепнейший хищный зверь! Какая ненависть в глазах!.. Погодите, он еще всем вам покажет свои коготки! Ну и что, что такому делать при всеобщем благополучии? Ведь именно ненависть‑ то эта и наполняет его жизнь огромнейшим содержанием! Ужасно он много дал для моей мысли… И как характерно: люди стремятся – и совершенно не понимают: к чему? Теряются, не могут ответить. Огромное стремление, а впереди – только какой‑ то смутно‑ золотистый свет. Удивительно, как это у вас нет пророков. Ведь именно при таких‑ то условиях они и должны бы греметь. Мы с Алешей уходили. Катра со скрытою насмешкою следила за мною. В передней она спросила: – Отчего вы ничего не возражали Иринарху Ильичу? Я насупился. – Разве можно было ответить лучше, чем ответил Турман? – А я думаю, вам просто нечего было возразить, – презрительно и устало сказала Катра. Я пожал плечами. Мы шли домой. На душе было весело. Не люблю я Катры – и как она бесится, что на все ее вызовы я отвечаю вежливым молчанием! Алексей все споры слушал с странно‑ пристальным, принимающим к сведению вниманием. Мы шагали по тропинке среди сугробов. Он сдержанно спросил: – А какой же ты смысл видишь в настоящем? Оно имеет значение только в виду будущего? – Да как это можно разделять? Будущее, настоящее… Все равно что стараться ножом отделить в организме жизнь от материи. Жизнь радостна, прекрасна, потому что освещена будущим и, конечно, дай бог, чтобы будущее как можно скорее пришло… Какой‑ то разврат душевный копаться в этом. Болтун! Почему же он ничего не делает? Алексей замолчал и не возражал.
Как огромные струны, еще пели приводные ремни. Подрагивали стены, и быстрые отсветы мелькали по стальным рычагам. Но люди толпились в середине, и подходили все новые из других мастерских. В замасленной блузе рабочего я говорил, стоя на табурете. Кругом бережным кольцом теснились свои. Начал я вяло и плоско, как заведенная шарманка. Но это море голов подо мною, горящие глаза на бледных лицах, тяжелые вздохи внимания в тишине. Колдовская волна подхватила меня, и творилось чудо. Был кругом как будто волшебный сад; я разбрасывал горсти сухих, мертвых семян, – и на глазах из них вырастали пышные цветы братской общности и молодой, творческой ненависти.
Когда приходишь домой, – из большого, яркого мира вдруг попадаешь во что‑ то маленькое, узенькое, смирное. Алеша сидит в своей накуренной комнате, сгорбившись над столом. Моя комната большая, а его – очень маленькая. Он ее выбрал себе, – уверял, что любит тепло. Но сделал он это по своей обычной упорной деликатности. Сидит он за маленькой лампочкой с бумажным колпаком и старательно пишет. Красиво пишет своим аккуратным почерком конспект прочитанной книжки. Если что нужно вычеркнуть, он вырывает из тетрадки всю страницу и переписывает. Конспектирует и ничтожнейшие брошюрки. Часто мне в голову приходит вопрос, – чем он живет? Застенчивый, молчаливый, нелюдимый. Никогда он не смотрит в глаза – даже мне, двоюродному своему брату, а мы с детства росли вместе. Ничем особенно не интересуется. Читает мало, принуждая себя, то, что я уж очень расхвалю. В комнате у него так все аккуратно разложено, так чисто. Это всегда признак бедной духовной жизни. Пьем с ним чай. Своим всегда неестественным голосом он говорит, не глядя в глаза: – Ходил сейчас ко всенощной к Спасу, слушал шестопаловских певчих. Вот здорово поют! Особенно «Свете тихий». Чудная у них новая октава. Шестопалов недавно привез из Мценска… После всенощной зашел к Маше. Нет, она действительно ненормальна, это несомненно. – Опять тетя Юля ваша мутит? – Заявила, что Маша ей мешает спать по утрам, когда встает. И Маша из большой комнаты перебралась в переднюю. Там спит. Говорит, великолепно. А от двери дует черт знает как!.. Положительно, сама себя она валит в могилу. Алеша украдкою глядит на меня и осторожно спрашивает: – Ты не зайдешь к ней? Ох, эти родственные обязательства. Я морщусь. – Да некогда, дела много. Алеша темнеет. В нем вообще очень силен семейный патриотизм, а сестру Машу он любит с восторженным умилением. Перемогая себя, сам тяготясь своею настойчивостью, он говорит коротко: – Шестого ее рождение. – Ну, зайду тогда. Алеша благодарно глядит.
В освещенных, завешанных тряпками оконцах флигелька метались тени. Мы с Алешею стояли на крыльце двора. – Ты верно видел, пьян он? – Пьян. – Ну, значит, бьет. Когда Гольтяков пьян, его охватывает буйная одержимость, он зверски колотит Прасковью. Она – худенькая, стройная, как девочка, с дикими, огромными глазами. У меня и у Алеши жалостливая влюбленность в нее. Мучают и волнуют душу ее прекрасные, прячущие страдание глаза. Горда она безмерно. Все на дворе знают, что с нею делает муж, а она смотрит с суровым недоумением и резко обрывает сочувственные вопросы. Мы растерянно стояли. Трепала дрожь. В флигельке звучали заглушенные стоны, отчаянно плакал ребенок… И нельзя ничего вделать, нельзя броситься на помощь! Да, учит жизнь! Сколько раз за этот год, в самых разнообразных случаях, приходилось переживать вот это самое, – стой, стиснув зубы, когда тянет броситься вперед, – гнусно кипи и перекипай внутри себя.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|