Вы хоть видели, куда попали ваши бомбы?
Мы с нетерпением дожидались, пока оружейники извлекут из бомболюка камеру. Не скоро увидим мы на экране кадры, которые запечатлела она, проследив падение бомб. Сейчас хотелось взглянуть на счетчик, узнать, сработала ли камера, снимала ли она. Но главная тревога — судьба Забелина. Он с грузом бомб, с горящим правым мотором оторвался от группы и тянул к линии фронта. К нам подъехал на «газике» дежурный по аэродрому, Герой Советского Союза капитан [87] Сдобнов. Первый вопрос к нему: «Что с Забелиным? Есть ли сведения о нем?» — Сообщили на все наземные посты, — сказал Сдобное. — Пока ответа нет, ждем с минуты на минуту. Штаб фронта дал всем частям приказ немедленно сообщить. Как прошел ваш полет? — обратился он ко мне. — Успешно? Я доложил. Камера в бомболюке сработала. На счетчике шестьдесят метров снятой пленки. — Поехали? — сказал Халушаков. — Подожди, дай посидеть малость, — сказал я. Мы присели в стороне от самолета на двухсотпятидесятикилограммовых бомбах, закурили. Мне необходимо было преодолеть расслабленность, разливавшуюся по всему телу, по-настоящему ощутить под ногами землю. — Выпить у вас нечего, ребята? Халушаков хлопнул себя по лбу, вскочил, помчался к «пикапу», вернулся с флягой. Я сделал три больших глотка. Сразу же почувствовал прилив бодрости. К нам подошел командир корабля Агуреев. Присел около нас, тоже приложился к фляге. — Для первого раза, по-моему, хорошо, — сказал он. — Вы хоть видели, куда ваши бомбы попали? — Честно говоря, не видел. — А я специально легкий крен машине дал, чтобы вам разглядеть. Серия бомб легла вдоль дороги, забитой немецкими машинами. Могу вам поручиться, что не менее двадцати фрицев вы можете смело записать на свой личный счет. Были и прямые попадания в машины.
— Спасибо, об этом мечтал с самого начала войны. Завести личный счет. С первых дней войны мечтал. — Теперь он у вас открыт. А счет метрам снятой пленки вы ведете? — К сожалению, только приблизительно. С абсолютной точностью могу сообщить только количество боевых вылетов на бомбардировщике. Один. Приехав на командный пункт полка, узнали, что есть уже известия о подполковнике Забелине. Он удачно сел на нашей территории. Машина цела. Вечером в землянке Забелина было сильно накурено, оживленно. Он не распространялся о своем сегодняшнем полете, о горевшем моторе. Не из скромности — так уж здесь повелось, о чем угодно будут «травить» без конца летчики, только не о своем подвиге. И еще я заметил — [88] мало говорят о погибших, о сгоревших на глазах. Глубокую боль скрывают, зажимают в себе. Я слышал вчера простой, немногословный рапорт командира эскадрильи по возвращении с боевого вылета: «Ваше задание выполнено. Один самолет с экипажем сгорел». Он говорил это внешне спокойно, но после рапорта я видел, как дрожала его рука, подносящая спичку к изжеванной папиросе. А 10 сентября летал Толя Рубанович. Вернулся цел, невредим. Мы поменялись местами, и мне стало понятно, что переживали ребята, когда летал я. Второй мой боевой вылет был с капитаном Сдобновым, Героем Советского Союза. * * * С полковником в отставке Сдобновым мы встретились в 1968 году, двадцать семь лет спустя после событий, о которых я сейчас вспоминаю. Сдобнов постоянно живет в Харькове, мы виделись во время одного из его приездов в Москву. В небольшом просмотровом зале киностудии я показал по просьбе Сдобнова киножурнал с кадрами, снятыми в сентябре 1941 года в бомбардировочном полку. Признаюсь, я тоже волновался, просматривая памятные кадры. Сдобнов, внимательно глядя на экран, иногда бросал короткие реплики: «Сгорел в ноябре сорок первого». «Погиб в сорок третьем»... Когда зажегся свет, его глаза были влажны. Он попросил: «А можно еще раз посмотреть?» Я дал сигнал в аппаратную, и он снова смотрел не отрываясь.
* * * Второй вылет с капитаном Сдобновым тоже не принес желаемого результата. Опять не удалось снять падающие бомбы. Наш самолет летел метров на десять ниже группы, и слева от меня восемь машин раскрыли люки, еще секунда — и посыпятся бомбы. Вот он, необходимый мне, заветный кадр!.. Но и на этот раз легкий воздушный поток приподнял нашу машину, и самолеты сбросили бомбовый груз вне поля моего зрения... Нужно лететь еще раз. Целый день работали на аэродроме, снимали звуковые эпизоды, снимали репортаж. Взлеты, посадки самолетов, людей, ожидающих возвращения товарищей. Напряженные лица, беглый взгляд на часы, и опять обшаривают биноклем горизонт. И снова звуковая камера записывает рапорт вернувшихся из полета, простые слова, доклад о том, где и как отбомбились. Двое не вернулись. Сгорели... [89] Вечером в землянке командира полка познакомились с комиссаром эскадрильи Григорием Аверьяновичем Таряником. Его не было несколько дней в полку, он ездил в Политуправление фронта на совещание. Я уже наслышался о нем. Таряник пользуется всеобщим уважением и любовью. Уважение граничит с преклонением перед его храбростью, виртуозным мастерством пилотажа, честностью, прямотой. Он был не многословен, сидел в уголке на наре, сколоченной из стволов молодых берез. Забелин, знакомя меня с Таряником, положил руку ему на плечо и сказал (это я слышал в полку не раз): «Таряник обманет любую зенитку. Нет такой зенитки, которая сбила бы Таряника». И, склонившись к моему уху, боясь, очевидно, задеть самолюбие других летчиков, сидевших в землянке, добавил: «Будете летать с ним. Так мне спокойнее, все-таки мы за вас отвечаем». У батальонного комиссара Таряника обветренное, красное лицо, чуть поврежденное веко правого глаза — глядя на тебя, он словно лукаво подмигивает. Растрепанные волосы топорщатся над высоким лбом. Кожаный реглан небрежно накинут на плечи, на гимнастерке два боевых ордена. Как я узнал позже, один за Финский фронт, другой за боевую работу на Юго-Западном фронте в начало этой войны.
Мы разговорились. Он расспрашивал о работе кинооператора. Отвечать ему было интересно, чувствовалось, что задает он вопросы из пытливого желания составить себе представление о незнакомом ему ремесле. Эта первая встреча в землянке была началом нашей дружбы. Кратковременной дружбы, мы вскоре расстались, но крепкой, основанной на взаимном уважении, скрепленной общими испытаниями в бою — мы трижды вылетали с Таряником на бомбардировку. На его счету уже тогда было пятьдесят боевых вылетов. А когда через два месяца ему было присвоено звание Героя Советского Союза, число вылетов перевалило за девяносто. Батальонный комиссар Григорий Аверьянович Таряник — днепропетровский слесарь, коммунист — окончил летную школу в 1936 году, попал он в эту школу по спецнабору. После окончания школы Таряника сразу определили на новейшие скоростные машины. Из семнадцати человек только пять отобрали на скоростные машины. Первый боевой опыт — сорок шесть боевых вылетов — на Финском фронте. С 1938 года он уже комиссар эскадрильи, [90] которой командовал капитан Асаулов. Пришли новые машины — ПЕ-2. На этих машинах Григории Таряник встретил гитлеровцев в воздухе. — В чем основа нашей тактики в воздушном бою? — спросил я Таряника. — Взаимная выручка. Вот основа. Что касается зениток, то нужно следить за вспышками выстрелов на земле и, рассчитывая полет снаряда, упреждать его быстрым маневром. А пройдя через зону зенитного огня — немедленно смыкать строй. Даже если мы видим угрозу нападения вражеских истребителей, которые обычно в стороне выжидают нашего прохода через зону зенитного огня. Отбомбившись, немедленно собираться в кулак. Сейчас у нас большой опыт взаимодействия в любой обстановке — в разведке, бомбометании, пикирующем бомбометании, в штурмовке. Опыт, рожденный в самые первые дни войны, обогащался в течение этих месяцев, приводил нас к окончательным, строго рациональным приемам, основанным на взаимодействии с истребителями, на изучении тактики врага.
— Вам, вероятно, известно, Григорий Аверьянович, что говорят, будто вам не страшна никакая зенитка? Таряник спокойно, без рисовки ответил: — Это преувеличено. Ни у кого не может быть стопроцентной гарантии от прямого попадания в зоне массированного зенитного огня. Но, конечно, опыт сильно выручает. И моя задача — этот опыт постоянно передавать молодым ребятам, которые приходят в полк. — В чем вы видите свою главную задачу в вашей политической работе? — Не считаю необходимым заниматься голой агитацией. Летчики нашей эскадрильи мастера своего дела, все побратались в бою, каждый из нас знает, чем живет и дышит товарищ. Поэтому нет нужды агитировать их за Советскую власть. Главным направлением политработы я считаю поддержание духа товарищества, который является основой взаимодействия в строю. Много уделяю внимания тем молодым ребятам, которые приходят в полк, заменяют экипажи, погибшие в бою. Заветный кадр Каждый предстоящий полет, подготовка к нему, ожидание его превращаются для меня в сложный комплекс раздумий, переживаний, тревог. Нужно ли еще раз вылетать? Быть может, достаточно уже снято, и стоит ли снова преодолевать этот [91] трудный барьер ради еще одной кассеты пленки. Возможно, новые кадры ничего не добавят к ранее снятым. Но едва самолет, оторвавшись от земли, проносился над верхушками деревьев и, набирая высоту, устремлялся в небо, поразительное чувство легкости овладевало мной. Весь груз тревог оставался в березовой роще, куда я, несомненно, вернусь через полтора часа. * * * Мысленно я все время вижу кадр, который мечтаю снять. Четыре или пять — не меньше — самолетов в кадре, и ни один из них не заслоняет другого. Из открывшихся бомболюков сыплются бомбы. Такой кадр необходим. Командир полка Забелин как-то сказал: — На мой взгляд, одного-двух полетов было бы достаточно, чтобы снять строй самолетов, бомбометание. Может, я чего-нибудь не понимаю, объясните мне. Я объяснил. Даже нарисовал ему схему нужного мне кадра. Забелин внимательно слушал. — Так неужели же, если один самолет, — он ткнул пальцем в мою схему, — будет в момент бомбометания заслонен, скажем, хвостовым оперением другой машины, неужели из-за этого вы будете считать необходимым снова лететь? — Поймите, товарищ подполковник, это не упрямство, а профессиональная необходимость. Вы ведь требуете от своих подчиненных высокого качества в боевой работе? Забелин поднял руки вверх — сдаюсь!.. * * * Уже три полета. Один с Агуреевым, два со Сдобновым. Но желаемого кадра еще нет. Вчера снова летал Толя Рубанович. Я очень нервничал, ожидая его возвращения. Как руководитель группы, несу огромную ответственность, посылая в полет молодого кинооператора. Я был бы не совсем точен, если бы сказал, что наши боевые вылеты продолжаются только ради этого задуманного мной заветного кадра. В двух последних полетах почему-то не сработала камера, установленная в бомболюке. Следовательно, из бомболюка съемка была произведена только один раз. Было у меня сомнение и насчет съемки в зоне зенитного огня. Во всех трех вылетах это было сопряжено с сумасшедшими бросками машины. Камера моталась в руках, меня швыряло из стороны в сторону. Большого [92] усилия воли стоило привести себя мгновенно в состояние полной готовности, когда летчик подал сигнал: «Приготовиться к бомбометанию».
За три вылета эскадрилья потеряла в общей сложности четыре машины: три сгорели в воздухе, четвертая — выбитый в первом полете правый мотор у подполковника Забелина. Только один раз я видел, как горела машина. Прямое попадание зенитного снаряда. Это продолжалось несколько секунд. Яркий клубок огня, какие-то куски, вылетающие из этого клубка, в наушниках — голос нашего стрелка, глядя из-под брюха самолета назад, он видел, что никто не выбросился на парашюте из горящей машины. Итак, завтра лечу с Таряником. Все эти дни меня тянуло к нему, я чувствовал глубокую симпатию к этому лишенному и тени позерства, немногословному человеку. У Григория Таряника чувство скромности было естественное, чистой пробы. Все в нем было чистопробное. И мысли и отношение к своей профессии, к своей земле, которую он защищал с первого дня войны, к партии, которая наделила его гордым званием комиссара. Это был человек, от которого веяло романтикой гражданской войны, революции, за ним вставали образы молодых ребят в кожаных куртках и пожилых людей, прошедших через царскую каторгу и тюрьмы, поднимавших в атаку бойцов революции. Такому человеку можно было довериться без сомнений, без тревоги и страха. * * * Перед самым вылетом, уже около самолета Таряник объяснил задачу, которая стояла перед нашей группой. Мы полетим на этот раз дальше, чем летал я раньше, и севернее. Другой район, где утром разведчик обнаружил большое движение на дорогах. Там можно было предположить переброску крупных механизированных колонн противника. Наша задача — неожиданно на них обрушиться. — У вас уже есть богатый опыт, — улыбнулся он. — Следите за моими сигналами. Делайте все, как договорились. Ну, а если понадобится, подскажу по ходу, по обстановке. И снова — знакомое уже чувство легкости, когда становишься частицей боевой машины, несущейся со сказочной скоростью навстречу врагу. [93] Прошли линию фронта. Группу наших самолетов, как и в прошлые разы, прикрывает эскадрилья истребителей МИГов. Появись бы такая группа советских вооруженных кораблей два месяца назад на Западном фронте, когда мы то и дело ныряли в канаву при виде немецкого самолета! Как мы мечтали тогда увидеть в воздухе наши МИГи, наши бомбардировщики! Мы ведь знали, что они существуют, эти современные советские машины. Очень хотелось сейчас взглянуть в глаза человеку, чья спина, затянутая в черную кожу, внушала спокойное чувство собранности, уверенности. Вспоминаю его лицо, каким оно было в те минуты, когда мы коротали вечера в землянке. Иногда проскальзывала на нем вдруг неторопливая улыбка, и снова задумчивый, грустный взгляд. У летчиков, с которыми меня свела дружба на полевом аэродроме, чувство грусти появлялось часто. Да и как не быть этому чувству. Каждый день горели машины. Вечером в землянке недосчитывались товарищей, то одного, то другого. По прошествии тридцати лет вспоминаю я этих парней. Настоящие мужчины, солдаты. За спиной у некоторых из них было уже шестьдесят вылетов, и это еще тогда, в первые месяцы войны! Кто из них увидел День Победы? Григорий Аверьянович Таряник довоевал до конца войны. Вот передо мной только что добытый его московский телефон. Он работает в Домодедовском гражданском аэропорту. Я снял телефонную трубку, потянулся к диску и... снова положил трубку на рычаг. Хочу дописать эти строки до того, как услышу голос живого Таряника, провоевавшего четыре года и всем смертям на зло оставшегося в живых. — Зенитка, — услышал в ларингофоне спокойный голос Таряника. Взял в руки кинокамеру. Снаряд зенитки с момента выстрела до того момента, когда он равняется с самолетом, летит шесть секунд. За шесть секунд машину можно увести на сто метров от предполагаемого места разрыва снаряда. Нужно только ясно и быстро представить себе, где же разорвется этот снаряд, угадать по вспышке на земле. Вот в этом умении угадать, куда направлен снаряд, вернее, не угадать, а точно определить, куда надо убрать машину — вперед, вправо, влево или спикировать вниз навстречу снаряду, в [94] этом ощущении полета зенитного снаряда и заключалось непревзойденное мастерство батальонного комиссара Григория Таряника... В этом полете я увидел блистательную тактику противозенитного маневра, из-за которого Таряника и прозвали «победителем зениток». Не только увидел, но и ощутил каждой клеткой своего организма, на долю которого выпали на этот раз невероятные перегрузки. Машина стремительно падала, скользя то на правое, то на левое крыло. То прямо пикировала, а в этих случаях при выходе машины из пике мне казалось, что мои позвонки вдавливаются один в другой. Один раз Таряник очень резко взял штурвал на себя, машина взмыла свечой, и сквозь рев моторов я услышал разрыв снаряда под брюхом нашего самолета. Машину рвануло, мы пролетели через несколько черных клубков, в кабине появился знакомый уже резкий запах пороха. Мне стало плохо. Но когда в ларингофоне прозвучал приказ: «Приготовиться к бомбежке», мгновенно собрал себя в единый нерв, в единый мускул. За бортом ровный, четкий строй машин, готовых обрушить на врага бомбовый груз. Наконец-то! Перед глазами был тот самый долгожданный кадр! Секунда, и из открывшихся люков посыпятся бомбы... Увы, снова я не снял моего «заветного». Не снял потому, что по приказу Таряника взялся за рычаг бомбосбрасывателя и взглянул на землю. Уж очень захотелось хоть раз проследить падение бомб, посмотреть вниз на врага. Увидеть результаты бомбежки... Наши бомбы густо легли по колонне. Трудно даже сказать, что это была за колонна. Грузовых ли машин или бронетранспортеров, но их было много. Гитлеровцы разбегались. Бежали в лес маленькие точки, там их настигали серии осколочных бомб. Когда мы перелетали на обратном пути линию фронта, Таряник спросил меня по ларингофону: — Снял, как горела наша семерка? — Я не видел, как она горела. — Справа, самая крайняя машина, — сказал Таряник. — Ее подожгла зенитка, но, когда мы собрались для бомбежки, она осталась в строю, сбросила бомбы и только после этого отвалила в сторону. Экипаж прыгнул с парашютом. [95] Последний, седьмой полет, который я совершил с Таряником, был удачным. Мы пошли на новую цель, и там нас не встретили зенитки. Два часа в воздухе. Час туда, час обратно. Прошли за облаками на высоте двух тысяч метров. В момент бомбометания мы были справа от ведущего, удалось снять, когда из бомболюка Асаулова и других самолетов посыпались бомбы. Это и был тот самый заветный кадр. Наконец-то!.. На седьмом боевом вылете я закончил свои полеты. Мне казалось, что в воздухе снято было все, что можно было снять. Очень беспокоили меня кадры, снятые камерой, установленной в бомболюке. Что получится? Наступил и день расставания. Был конец сентября 1941 года. Я прошел по ковру из опавших листьев вдоль строя самолетов, подходил к машинам, говорил с оружейниками и механиками, провожавшими меня в боевые вылеты. Вечером летчики устроили прощальный ужин. Говорились добрые слова, водку разливали по железным кружкам, пили за победу, за боевые успехи. Таряник вынул из планшета и протянул мне экземпляр газеты полковой многотиражки. Там была статья о кинематографистах, разделивших с летчиками трудности и опасности боевого труда. Я чувствовал, как слезы застилают глаза, когда смотрел в лица парней, которых полюбил. Серьезные, отважные, ужасно усталые. Последний тост произнес командир корабля подполковник Забелин. Каждое слово доходило до глубины души, волновало, наполняло гордостью: мы стали друзьями этих людей, они нас полюбили. * * * После войны я много летал. На мощных пассажирских лайнерах различных авиационных компаний — Эр-Франс, Пан-Америкен, Эр-Индия, на наших прекрасных ТУ-114 и 104, на «ильюшиных» пересекал континенты и океаны. Когда я, сидя в удобном кресле, смотрю на раскинувшуюся под крылом воздушного корабля землю, невольно переношусь мыслями к другому полету, когда вокруг моего самолета висели черные дымки зенитных разрывов. Много ездил я после войны и на автомобилях по разным дорогам. Бывает, едешь по дороге, а навстречу тебе летит самолет. В таких случаях невольно соизмеряю направление его полета, прикидываю — упали бы бомбы на дорогу, накрыли бы меня или легли бы в сторонке... [96] Но пасаран! Колонна автомашин Горьковского завода, завершавшая на улицах Москвы тридцатитысячекилометровый скоростной пробег по маршруту Москва — Горький — Кара-Кумы — Памир — Москва, остановилась около Красной площади. Цепочка милиционеров преграждала путь. В те времена еще по Красной площади проходила трасса уличного движения вдоль ГУМа, на этот раз площадь была заполнена людьми. Москвичи собрались на массовый митинг солидарности с испанским народом, который поднялся на борьбу с мятежными фашистскими генералами. Когда наша автоколонна приближалась к Москве, в каждом городе, в каждом населенном пункте мы хватали газеты, жадно прочитывая сообщения из Испании. Телеграф приносил горячие новости из Мадрида, Барселоны, Севильи. Там шли уличные бои. Во мне зрело непреодолимое [226] желание быть свидетелем, участником испанских событий, которые, я чувствовал, войдут знаменательной вехой в историю нашего века. Стоя за цепочкой милиционеров, вслушиваясь в слова ораторов, решил, что сделаю все, от меня зависящее, чтобы немедленно улететь в Испанию. Первую ночь в Москве после гигантского путешествия провел без сна. До утра писал письмо Сталину. Я понимал — оно должно быть предельно лаконичным, емким, содержащим концентрат веских аргументов. Не личного порядка, не «мне хочется» — политической аргументации: советский кинооператор обязан сегодня быть там. Именно советский кинооператор. По пустынной Москве в пять часов утра я прошел до Кремля и, войдя в будку бюро пропусков у Боровицких ворот, передал дежурному конверт: «Иосифу Виссарионовичу Сталину. Лично». Письмо у меня приняли, не задав ни единого вопроса. Теперь оставалось ждать. А жизнь шла своим чередом. Был проявлен материал, снятый во время автопробега. Просмотрел я и те материалы, которые были ранее присланы мной в Москву с различных этапов маршрута. Порадовался съемкам в пустыне Кара-Кум, которые отражали неимоверные трудности преодоления автомобилями песчаных барханов, неистовый труд людей. Глядя на экран, вспоминал с каким трудом давался каждый кадр. Ведь в этом пробеге я был не только оператором, но и водителем машины. Снимать мог только когда на короткое время передавал управление машиной напарнику. Просматривая материал, ловил себя на том, что сознательно отвлекаюсь от главного, чем живу. А жил я только и только Испанией. Жадно вчитывался в корреспонденции Михаила Кольцова, который был уже там и присылал в «Правду» изумительные репортажи. Он писал о Барселоне, которая в эти дни представляла собой поток раскаленной человеческой лавы, неслыханного кипения огромного города, переживающего дни высшего подъема, счастья. Все всколыхнуто, выплеснуто наружу, доведено до высшей точки напряжения. Я представлял себя с камерой на улицах, о которых Кольцов писал: «Нельзя не заражаться этим настоенным в воздухе волнением, слыша, как тяжело колотится собственное сердце, с трудом продвигаясь в толчее среди молодежи с винтовками, женщин с цветами в волосах и обнаженными саблями в руках, [227] стариков с революционными лентами через плечо. Среди песен, оркестров, воплей газетчиков, мимо уличных митингов и торжественного шествия рабочей милиции...» Как не быть сейчас там с камерой в руках! Особенно поразило меня, что в похоронных процессиях павших бойцов несут в гробах не горизонтально, а вертикально. И мертвые, как бы стоя, призывают живых продолжать борьбу. А вслед за похоронами несут растянутые одеяла и простыни, и публика щедро швыряет в них серебро и медь для помощи семьям убитых... Стоило научиться держать камеру в руках только ради того, чтобы запечатлеть все это. Прошла неделя, как я передал письмо в кремлевское бюро пропусков. Никакого ответа. Где-то я, однако, верил, что письмо не останется без ответа. 15 августа на киностудии в Брянском переулке был утренний просмотр сюжетов, на котором обычно присутствуют все операторы, режиссеры студии. Просмотр хроникальных съемок, присланных из разных концов страны. Приоткрылась дверь, полоска света проникла в темный просмотровый зал, и голос секретаря дирекции бросил в темноту: — Кармен и Макасеев, срочно к директору студии! Во мне все оборвалось, внутренний голос подсказал: «Испания!..» Через двадцать минут мы с Борисом Макасеевым сидели в кабинете у Бориса Захаровича Шумяцкого, тогдашнего начальника Главного управления кинематографии. Он сказал нам, что состоялось решение правительства направить двух кинооператоров в республиканскую Испанию. Шумяцкий ни словом не обмолвился о моем письме, возможно, он и не знал о нем. Мне было ясно, что письмо сыграло, очевидно, свою роль в состоявшемся решении. Прежде всего сказал Шумяцкий, он считает нужным спросить нас, согласны ли мы на эту поездку. В Испании идет война, съемки сопряжены с риском для жизни, без нашего формального согласия он не считает возможным принять решение о нашей командировке. И я, и Макасеев заявили о безоговорочном согласии. Шумяцкий предложил незамедлительно начать подготовку к экспедиции. Итак, летим в Испанию! Главной, конечно, задачей было технически, всесторонне обеспечить предстоящую работу. Прежде всего аппаратура. Лучшей репортажной [228] камерой в те годы была американская камера «аймо» фирмы «Белл-Хауэл», которая была на вооружении всех кинорепортеров мира. Советские операторы работали тоже на этих камерах. Последняя модель «аймо» была снабжена револьверной сменой оптики. Обе камеры — моя и Макасеева — были тщательно проверены. Пленки мы с собой не брали, была дана телеграмма в Париж о закупке пленки «кодак» в специальной упаковке для камеры «аймо», на 30-метровых бобинах с черными раккордами, дающими возможность быстро перезарядить камеру на свету. На следующий день после встречи с Борисом Захаровичем Шумяцким мне и Макасееву были вручены заграничные паспорта. Испанской визы в паспортах не было — Советский Союз в то время не состоял в дипломатических отношениях с Испанией, в Москве не было испанского посольства. Визу испанскую нам предстояло получить в Париже. Вечером того же дня у нас были и билеты на самолет Москва — Берлин — Париж, который вылетал 19 августа 1936 года. На аэродроме нас провожали лишь несколько студийных товарищей и родные. Отъезд был обставлен почти секретно, очевидно, потому что лететь нам предстояло через территорию фашистской Германии, которая уже открыто стала на сторону испанских мятежников. В то время в Москве был один лишь гражданский аэродром — Центральный, который традиционно называли Ходынкой. Мы вышли на летное поле к пассажирскому самолету «фоккер» советско-германской фирмы «Дерулуфт». Одномоторный фанерный самолет казался тогда вершиной комфортабельности. К двери была приставлена стремянка в две ступеньки, мы заняли свои места в этом десятиместном «лайнере», хвостовым костылем опиравшемся на землю. Эренбург предлагает план работы Первая посадка была в Великих Луках. Здесь были пройдены пограничные формальности, мы вручили пограничнику наши красные заграничные паспорта. Следующая посадка в Каунасе — это уже была «заграница». Нам предложили пройти в буфет аэровокзала, переждать, пока будет заправлен самолет. Помню, мое воображение было потрясено лежащей на вазе в буфете связкой бананов. Никогда в жизни бананов я не ел, впервые мне представилась эта возможность. Подойдя к стойке, [229] я непринужденно попросил пару бананов, бросил на прилавок доллар. Наш самолет сделал большой круг над Берлином. Город был расцвечен флагами со свастикой. В эти дни в Берлине проходила Всемирная олимпиада тридцать шестого года. Наш самолет с глубоким креном на небольшой высоте пролетел над заполненным до отказа олимпийским стадионом. Когда колеса самолета коснулись аэродрома Темпельгофф, нас охватило чувство тревожной напряженности — мы ступили на вражескую землю. В Берлине — смена самолета. Пассажиров пригласили пройти в ресторан, самолет начали разгружать. Мы беспокоились о своем багаже, старались не упустить его из виду, но не могли же мы бежать за носильщиками. Тележки с чемоданами скрылись в аэродромной сутолоке, мы примирились с необходимостью довериться авиационной фирме, которая обязана была доставить и нас, и наш багаж в Париж. Еще более, чем бананами, я был потрясен зрелищем живых фашистов. В черных и серых мундирах, со свастиками на рукавах, с железными крестами в петлицах. Не покидала мысль, что через несколько дней я буду на горящей испанской земле. Ошеломительным был этот бросок из Москвы в скопище врагов, улыбающихся, элегантных, козыряющих, беседующих друг с другом. Быстро пролетели минуты в ресторане аэропорта. Я не притронулся к шницелю, выпил только бокал пива, глядя по сторонам. И вот уже предлагают пройти к самолету. Поражал необыкновенный порядок в берлинском аэропорту. Не зная языка, можно было свободно ориентироваться по указателям, легко найти нужный выход к нужному самолету. Мог ли я тогда представить себе, что через несколько лет буду в майский день на этом же самом Темпельгоффском аэродроме снимать пленного фельдмаршала Кейтеля, которого выведут из самолета и повезут по разрушенному бомбардировками Берлину подписывать безоговорочную капитуляцию фашистской Германии, разгромленной вооруженными силами Советского Союза! Всего лишь несколько лет! Как далеко было до этого в Берлине, расцвеченном флагами международных Олимпийских игр... Мы пересели в новый самолет. До Парижа будем лететь на трехмоторном «юнкерсе». Он был заполнен пассажирами. [230] За десять минут до отлета в проходе появился пилот, затянутый в элегантный мундир с золотыми пуговицами. Приложив холеную руку к черному козырьку форменной фуражки, здороваясь с пассажирами, он прошел в пилотскую кабину, от него пахнуло дорогим одеколоном. Несколько лет спустя он, возможно, сидел за штурвалом «хейнкеля-111» и сбрасывал бомбы на Великие Луки. Снова круг над Берлином, под крылом панорама фашистской столицы, расцвеченной полотнищами со свастикой, а дальше — аккуратненькие квадратики земли, красные черепичные крыши, игрушечные домики, деревушки. Бельгия, посадка в Брюсселе. Уже стемнело, когда мы увидели на горизонте приближающееся зарево Парижа. Мы сели на сверкающий огнями аэродром Ле Бурже около восьми вечера. Полет продолжался почти двенадцать часов. Сейчас, оторвавшись от бетонной дорожки Шереметьевского аэропорта, реактивный самолет ТУ-104 без посадки покрывает расстояние до Парижа всего за три часа. Выйдя из самолета, мы оказались в объятиях незнакомых приветливых людей, сотрудников нашего парижского посольства. Среди них был Александр Александрович Садовский, представитель Инторгкино. Высокий, элегантный, в сером костюме, с палочкой. Ноги он потерял, когда партизанил в Приамурье. После боя, раненый, он остался на полотне железной дороги, поезд отрезал ему обе ноги. Садовский сразу же по-деловому рассказал о нашей дальнейшей программе в Париже. Отвозим вещи в гостиницу, затем — он посмотрел на часы — в 9.30 Илья Григорьевич Эренбург ждет нас в кафе на Монпарнасе, с ним мы сегодня же обсудим план поездки в Испанию. В машине Садовского мы мчались по залитым огнями улицам Парижа. После бананов и живых фашистов третьим чудом капиталистического мира было зарево парижских улиц. Так вот он, Париж! Каким головокружительным был воздушный прыжок из Москвы в Париж после рейда по пустыням Средней Азии, по Памирским ущельям, над бурными потоками Пянджа, через песчаные барханы, солончаки и каменистые плато — я словно продолжал этот пробег по унизанным гирляндами огней Елисейским полям, по Большим бульварам... И все же, как ни [231] сказочен в своем вечернем сиянии был Париж, меня не покидала мысль: «Цель — Испания. Скорее, как можно скорее на горящую испанскую землю!» Около Больших бульваров, рядом с площадью Мадлен, оставили в маленьком отеле багаж и помчались через вечерний Париж на встречу с Эренбургом. Перед отъездом из Москвы я читал очерки Эренбурга об Испании. Он знает Испанию, посещал ее в бурные дни рождения республики. Конечно, он подскажет нам самые правильные решения. Ровно в 9.30 мы шагнули с тротуара на открытую веранду кафе. С Ильей Григорьевичем были его жена Любовь Михайловка и Савич, впоследствии долгое время работавший в Испании корреспондентом ТАСС и «Известий». Гарсон сдвинул два столика, принес аперитивы, предусмотрительный Садовский достал из бокового кармана карту Испании, разложил ее на столе. Предложение Эренбурга заключалось в следующем. Цель нашей поездки, прямая и непосредственная, — Барселона, Каталония, Мадрид. Главные события сейчас развертываются в Каталонии и в центральной части Испании. Но есть и ближняя точка, где идут жестокие бои, — Ирун, Сан-Себастьян. Это зона, прилегающая к Франции, расположена на севере вдоль побережья Бискайского залива. Проехать туда очень просто. Поездом ночь езды от Парижа до испанской границы. Переходим испанскую границу и попадем в пограничный город Ирун, на подступах к которому сейчас идут бои. Там, связавшись с республиканскими властями, наверняка можно будет проехать и в Сан-Себастьян, где, очевидно, тоже снимем интересный материал. — На эту поездку, — сказал Илья Григорьевич, — уйдет у вас не больше трех-четырех дней. А затем, когда вы вернетесь в Париж и отправите материал в Москву, вместе полетим в Барселону, в Мадрид. — А как сейчас обстановка в Ируне? — спросил я. — Судя по сообщениям французской печати, очень напряженная, — Илья Григорьевич кивнул головой на пачку газет. — Предсказывают в ближайшие дни падение Ируна и выход мятежников на французскую границу. Думаю, что республиканцы продержатся дольше. Но если вы направитесь прямо в Мадрид, не побывав на севере Испании, позже вам эта возможность не представится. [232] Кто знает, как сложится судьба этого небольшого пятачка республиканской территории. С Эренбургом я встречался впервые. В последующие годы мы подружились. Многое повидали, вместе переживали испанскую трагедию в тридцать девятом году. В дни разгрома испанской республики знали, что немногие годы отделяют нас от продолжения вооруженной битвы с фашизмом, очевидно, на нашей земле. Бывая у Эренбурга на его московской квартире, я почти всегда встречал кого-нибудь из испанских друзей, наших военных людей, сражавшихся в Испании. И надписи, которые делал Эренбург на подаренных мне своих книгах, были на испанском языке. Вива руссиа советика! План, предложенный Ильей Григорьевичем, был нами принят безоговорочно. Это давало возможность буквально завтра выехать в Испанию. Поезд уходит вечером, день на подготовку — более чем достаточно. Послезавтра утром мы начнем работать в Испании, будем уже там, где идут бои. Илья Григорьевич посоветовал нам взять с собой его друга — французского фотографа Шима, который работал в коммунистической и левой парижской печати. Для него содружество с нами было великолепным шансом попасть в Испанию. Шим был гол как сокол. А поскольку он сопровождал нас в качестве переводчика, мы оплачивали его проезд и путевые расходы. Нам он был полезен, потому что профессионально знал наши нужды, мог быть и администратором и ассистентом. Испанским языком владел он неважно, но мог ориентироваться в любой обстановке. Одним словом, нам он мог быть очень полезен, и мы в этом впоследствии убедились. Следующий день, стало быть 20 августа, ушел у нас на подготовку к отъезду. Во-первых, мы ознакомились с пленкой, которую Александр Александрович закупил для нашей экспедиции. «Кодак супер X» в 30-метровой упаковке на металлических бобышках. Сняли пробы, проявили — отличная пленка. Мы отделили необходимое — рассчитывали на два-три дня — для первого этапа экспедиции количество пленки. Взяли, конечно, побольше, потому что не могли предусмотреть, с чем мы встретимся. Решили кое-что купить из одежды. Приехали мы в элегантных костюмах, как и полагалось при поездке за границу. Но для съемочной работы нужно было экипироваться [233] специально. Каждый на свой вкус. Однако оказалось, что вкусы у нас с Борисом были одинаковые. Купили мы себе спортивные светлые бриджи, к ним высокие ботинки на шнурках мотоциклетно-спортивного типа, курточки на молнии, черные береты. Одежда эта была удобная для работы, но мы оказались одеты почти одинаково. Потом Садовский свозил нас в район Клиши, в лабораторию, где будет проявляться наш материал, познакомил с техниками, с лаборантами. Сравнительно немного времени ушло у нас на визит в испанское посольство, где быстро были оформлены визы. Вечером Садовский
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|