Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Проблемы перехода и ближайшего будущего




 

 

Формальные требования, предъявляемые нами к новой идеологии, уже ясны: она прежде всего должна быть абсолютно обоснованной и – в формулировании ее – быть обращенной к конкретной действительности сегодняшнего дня. Ее основные принципы и общее содержание достаточно уяснены в предшествующем изложении. Попытка наметить главные пункты конкретной программы будет сделана далее.

Ясно, что одни идеологические рассуждения, как бы умны и верны они ни были, дела не подвинут. Наши слова и мысли должны претворяться в деятельность; и, если на нас лежит тяжкая ответственность за всякую теоретическую ошибку, мы еще более ответственны за бездействие. Слово должно становиться делом; и иные слова уже и есть дело, ибо, только раскрыв и оправдав истинный смысл происходящего, может Россия выйти из тупика. Ложной и лживой программе коммунистов, с одной стороны, беспрограммности и безыдейности – с другой, необходимо противопоставить ясную идеологию и четкую программу. Иного выхода нет.

Простое провозглашение и развитие новой идеологии недостаточно. Такой роскоши мы позволить себе уже не можем. Оставаясь в области чистой теории, мы расплываемся в ненужных словесных спорах и вредных абстракциях, в писании законов, которые будут оказываться устаревшими ранее их написания. Теоретическая разработка идеологии нужна, но не в ней центр тяжести. Необходимо создать новую партию, которая бы явилась носительницей этой новой идеологии и смогла занять место коммунистической. Эта партия должна вместо большевиков стать основой и направляющей силой уже создавшегося в России нового правящего слоя. И если без новой идеологии такой партии не создать, то без нее новая идеология обречена на очень долгую недейственность.

Мысля новую партию как преемницу большевиков, мы уже придаем понятию партии совсем новый смысл, резко отличающий ее от политических партий в Европе. Она – партия особого рода, правительствующая и своей властью ни с какой другой партией не делящаяся, даже исключающая существование других таких же партий. Она – государственно-идеологический союз; но вместе с тем она раскидывает сеть своей организации по всей стране и нисходит до низов, не совпадая с государственным аппаратом, и определяется не функцией управления, а идеологией. Формально нечто подобное этому представляет собой итальянский фашизм, лишенный, впрочем, глубокой идеологии; но, разумеется, большую аналогию дают сами большевики. Возможность такой партии связана не только с тем, что она мыслится как часть того же правящего слоя, частью которого сейчас являются большевики, но и с тем, что сохраняются существующие ныне в России формы демократии (система Советов с многостепенностью выборов). Ведь именно они устраняют опасности западной демократии, т. е. господство группы политиков-профессионалов и объясняемую этим многопартийность.

Само собой разумеется, было бы наивно предполагать, будто подобную партию-правительство можно создать в эмиграции. Помимо того что эмиграционной партии никто в России не поверит и что из-за границы нельзя сделаться русским правительством, иначе как на бумаге, новая партия по самому существу дела должна находиться в тесной связи с правящим слоем, из него вырастать или, по крайней мере, частью впитывать его в себя и с ним сливаться. Роль эмиграции здесь очень скромна и может лишь несколько возрасти, как только в России станет возможной легальная политическая борьба. Зато уже теперь на эмиграцию падает идеологическая работа.

Если мы называем новую партию (союз) возможной наследницей большевистской и с большевистской ее сопоставляем, мы имеем в виду форму и структуру, а не содержание ее идеологии. Коммунистической идеологии противопоставляется принципиально иная – сознательно-религиозная, православная и не отвлеченно-интернациональная, а евразийско-русская. И если новая партия притязает на то же самое место в государственном строе современной России, строй этот, а потому и "партия" понимаются иначе. Именно: в первую голову необходимо устранить то нелепое и вредное смешение религии (мнимой) с политикой, которое называется у большевиков отделением церкви от государства. Положение Церкви надо определить в уже сказанном направлении (§7), а партию и государство освободить от религиозных черт и тенденций, в то же самое время утверждая религиозно-нравственный примат Церкви (§7), т. е. религиозную или абсолютную обоснованность государства. Конечно, речь идет не о каком-то подчинении государства Церкви – против тенденции коммунистов подчинить политику религии (разумеется, своей "религии" коммунизма-атеизма) мы как раз и хотим бороться, но не для того, чтобы заменять коммунистическое насилие православно-церковным и насильственно оцерковлять. Таким злостным истолкованиям нашей мысли противоречит уже то, что мы считаем необходимым базироваться на нынешнем правящем слое и исходим из признания основ ныне существующего государственного троя России, созданной революцией формы демократии.

С нашей точки зрения, революция привела к созданию наилучшим образом выражающей евразийскую идею форме – к форме федерации. Ведь федеративное устройство не только внешне отмечает многочленность евразийской культуры, вместе с тем сохраняя ее единство. Оно способствует развитию и расцвету отдельных национально-культурных областей, окончательно и решительно порывая с тенденциями безумного руссификаторства. Это – сдвиг культурного самосознания, несомненное и важное его расширение и обогащение. Но это еще и путь к безболезненному исправлению кое-где поврежденных границ Евразии. Правда, за время революции разыгрались сепаратистски-националистические страсти местных интеллигенций, да и политика большевиков иногда вызывала к бытию народности, которые сами о своем существовании и не подозревали. Однако большевики же нашли средство для борьбы с болезненным разрастанием национализма в так называемом районировании. Всякое новое правительство должно будет руководствоваться этими правильно намеченными основными линиями.

Необходимым условием народности (демотичности) государственного строя является органическая связь между массой народа, которая, будучи не простой совокупностью индивидуумов-атомов, а органическим целым, все же обладает лишь потенциальным личным бытием, лишь неосознанным, хотя и определенным миросозерцанием и лишь бессознательной, стихийной волей, с одной стороны, и вырастающим из народа правящим слоем, который находится с народом в постоянном взаимообщении и, порождая правительство, формулирует народное миросозерцание, выражает и осуществляет народную волю, – с другой. Конечно, правящий слой раскрывает свою идеологию и проводит свою волю, но и та и другая в нормальных условиях являются в целом и главном лишь индивидуацией и конкретизацией народного сознания. Таким образом, правящий слой, как организованное меньшинство, сознательно осуществляет бессознательную волю целого. Существо этого процесса индивидуации и конкретизации органично. Оно лишь в очень малой степени выразимо отвлеченно-рациональными формулами и не может быть канализованным в рационалистически построенных формах политического бытия. Поэтому при известных условиях ненародной бывает и самая совершенная теоретически республика. Равным образом народной (демотической) может быть и абсолютная монархия, тем более и во всяком случае русское царство, как наилучшая форма государственного единства Евразии.

Внешние формы, не имеющие полноты процесса, имеют значение второстепенное, хотя и важное, так как есть формы более совершенные и длительные. Если произошел разрыв органической связи между народом и правящим слоем, самые лучшие формы ничему не помогут; если же такая связь существует и сильна, то даже плохие формы особого вреда не принесут. Независимо от качества форм нарушение органической связи приводит к тяжелой болезни государственного целого и часто к революции. Этим нарушением мы объясняли выше русскую революцию. Оно же – а не плохое качество политических форм,которые и действительно плохи, но являются лишь симптомом болезни, – лежит в основе переживаемого Европой кризиса.

Считая необходимостью народность государственного строя, т. е. приемля идею демократии в подлинном ее существе, мы не должны смешивать принцип демократии с ее исторически относительными формами и, повторяя ошибки наших предков, делаться рабами форм, да еще чуждых нам европейских форм. Вовсе не отвергая того, что те или иные формы нужны и что желательны наилучшие, мы сознаем условность всякой формы и предпочитаем органические выдуманным. Органическими формами отличался парламентский строй Англии, выросший на почве широкого местного самоуправления и выдвигавший в правительство живых людей, а не абстрактные и бездушные программы. Но это вовсе не универсальная, а конкретная английская форма. Попытка пересадить ее на континент привела к потрясениям, которые доныне еще не кончились и затормозили органическое развитие Европы. Континентальные теоретики не присматривались к жизни, а выдумывали. Органическое единство народа они подменили отвлеченным понятием суммы индивидуумов-атомов. Факт симфонической воли претерпел крайнее искажение в отвлеченном понятии ее. Из всеобъемлющего напряжения она превратилась в единичное волеизлияние по определенному вопросу, который ставился извне отвлеченными теоретиками, оставался неучитываемым в конкретных своих следствиях, а часто даже и непонятным для народа. Симфоничность воли была подменена большинством голосов и, значит, грубым насилием большинства. Ясно, что сфера народной воли оказалась, во-первых, до крайности суженной, а во-вторых, от конкретных проявлений фактически устраненной, так как народное голосование превратилось в собирание большинства голосов по непонятным большинству философско-теоретическим вопросам, в слепой выбор между отвлеченными программами, которые не предусматривали как раз проблем конкретных, неожиданно возникающих и часто самых жизненных, и в передачу полноты власти профессионалам-политикам, известным большинству и в подавляющем большинстве лишь понаслышке. Демократия выродилась в свою противоположность. Попытка истолковать государственность индивидуалистически, а вернее, механистически кончилась олигархией парламентариев, и эта олигархия, оторвавшись от народа, в конце концов обнаружила свое бессилие. Таковы общие результаты европейского развития, которые старая наша интеллигенция предлагала России и – в последышах своих – предлагает еще и теперь. Правда, в Европе наблюдается уже борьба со старыми формами демократии и намечается целый ряд поправок и выходов. Уже говорят о первостепенной важности и основоположности "солидарности" (ср. Дюргейм, Дюги). Но во-первых, все это пока только мечты и опыты (наибольшее обещает итальянский фашизм), а во-вторых, весь спор ведется о формах и нет правильного диагноза самой болезни, т. е. разрыва органической связи между народом и правящим слоем. Если так будет продолжаться, то Европе не избежать или ряда революций, или медленного умирания.

Разумно ли России снова заимствовать у Европы ее специфические формы, уже в Европе подвергаемые сомнению, и таким образом прививать себе трупный яд, если в самой России уже возникли новые и органические формы государственности? Мы думаем, что проблема народности государства в общем и целом разрешается современной Россией органически и удачно, как опосредствованная демократия. Задача заключается в том, чтобы развить и окончательно оформить наметившееся, освободив его от искажений, вызванных коммунистической идеологией и коммунистической политикой. В дальнейшем надо исходить из системы советов, сочетающейся с сильной центральной властью и построенной на многостепенных выборах, которые гарантируют личную, а не программно-бумажную связь правительства с народом, и на принципах местно-профессионального объединения. В пользу советской системы говорит и то, что она несомненно "привилась"; выросши из народных потребностей, она принята народом и встречает сопротивление лишь постольку, поскольку искусственно сплетена с коммунизмом. Достоинства ее были сразу же оценены народным сознанием. Именно этот смысл имели популярные лозунги: "За власть Советов!" и "За большевиков, но против коммунизма!" Нас не смутят возражения, что в системе советов нет ничего нового, кроме коммунизма, ибо такие возражения не учитывают всей конкретности явления и относятся к области бесплодных отвлеченно-теоретических споров. Но мы подчеркиваем связь советской системы с бытовым демократизмом, снимающим наконец психологический антагонизм между барином-интеллигентом и мужиком.

Удивляет и объясняется только исключительной государственной мудростью русского народа то, с какой быстротой и как верно намечены основные формы его политического бытия. Мы приписываем это именно народной стихии, а не коммунистам, которые были лишь удобными орудиями и, в общем, послушными исполнителями. Почти во всех отраслях государственной жизни приходится исходить из того, что уже создалось, и создалось, по существу, хорошо, а не плохо, почему и нуждается не в разрушении, но только в развитии и поправках, прежде всего в очищении от коммунизма. Так, уже заложены основы, на которых наилучшим и наиболее скорым образом может восстановиться наша военная мощь: действительно всеобщая воинская повинность, определяемая принципом военной годности, и территориально-милиционная система комплектования. Понятие стратегии расширяется благодаря осознанию органической связи армии с государственным строем и всей политикой государства. С другой стороны, принцип политического воспитания армии заменяет действительным фактом вывеску ее мнимой аполитичности. Наиболее бедственной и ложной представляется школьная политика большевиков. Но и здесь главное зло – в коммунизме. Эта политика – частью положительно, но главным образом отрицательно – выясняет значение некоторых руководящих идей. В сфере чистого знания выдвинулось значение синтетического момента, казалось, уже погибшего в научной специализации последних десятилетий, и стала на очередь примитивно и ложно разрешаемая "научными" материалистами, но потому настоятельно нуждающаяся в правильном разрешении проблема общего научного миросозерцания, т. е. философии. А эта проблема и по существу, и по условиям времени (т. е. в силу "религиозности" самого коммунизма) есть и религиозная проблема. Понятно, какое революционизирующее воздействие на всю систему образования должен оказать миросозерцательный сдвиг. Философско-религиозные начала обучения должны утвердиться на пустом месте марксистской идеологии, и гуманитарные науки и методы уже оправляются от эпохи естественно-“научного" засилья. Разрыв с классицизмом их успеху содействует, а не мешает, так как он вознаграждается широкими возможностями – ориентацией науки и обучения к евразийской культуре и к народностям Евразии и частью к более близкой нам Азии. Исключительно важным представляется нам далее тот факт, что большевики попытались порвать с беспринципным либерализмом, т. е. с анархией в сфере обучения и воспитания. Система народного образования понята ими как функция государства, что является наиболее правильным и разумным решением вопроса, поскольку государство тратит на народное образование свои средства и заинтересовано в результатах своих трат и усилий, а не в создании никому не нужного "человека вообще" или "образованного индивидуума". Государство обязано определять цели и задачи образования своими государственными целями и гипертрофии общего образования противопоставлять покровительство профессиональному. Предоставляя известную свободу частной инициативе (чего большевики не делают), оно обязано сохранять за собой право контроля и высшего руководства. И здесь, как везде, надо различать между государственным существом дела и одиозным коммунизмом. Конечно, вредны комсомольство и коммунистическая политграмота, но несомненно нужны не только политическое образование молодежи, но и политическое воспитание ее, т. е. и приучение ее к политической жизни. Если большевики вывели из подполья политические кружки молодежи, не следует эти кружки загонять назад в подполье, как, впрочем, поступают сами большевики со всеми инакомыслящими.

 

 

Х

Проблематика новой России

 

 

Новая государственность России-Евразии, основы которой мы приемлем как исходный пункт дальнейшего развития, выражает новое личное самосознание нашей культуры и нашего народа. Но это самосознание есть вместе с тем и осознание Россией-Евразией своей исторической, общечеловеческой миссии. Серединное положение Евразии между Азией и Европой получает новый и конкретный смысл. И не случайно и не ошибочно, что, выходя из революция, Россия отворачивается от Европы и поворачивается лицом к Азии. До войны и революции русские интеллигенты старались растворить Россию в Европе и сделать Россию аванпостом европейской борьбы с "желтой опасностью". А ныне оказывается, что "цветная опасность" направлена не на Россию и угрожает Европе совсем на иных путях. Она уже колеблет колониальные империи европейских держав, оставляя Россию-Евразию как неподвижный центр, вокруг которого закипает борьба и на который как будто склонны опереться своим тылом неевропейские культуры. И когда большевики пытаются двинуть коммунизм на Европу через азиатские страны, они пользуются некоторым реальным фактом – тем, что отношения Азии к Европе отличаются от отношений Азии к Евразии. Наши взаимоотношения с Азией могут измениться и стать для нас даже угрожающими только в том случае, если мы забудем свое родство с ней и, пренебрегая им, снова начнем усиленно европеизоваться. Но не в том ли международный смысл революции, что она покончила и с европеизмом империи?

Отсюда не следует, что мы должны враждебно замыкаться в себе от Европы и что у нас нет с ней точек жизненного соприкосновения. По отношению к Европе Россия есть Православие, т. е. истинное христианство, по отношению к ереси, т. е. упорному отречению от Христовой веры, которую некогда Европа исповедовала как свою. Это не проповедь священной войны Европе и не отрицание самобытности и ценности ее культуры: но это – признание европейской культуры за еретическую, за променявшую небо на землю и потому искаженную и неудержимо стремящуюся к своей гибели. Это вместе с тем призыв к покаянию, т. е. к возвращению европейской культуры к ее подлинным христианским истокам, что единственно может ее спасти и открыть ей новые пути развития. Выражаясь более позитивистически, Россия призывает Европу к осознанию того, что культура должна сознательно обосновывать себя на ценностях религиозных, если только она не обрекает себя на разложение и смерть. Мы подчеркиваем понятие призыва, ибо Европа может выйти из тупика своей истории только собственным своим свободным саморазвитием. Если большевики под влиянием традиций старого русского империализма мечтают о русификации Европы, переименовывая, впрочем, русификацию в коммунизацию, – они ошибаются и выходят за пределы жизненных русских задач, как в свое время за эти пределы выходили Александр I и Николай I.

Русское воздействие на Европу должно ограничиваться только призывом, примером (разумеется, не примером коммунистического "строительства") и содействием.

К призыву, примеру и содействию сводится роль России и в Азии. Но здесь проблема упрощается: благодаря тому, что в Азии перед нами не еретическое упрямство, а языческая помощь. Обращаясь к язычеству, христианство призывает не столько к покаянию и самоотречению, сколько к саморазвитию, ибо неискажаемое саморазвитие язычества и есть развитие его в христианство, а развиваться язычество, в противность ереси, не отказывается. Надо не уставать подчеркивать родство азийских культур с евразийской и их давнее интимное взаимообщение, до сих пор достаточного внимания к себе не привлекавшее. Знаменательно, что в Азии сейчас всплывают проблемы, аналогичные евразийским. И в Азии не верят в единоспасаемость европейской культуры, европеизуясь лишь для борьбы с Европой за свою независимость, и еще менее обольщены внешним блеском техники, чем простой русский человек. И в Азии обострилась проблема национального бытия, превозмогая даже религиозное взаимопротивостояние мусульманства, буддизма, брахманизма. И в Азии живо сознание примата религии. Наше отношение к Азии интимнее и теплее, ибо мы друг другу родственнее. Практически же не следует забывать, что в случае возможной борьбы Азии с Европой нам благоразумнее предпочесть наше евразийское самодовление превращению равнин Евразии в поля сражений.

Вникнем в последние "подсознательные" мотивы международной политики большевиков. Они ведут борьбу с "капитализмом". Но "капитализм", поскольку он мыслится конкретно, и есть синоним современной Европы. Борьба с ним есть борьба с "европеизмом" в Европе и в Евразии, в частности саморазрушение социализма посредством коммунистического опыта. И как ни беспомощно наивны все попытки большевиков поднять и развить "трудящихся", сплотить "трудовые элементы" и т. д., по существу эти попытки нечто совсем иное, чем европейская культура. Европейская культура превратила массы рабочих в системы атомов, от личности которых она отвлекается и о личности которых не думает. Она, как некогда египетские фараоны, сумела заставить толпы "рабов капитала" трудиться над созданием этим-то "рабам", во всяком случае, недоступных "благ" и воспользовалась их насущными потребностями, как средствами господства. Она стремится к безличному производству и бесцельному накоплению, ибо производимое и накопляемое в малой степени нужно ничтожному меньшинству, да и то в значительной мере потому, что производство рождает новые и чаще всего вредные потребности. Кому нужны все эти продукты производства? это производство ради производства и накопление ради накопления? Дело тут не только в анархии производства, не только в том, что попутно с производством необходимого производится несравнимо больше лишнего, а в самом принципе капитализма и европеизма, выражаясь совершенно точно, – в европейской форме капитализма. Стремления и бессознательный замысел большевиков-коммунистов, несмотря на их европеизм, на отожествление ими своего коммунизма европейской политической идеей, несмотря на увлечение их абстрактными планами, тейлоризмом и канцелярщиной, все же иные. Сознательно думают они, конечно, о массе и индивидуумом пренебрегают; но они не только отвлеченные теоретики, а еще и правящий слой, обусловленный конкретными воздействиями жизни. Вопреки себе они шире себя, и подсознательные мотивы у них иные, так что на деле выходит, будто они думают об индивидууме. В сложном скрещении ряда процессов из русских рабочих выходят люди. Большевики выступают против "капитализма", т. е. против европейского капитализма, а потому и против европейского социализма. Их внимание направлено на угнетенных, которых они хотели бы сделать свободными людьми с развитым личным самосознанием и фактически делают рабами, личное самосознание все-таки пробуждая. Сами не зная того, большевики бьются над конкретизацией религиозно-этических основ русской государственности, но у них ничего не выходит, потому что это проблема и общеисторическая миссия самой России. Здесь проблема России становится и проблемой Европы; и мировая значимость русской революции должна быть сопоставляема с мировым значением европейской цивилизации.

В одном большевикам удалось убедить своих противников – в том, что русская революция есть революция социальная, хотя бы и неудавшаяся или плохая. А между тем как раз в этом вопросе с большевиками так скоро и легко соглашаться не следовало. Всякая значительная и глубоко проникающая революция "социальна", но нет различия между "социальными" и "несоциальными" революциями, ибо по существу и смыслу своему революция есть процесс политический. Ведь она сводится к распаду и восстановлению государственного или политического единства, и ее цель – создание нового правящего слоя. В революции культура переходит от одной формы ее личного бытия к другой; в революции умирает одна индивидуация симфонической личности и рождается другая. И так как личность объемлет и содержит в себе все сферы своего жизненного проявления, не может подлинная революция ограничиться лишь одной сферой, "политикой" в узком смысле этого слова.

Само деление социально-политического бытия на сферы: церковную, собственно политическую, экономическую – деление относительное, условное, имеющее свои границы. Оно не затрагивает последнюю глубину бытия и уже предполагает существенное единство всех сфер, без которого необъяснимо их взаимодействие и нет симфонической личности, ибо личность и есть единство множества. И если мы хотим понять историю и жизнь, мы не можем подменять понятие живого многоединства или соборного единства понятием мертвой системы, не можем толковать государство и общество атомистически. Это не значит, что в многоединственадо пренебрегать множеством и что классификация сфер не имеет никакого реального основания. На основе своего единства сферы реально отличаются друг от друга, и их различие очень удобно и важно методологически, хотя не всегда, не везде и не при всяких условиях. Взаиморазличие их обладает относительной четкостью и устойчивостью (да и то, видимо, тяготясь этим, говорят "социально-экономический", "социально-политический", "экономический быт" и т.п.) в период нормальной жизни и нормального развития, когда единство симфонической личности так же незаметно, как незаметно для здорового человека его здоровье. Не осознавая целого, все пронизывающего единства, люди как бы погружают это единство в стихию бессознательного и живут и действуют каждый в своей узкой сфере. Один занимается своим хозяйством и не сознает органической связи своего хозяйствования с целым социально-политической, иногда даже с целым экономической жизни; другой ничего не видит, кроме классовой борьбы или "происков всемирного капитала"; третий всецело погружен в политику, т. е. в то, что явственно связано с единством целого, но что он сам, может быть, отожествляет с парламентскими словоговорениями или ораторством на митингах. Эта неизбежная и вполне естественная дифференциация может заходить так далеко, что утрачивается почти всякое сознание целого. И вот реальное единство начинает казаться отвлеченной системой, каким-то пустым пространством, в котором движутся и сталкиваются "политика", "социальный строй", "экономический строй" и т. д., пока и они не окажутся тоже только "системами" или "отношениями", политическими, социальными, экономическими. Так рано или поздно приходим к полному атомизму: почему индивидуума не признать системой восприятий, чувствований и волевых актов?

На пути от ясного сознания единства симфонической личности к атомистически-систематическому представлению о ней есть момент, когда разграничение еще не разложенных сознанием сфер особенно четко. Тогда-то вместо признания политической сферы, органически связанной с другими и среди них главенствующей, ибо выражающей и их единство, начинают рассматривать ее как одну из равноценных, взаимно разделенных и лишь внешне соположенных сфер. Но почему же в этом случае она необходима? И нельзя ли ее заменить другой, например социальной? Не есть ли она просто система социальных классов? Такие извращенные представления о симфонической личности свойственны периодам ее болезни, упадка и умирания. И характерные для Европы и для европеизованной России историко-материалистические теории и проповедь классовой борьбы являются весьма грозными симптомами.

В периоды мирного развития, устойчивой и создавшей традиции жизни известная дифференциация сфер естественна. Не так в эпоху революции. Переживая революцию, государственное целое приходит в расплавленное состояние. Пережигается старый костяк, и, пока не создается новый и расплавленная масса не остынет, нет и не может быть никаких перегородок. Все – и социальное, и экономическое, и политическое – одинаково оказывается отнесенным к единству, т. е. политическим. Рождающаяся новая государственность не признает никаких ограничений, и сознание единства до крайности обострено опасностью его исчезновения. В революции предстает перед нами бурно рождающаяся, еще не оформленная, вечно меняющая свои очертания симфоническая личность, которая выражает свое единство как всепоглощающую государственность. Но тут-то и сказывается в иные эпохи часто не совсем заметный примат политики. Все социальные, экономические, бытовые процессы обнаруживают себя как функции политического процесса, который сводится к нарождению, образованию и укреплению нового правящего слоя. С этой точки зрения нужно рассматривать сопровождающие революцию социально-экономические сдвиги, перераспределение собственности и прав. Когда историки революции отмечают – в порядке причинного объяснения – привязанность к новому политическому строю всех разбогатевших на революции, они такой "социально-экономической" формулировкой действительного факта затемняют его существо. Так как социальное и экономическое положение индивидуума является функцией и выражением его политической роли, можно сказать, что революция, определяя его политическую роль, тем самым создает его социально-политическое положение. Она его "инвестирует". И это не попытка укрепить "завоевания революции", т. е. новый политический строй, чем-то внешним, задабриванием или подкупом, а – сама революция. Конечно, придет время, когда взволнованное народное море успокоится, когда лава остынет. Тогда вновь ясно разграничатся сферы, наполненные уже иным содержанием. Смысл совершившегося может остаться непонятым или понятым скверно. Существенное единство сфер и первенство политической могут опять быть позабыты. Поучительным примером служит французская революция.

Французская революция создала новый правящий слой и инвестировала его политической властью через новое социально-экономическое положение его членов. Она перераспределила политические права и роли в связи с перераспределением социальных прав и собственности. Но французская революция, дитя рационалистического века, исходила из индивидуалистского или, вернее, атомистического представления о государстве. Единственной реальностью она признавала индивидуума, понимаемого как обособленный и ничем особенным от других не отличающийся атом, т. е. на деле-то совсем не индивидуума, который понятен лишь из целого. Общество казалось ей только совокупностью или системой "индивидуумов". Формально она мыслила в категориях римского права, т. е. права, которое отражало уже разлагавшуюся римскую государственность. И революционерам индивидуум преподносился как обладающий неотчуждаемыми правами, и прежде всего правом собственности (dominium). Этим была закрыта возможность осознать смысл революции и понять государство иначе, как атомистически. В результате органического революционного процесса Франция перешла от болезненного, но все же органического дореволюционного своего бытия к бытию неорганическому – к медленному внутреннему разложению и материализму.

Несмотря на все старания императорских университетов, римское право у нас в России не привилось. Его принципы были слишком чужды духу русского правосознания. Это сказалось и в сфере основной проблемы – проблемы собственности. Как иностранные, так и русские (см. богатые данные у Пахмана) юристы часто и настойчиво указывают на отсутствие у русского народа западной идеи собственности. Мы не склонны преуменьшать наивность увлечения "миром", наивность большинства славянофилов, народников и обусловленных европейской теоретической мыслью социалистов-революционеров. Русская идея "собственности" не укладывается в рамки "национализаций" или "муниципализаций" земли. Но мы столь же не склонны считать эту идею симптомом хозяйственной и правовой отсталости русского народа и, просто-напросто отожествляя ее с "феодальной" европейской идеей "условного владения", видеть желательный выход в скорейшей европеизации (романизации) русского правосознания. Ввиду первостепенной важности факта и ввиду затемненности его чужеродными схемами необходимо с величайшей осмотрительностью относиться к разгоревшейся вокруг него полемике. Пламенность аргументации в пользу того, что русский "мир" – архаизм и интеллигентская выдумка и что русский крестьянин по природе своей – своекорыстный собственник, свидетельствует об идеологической, а не фактической ее мотивированности. Разумеется, русский крестьянин крепко держится за кормящую его землю, приобретает и накопляет; разумеется, он по-человечески предпочитает свой эгоистический интерес соблюдению норм, обеспечивающих социальную справедливость и интерес государственный. Большевистская революция даже способствовала развитию собственнического инстинкта. Но, когда дело касается другого, крестьянин будет не за страх, а за совесть аргументировать именно этими нормами. Не из зависти и эгоистического интереса он возмущается бесхозяйственным мужиком, и не только сознание несправедливой обиженности делало его врагом барина – помещика; и, несмотря на весь свой хозяйственный эгоизм, он примирится со справедливым ограничением его прав.

В русском правосознании, как оно всегда выражалось лучшими и непредвзятыми его представителями и как оно живет в крестьянстве, да и не только в нем, собственность связана с обязанностями по отношению к целому и обладает значением функциональным. Естественно, напрашивается аналогия с Римом и средневековой феодальной Европой; но, аналогизируя, необходимо энергично выдвигать различия. Если пользоваться терминологией римского права, можно напомнить о римских понятиях "dominium" (собственность-господство) и "possessio" (владение). Так, римские земельные магнаты, неограниченно эксплуатировавшие занятые ими участки государственной земли (aqer publicus), были только "владельцами" (possessores), "собственность" же (dominium) сохранялась за государством. Поэтому государство было вправе земли у них отнять; однако произведенная Гракхами попытка кончилась неудачей, ибо "владение" магнатов, как факт, слишком крепко охранялось правосознанием, а с другой стороны, индивидуализация права и ряд других условий сделали в данном случае различие между "dominium" и "possessio" чисто теоретическим архаизмом. К тому же изначала понятие "possession" не было связано с идеей обязанностей владельца (ср. особенно "possessio precaria"), и сама категория "dominium-possessio" была быстро перенесена в сферу частноправовых отношений и утратила государственный смысл окончательно. В средневековой Европе условность владения и связанные с ним обязанности получили определенное выражение, но одновременно всецело сосредоточились в сфере частноправовых отношений; все строилось на отношении индивидуума к индивидууму, и государство существовало и собирало свои земли и права так, как если бы оно было одним из индивидуумов. Во всех подобных сопоставлениях русской действительности с древнеримской и европейской необходимо помнить, что в Риме и в Европе понятие собственности строилось из индивидуума, а всякое право симфонической личности, государства, коллектива оказывалось производным от индивидуального. Это развитие было закреплено признанием собственности как священного и неприкосновенного права индивидуальной личности. Если оно ограничивается сверху, такое ограничение воспринимается и понимается как печальная государственная необходимость и несомненное правонарушение. Даже социалисты говорят не об осуществлении государством своего высшего и действительно неотчуждаемого права, а об "экспроприации", т. е

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...