Крамов. Вечер у заозерских 1 глава
Когда директор позвонил в лабораторию и сказал, что ему хотелось бы повидать меня, и – если это возможно – немедленно, по важному делу, я сразу поняла, что кто-то уже успел доложить ему о моем разговоре с представителями Рыбтреста. Я даже поняла, что этот «кто-то» был Догадов, случайно заглянувший в лабораторию и краем уха услышавший наш разговор. Еще бы! Сей страж научной неприкосновенности нашего института, без сомнения, пришел в ужас, узнав, что дело касается зернистой икры, которую можно купить в любом продовольственном магазине. Рыбтрест был озабочен тем, что зернистая икра быстро портилась и, несмотря на огромный спрос, не могла экспортироваться за границу. По настоянию Крамова мы несколько раз отказывались от предложений, имевших с нашей точки зрения, практический интерес. Но мы неопровержимо доказали, что икра – не только свежая, но даже продажная – содержит лизоцим. Чему же могли помешать несколько попутных опытов – для нас попутных, а для Рыбтреста существенно важных? Правда, в случае удачи предполагалась командировка на промыслы в Астрахань или на Азовское море. Но мало ли что могло прийти в голову представителю организации, не выполняющей экспортный план? Так или иначе, нужно было идти к директору, который был, по-видимому, очень сердит, – иначе, пожалуй, не стал бы говорить со мной в таком изысканно вежливом тоне. – Здравствуйте, Татьяна Петровна. Садитесь. Что-то изменилось в нем за последнее время – надменность появилась в этом лице, в этих пухлых щечках, висящих над чистым твердым воротничком, губы были жестко поджаты. Он был одет не только тщательно, как всегда, но щеголевато, и когда я увидела платочек в наружном кармане пиджака и яркий, не по возрасту, галстук, мне вдруг вспомнились неприятные разговоры о том, что он очень часто появляется в ресторанах и театрах с Глафирой Сергеевной. Впрочем, я не придавала этим разговорам никакого значения.
– Татьяна Петровна, я хотел задать вам один вопрос, – с обычной любезностью, в которой на этот раз сквозило что то мрачное, начал Крамов. – Не кажется ли вам, что сотрудники, ведущие какие бы то ни было переговоры за спиной директора, тем самым подрывают авторитет института? Я ответила, что ни с кем не вела подобных переговоров. – В таком случае совершенно очевидно, что месяц тому назад наблюдалось редкое в стенах научных институтов явление миража, – с иронией сказал Крамов. – У вас был представитель Рыбного треста, вы обещали ему заняться консервацией зернистой икры, и все это лишь померещилось сотрудникам, которые воочию видели сего представителя и своими ушами слышали ваш разговор? – Нет, не померещилось, Валентин Сергеевич. Ко мне действительно заходил представитель Рыбтреста, и я обещала ему заняться икрой. Это не значит, что я вела с ним переговоры за вашей спиной. – Позвольте узнать, а что же это, по-вашему, значит? – Только одно – что я намерена ввести икру в число препаратов, на которых мы испытываем действие лизоцима. Крамов с притворным изумлением поднял брови. – Я очень счастлив, что мне удалось, правда с некоторым опозданием, узнать о ваших намерениях, Татьяна Петровна! Но не находите ли вы, что эти намерения должны согласоваться с пятилетним планом работы нашего института? Как известно, этот план тесно связан с общими задачами нашей страны в реконструктивный период. Что-то фальшивое прозвучало в самой отчетливости, с которой были произнесены эти слова: «пятилетний план», «реконструктивный период». – Или вам кажется, что, следуя своим намерениям, сотрудники могут не считаться с общим направлением работы?
– Валентин Сергеевич, я не давала никаких обещаний. Но если вы хотите знать, я считаю, что с нашей стороны было бы непростительной ошибкой отказать в помощи Рыбтресту, который несет большие убытки. Крамов молча смотрел на меня. Все было неприятно в этом разговоре: и усталость, которую ему, очевидно, не хотелось преодолевать ради меня, и мрачная ирония, за которой сквозило глубокое равнодушие. Но то, что он смотрел на меня не моргая, с пристальным выражением, видимо обдумывая что-то, было особенно неприятно. – Ну что ж, Татьяна Петровна, – начал он почти небрежно, что тоже оскорбило меня, – очевидно, мы с вами держимся разных точек зрения на цели нашей работы. Я ни на минуту не забываю о том, что наш институт по своему характеру должен определять новое направление в науке. А вы увлечены идеей помощи различным организациям Наркомпищепрома. Вам не кажется, что именно там вы и могли бы найти наилучшее применение своим дарованиям? Я невольно прижала руку к груди. Крамов взглянул на меня и неторопливо потянулся к графину с водой. – Благодарю вас, не нужно… Очевидно, я должна понять ваши слова как предложение подать заявление об уходе? Но поскольку наш спор имеет принципиальный характер, я считаю своим долгом довести его до сведения парткома. Я встала и, не простившись с Крамовым, направилась к двери. Он догнал меня и заставил вернуться. – Вы неверно поняли меня, Татьяна Петровна, – на этот раз без малейшей иронии, спокойно и твердо сказал он. – Поверьте, что меньше всего я думаю о том, чтобы ограничить ваши научные интересы. Все, чего мне хотелось, – это предупредить вас, что нет ничего легче, как согласиться на узко-практическое предложение и одновременно потерять основную цель – сделать нечто прогрессивное в науке. Мне казалось, что вам не следует разбрасываться, а ведь у вас есть к этому склонность. Что-то дрогнуло в маленьком холодном лице, снова уставившемся на меня с пристальным, думающим выражением. – Начнем нашу беседу сначала. Ну-ка, расскажите мне, о чем вы говорили с представителями Рыбтреста. Мы разговаривали добрых два часа, я подробно рассказала о новом методе консервации зернистой икры, и мы расстались дружески… Настолько дружески, что он даже напомнил мне, что сегодня вечером мы встретимся на пятничном чаепитии у Заозерских.
В Ленинграде эти чаепития у Николая Васильевича устраивались на кафедре и представляли собой как бы дружеский обмен мнениями о том, что было сделано за неделю. Здесь в Москве хозяйничал не Николай Васильевич, а его жена Серафима Андреевна, и все было совершенно иначе: чтобы не давать мужу «замыкаться в науку», в пятницу приглашались артисты – и всякий раз другие, незнакомые, вносившие какую-то неловкость в эти милые вечера. Это была последняя «пятница» перед отъездом Николая Васильевича на Украину. Андрею хотелось пойти со мной, но он узнал, что будут Митя с Глафирой Сергеевной, и передумал. – Я и дома-то не выношу ее кривляния, – сказал он, помрачнев. – А уж на людях… Нет, иди одна! Я не стала настаивать. Однажды я уговорила его – и не обрадовалась. За весь вечер он не сказал ни слова. Николай Васильевич, веселый, нарядный, в светлом костюме, сам открыл мне и, шутливо оглянувшись по сторонам, расцеловал в обе щеки. – Одна? – Николай Васильевич, Андрей просил передать привет, пожелать счастья. Извините, что он не пришел. У него неотложное дело. – Ну, так узнает же он, как отпускать молодую жену! Ох, узнает! И, лихо выгнув грудь, откинув голову, Николай Васильевич с молодецким видом предложил мне руку. – Кто не знаком – прошу! В кабинете было много народу, накурено, и везде – на окнах, на столе, на камине, – как всегда у Николая Васильевича, стояли цветы. Дед, которому я от души обрадовалась, сидел в кресле за письменным столом и неторопливо рассказывал что-то о своей поездке на канал Волга-Москва. Лавров и незнакомая молодая женщина слушали его с интересом. У другого стола, на котором всегда лежали в полном беспорядке новинки медицинской литературы, ожесточенно спорили Рубакин и пожилой, подтянутый военный врач – это был Малышев, один из руководителей Санитарно-эпидемического управления Наркомздрава. Костлявый мужчина с большой челюстью небрежно курил, сидя в кресле, вытянув ноги, и Николай Васильевич шепнул мне, что это бас из Большого театра.
Митя пришел один, и я пожалела, что Андрей не поехал со мной. Мы немного поговорили в стороне, между книжными полками – у Николая Васильевича полки стояли поперек комнаты, как в библиотеках. – Как мама? Здорова? – Да. – А Павлик? – Тоже, спасибо. Почему вы так редко приезжаете, Митя? Он неопределенно пожал плечами. – Я и Андрею удивляюсь, не только вам. Если бы у меня был брат, неужели я виделась бы с ним раз в месяц? И ведь вы же любите друг друга? – Очень. Митя вздохнул. Я посмотрела на него, и у меня защемило сердце. В нем всегда был заметен контраст между определенными линиями нижней части лица и мягкими, рассеянными глазами. Теперь твердые, решительные черты как бы стушевались, лицо стало мягче, проще. В каждом его слове чувствовалось, что он подавлен, расстроен, недоволен собой… Николай Васильевич объявил, что не желает никаких прощальных речей, но как он ни сердился, как ни теребил бородку, обводя стол умоляющим взором, а одну речь ему все-таки пришлось выслушать. Дед начал издалека – с истории Одесской бактериологической станции, которую Мечников основал в 1886 году. Однажды на эту станцию явился некий студент в клетчатых панталонах, потребовавший, чтобы его провели к доктору Никольскому. – Я его спрашиваю: «Что вам угодно?» А он отвечает: «Доктор, я мечтаю отдать все свои силы науке». Я ему говорю: «Но вы, по-видимому, франт? Это плохо вяжется с наукой». А он: «Если вы имеете в виду эти брюки, доктор, так они принадлежат не мне, а моему товарищу Строгову. В моих брюках меня бы к вам не пустили». Этот юноша в клетчатых панталонах и был Николай Васильевич Заозерский… Я сидела рядом с Митей, поближе к двери, чтобы удобнее было выходить на кухню. Старушка-домработница – я это знала – терялась, когда было много гостей. Я помогала ей чем могла и возвращалась в столовую, где у меня была другая забота. Митя пил – мне еще не случалось видеть, чтобы он пил так много! Я тихонько отодвигала от него бутылки… – Митя, не нужно… Он молча клал свою широкую руку на мою и спрашивал: – Вы мой друг, Таня? – Да. И поэтому прошу вас не пить. Он снова наливал. – За дружбу. Всегда на этих вечерах он веселился от души, придумывал и ставил шарады. Сегодня он был угрюм, молчалив, бледен. Бас из Большого театра уже сидел за роялем, откашливаясь и пробуя голос, когда раздался звонок и в передней послышались голоса – пришли еще какие-то опоздавшие гости. Я была занята – собирала грязные тарелки – и не сразу поняла, почему за столом вдруг наступило молчание. Николай Васильевич поспешно встал, вышел, и слышно было, как неискренним голосом он сказал кому-то в передней:
– Очень рад! Очень рад! Вот приятно. Глафира Сергеевна с Крамовым – вот кто были эти новые гости! – Плетусь себе потихонечку, по-стариковски, – смеясь, громко говорил Крамов, – и слышу за собой легчайшие шаги. Обгоняет интересная дама! Только что приосанился, подтянул галстук, поправил шляпу, смотрю – Глафира Сергеевна! Он повторил это, входя в столовую, и потом с новыми подробностями рассказал Рубакину и Малышеву, которые слушали его, напряженно улыбаясь. Он был смущен и, хотя держался самоуверенно-ловко, все же было видно, что он очень смущен. Глафира Сергеевна была еще в передней – пудрилась, подкрашивала губы. Никто не смотрел на Митю. Я вынесла посуду и постаралась подольше остаться на кухне, тем более что старушка была в отчаянии – потеряла соусник. Потом соусник нашелся, но появилась новая забота – какие-то перья, которые надо было приладить к разрезанной, лежавшей на блюде куропатке. Я приладила перья и вернулась. В столовой все уже было так, как будто ничего не случилось. Глафира Сергеевна сидела рядом с Митей. Неловкая минута прошла. Всегда она была молчалива. Глядя прямо в лицо собеседника своими большими, неподвижными глазами, она молчала; когда-то это обмануло даже Рубакина. Но в этот вечер! Как будто одно лишь ее появление должно было заставить всех бросить свои ничтожные разговоры и смотреть только на нее, заниматься только ею – так она вела себя в этот вечер. Она смело подшучивала над Крамовым, а Митя косился на них, поднимая брови, и пил так, что даже сдержанный Малышев поглядывал на него с беспокойством. Она произносила тосты и говорила, к моему удивлению, легко, непринужденно. Всегда в ее красоте было что-то тяжеловатое – медленные движения, низкий лоб, глаза, мрачневшие, когда она улыбалась. Но в этот вечер она держалась уверенно, свободно. Нежное лицо порозовело, зубы поблескивали. Точно что-то подняло и понесло ее куда глаза глядят… Мне уже случалось видеть Глафиру Сергеевну в такие минуты. И разговаривала она умно или по меньшей мере умело. Только над Рубакиным подшутила неловко, упомянув, как бы невзначай, о Лене Быстровой. Лена нравилась Петру Николаевичу, многие догадывались об этом, некоторые знали. Но знали и то, что он не выносил даже малейшего намека на эти отношения, едва наметившиеся и бережно охранявшиеся им от постороннего взгляда. Петр Николаевич покраснел и притворился, что не расслышал. Митя сказал, что ему нужно позвонить по телефону, и ушел в кабинет. Артист начал петь, и, слушая его, я думала о Мите. Но вот пение кончилось, а Митя все не возвращался – должно быть, не соединяли. Я тихонько вышла в переднюю – у Заозерских все комнаты выходили в переднюю – и заглянула в кабинет. Он сидел в кресле, закрыв лицо руками. – Полно вам, все еще уладится, Митя! Он поднял голову. – Что мне делать? Что мне делать, Таня? – Мне-то ясно, что вам нужно делать. Хотите, скажу? Он ничего не ответил. Телефон зазвонил, я сняла трубку. – Квартира Заозерского? Простите, пожалуйста. Нельзя ли попросить к телефону Дмитрия Дмитрича Львова? – Пожалуйста. Я передала трубку. – Слушаю вас. Артист запел арию Мефистофеля, и Митя жестом попросил меня закрыть дверь. – Да, да. – Он быстро переспросил: – Кто, вы говорите? У него было бледное, нахмуренное лицо с высоко поднятыми недовольными бровями. – Ну что ж, тем лучше, будем ждать. – И, простившись, Митя с досадой бросил трубку. – Что случилось? – Ничего особенного. Директор института назначил комиссию для проверки моей лаборатории. Он заведовал лабораторией в институте Габричевского. – Вот что: я уйду не прощаясь. Вы скажете, что у меня разболелась голова. Кстати, она действительно разболелась. Андрей дома? Я позвоню ему. Я крепко пожала ему руку, бесшумно закрыла входную дверь и вернулась в столовую.
НОЧЬ
Андрей спал так крепко, что не проснулся даже, когда я зажгла свет, чтобы причесаться на ночь. Потом пробормотал что-то, не открывая глаз, и я сказала: «Спи, спи!» Но это было, разумеется, лицемерием, потому что на самом доле мне хотелось немедленно рассказать ему о вечере у Заозерского. Я не будила его, он проснулся сам, и вовсе не оттого, что у меня несколько раз упала на пол гребенка. Он зажмурился, глубоко вздохнул и сразу открыл глаза, должно быть решив, что утро. Я засмеялась. – Это, оказывается, ты пришла? – сонным, добрым голосом сказал он. – А я смотрю и думаю, сон это или не сон? – Конечно, сон. Вот сейчас тебе приснится, что я сняла туфли и села рядом с тобой. Я сделала все, что сказала. – А потом? – А потом поцеловала тебя и пожелала доброй ночи. Погоди, не засыпай. Вот что мне нужно сказать тебе: у Мити, по-видимому, что-то не ладится на работе. Он тебе не звонил? – Нет. – Позвони ему. Андрей нахмурился. – Сейчас, пожалуй, поздно. – Не поздно. Я позвоню. Но он все-таки позвонил сам, хотя к телефону могла подойти Глафира Сергеевна. – Не отвечают? Он бросил трубку. – А что сказал Митя? – Я ничего не успела спросить. Он сразу же уехал. Окно в комнате было открыто, и когда Андрей погасил свет, почему-то сильнее стала чувствоваться свежесть осенней ночи. – Ты говоришь, он был расстроен? – Да, очень. Мне так жаль его. – Мне тоже. Тяжелая машина с железным лязганьем прошла по Ленинградскому шоссе. – Ты не представляешь себе, как она сегодня вела себя, – сказала я, чувствуя, что мое пылкое желание немедленно рассказать Андрею о поведении Глафиры Сергеевны прошло и что мне гораздо больше хочется спать, чем говорить о том, что мы, в сущности говоря, давно уже знали. – Пришла с Крамовым и весь вечер командовала. И знаешь что? Она поумнела. Андрей засмеялся. – Что же ты, Татьяна? – сказал он. – Меня разбудила, а сама уже спишь. Нет уж, тогда давай разговаривать. Кто-то прошел под окном, но у меня были закрыты глаза, и я догадалась об этом не по шагам, а по тени, косо скользнувшей по потолку, по стенам. Но тень скользнула не наяву, а во сне. – Ох, прости, совсем забыл, – сказал Андрей, когда я уже засыпала. – Тебе звонил из Рыбтреста Климашин. Климашин был заместителем директора Рыбтреста. – Просил передать, что договорился с наркомом о твоей командировке. – Что такое? – Я открыла глаза. – О какой командировке? – В Баку или в Астрахань. Он сказал, что тебе предоставляется выбор. – Да что он, с ума сошел? Я вскочила и зажгла свет. – Что с тобой? – Ведь он же обещал мне, что ничего не станет делать через голову Крамова! – сказала я с отчаянием. – Мы же договорились! А теперь Крамов снова подумает, что я стараюсь устроить свои дела за его спиной. – Позволь, но я по разговору с Климашиным понял, что ты сама поставила вопрос о командировке. – Не поставила вопрос, а просто сказала, что в лаборатории – выходит, и что теперь следовало бы организовать проверку в широком масштабе. Им только слово скажи – и вот, пожалуйста. Позвонили наркому. А нарком позвонит Крамову, и опять окажется, что у меня от него какие-то тайны… Черт бы побрал этого Климашина! И чего он так торопится, не понимаю. Не горит же его Рыбтрест! – Наверно, горит. Да ты сама-то хочешь ехать на промысел? – Конечно, хочу. – Ну и поедешь. – Он ласково погладил меня по лицу. Не сердись. Обойдется. Нечего было надеяться снова уснуть, тем более что Андрей вдруг объявил, что он страшно голоден, и, гляди, как он вкусно ест холодное мясо, оставшееся от обеда, я вспомнила, что за всеми хлопотами и заботами так и не поужинала у Заозерских. Мы присели к столу и долго, с аппетитом ели мясо. С прошлого выходного, когда у нас были гости, осталось вино, и осторожно, чтобы не разбудить Агнию Петровну, мы достали бутылку из шкафика, висевшего недалеко от ее изголовья, и выпили из горлышка – искать рюмки, стоявшие в том же шкафике, было рискованно, да и не к чему… Митя по-прежнему занимался вирусной теорией происхождения рака – вопросом, который был новостью в начале тридцатых годов и который казался руководителям Наркомздрава далеким от клиники, отвлеченным, неясным. По-прежнему он выступал на всех съездах и конференциях, по-прежнему его блестящие по форме, но преждевременные обобщения убедительно опровергались. Ему было трудно – это превосходно понимали и друзья и враги. На другой день я поехала в институт Габричевского. Митя был занят – показывал ленинградским микробиологам свою лабораторию, и мы перекинулись только несколькими словами. – Ох, не терпится кому-то меня проглотить! – с раздражением сказал он, когда я спросила о составе комиссии. – Ну ладно же! При случае скажу наркому, что очень рад: наконец представился случай познакомить его с моей работой. – Вы бы отдохнули, Митя. – А что? – У вас лицо усталое. – Это потому, что я ночь не спал. Ничего, Танечка, – сказал он, улыбаясь. – Не беспокойтесь обо мне. Все будет в порядке. Мне не хотелось уходить, и несколько минут мы молча стояли в коридоре. – Мы часто говорим о вас, Митя. – Спасибо. – Заходите к нам. – Непременно.
НА ВОЛГЕ
Нарком звонил Крамову – я поняла это, войдя в его кабинет. Все время, пока я старалась доказать, что ничего не знала о разговоре Климашина с наркомом, Крамов шагал из угла в угол. Не знаю, о чем он думал, останавливаясь время от времени, чтобы холодно взглянуть на меня, – должно быть, решал, что со мной делать – немедленно убить или приговорить к тягчайшему покаянию. – Полно оправдываться, Татьяна Петровна, ничего особенного не произошло, – любезным и даже еще более любезным, чем обычно, голосом сказал он. – Раз уже вы взялись за это дело, нужно довести его до конца. А что это, я слышал, вы икру на свои деньги покупали? – перебил он себя, засмеявшись. – Вот это уж совсем напрасная жертва. Я полагаю, что бюджет нашего института не пострадал бы от приобретения зернистой икры. – Это не имеет значения, Валентин Сергеевич. Мы с Леной Быстровой действительно покупали икру на собственные деньги, и Лена каждый раз ругалась, потому что икра была дорогая. Но не могла же я, в самом деле, звонить в Рыбтрест и от имени нашего высокопочтенного института просить двести граммов икры на бедность! – Итак, когда же вы намерены отправиться в путь? – Когда вы сочтете это необходимым. – Ох, не избалован! – тонко усмехнувшись, возразил Крамов. – Да что толковать, отправляйтесь хоть завтра! Я уже распорядился выписать вам командировку. И вот вам, Татьяна Петровна, мой совет на дорогу: до Саратова поезжайте поездом, а от Саратова до Астрахани – пароходом. Вы бывали на Волге? – Нет. – Ну, тогда нечего и говорить! Потеря времени небольшая, а ехать несравненно приятнее. Итак, – он широким движением протянул мне руку, – как говорят моряки: счастливого плавания и достижений! Помощник капитана зашел в нашу каюту, чтобы узнать, удобно ли мы устроились, и Лена – накануне отъезда мне удалось убедить Крамова послать со мной Лену Быстрову – с таким жаром поблагодарила его, что он даже смутился. Через несколько минут выяснилось, что он заходил во все каюты по очереди, но все равно это было приятно, и несколько минут мы говорили о том, какой он симпатичный, – загорелый, в ослепительно белом кителе и с седой бородкой. Красивые берега остались позади, выше Саратова, и с кем бы мы ни заговаривали на палубе, нам прежде всего спешили сообщить, что «самая-то красота» была вчера, а теперь до самой Астрахани пойдет степь и степь. Но и степные картины были так хороши, что мы не могли на них наглядеться. Это были дни, запомнившиеся мне неожиданными знакомствами, пестротой заваленных фруктами пристаней и базаров, новизной жизни большой реки, по которой навстречу нашему теплоходу шли бесчисленные караваны с хлебом. Маленькие пароходики, энергично пыхтя, тащили его в плоскодонных баржах, большие лодки – баркасы – были нагружены им до самых бортов. Проходили неторопливо нефтеналивные баржи, грузы перебрасывались с пароходов на поезда, с «воды на колеса», там, где к пристаням подходили железнодорожные пути. Это была Волга, в верховьях которой воздвигалась плотина, экскаваторы рыли землю, десятки деревень и сел были уже перенесены на новые места, а другие деревни и села готовились к небывалому переселению. Строился канал Волга – Москва, и отзвук этой огромной работы слышался повсюду: на пристанях, где принимали и отправляли грузы для канала, в разговорах волжан, ехавших с нами. И как же не похоже было все, что мы знали, на старую репинскую и горьковскую Волгу! Впрочем, краешек ее мы увидели на второй день нашей поездки: слепой старик с гуслями, точно сошедший с картины Васнецова, ехал на нижней палубе – загорелый, худой. Слабым, но приятным голосом он пел о том, как Ребятушки повскакали, Тонкий парус раскатали, На деревцо поднимали И бежали в день тринадцать часов, Не тринадцать вдоль Волги, а четырнадцать, Не тринадцать вдоль матушки, а четырнадцать. Насмотревшись на берега, однообразные, но приятные нежными оттенками красок, постояв на носу, где весело было дышать ветром, сразу же врывавшимся в грудь, так что начинало казаться, что еще мгновение – и ты взлетишь, раздувшись, как шар, посидев на корме, где было настоящее сонное царство, нагретое солнцем и жарким дыханием машины, мы покупали на очередной пристани арбуз и отправлялись в каюту. В Москве мы с Леной виделись каждый день, почти не расставались, но редко удавалось поговорить не об институтских делах. А между тем было одно совсем не институтское дело, о котором Лене хотелось – я это знала – поговорить со мной. Правда, это дело было давно «решено и подписано» любителями сплетен, нашедшимися и в нашем институте. Но оказалось, что оно было еще далеко не решено и представляло собой предмет тяжелых и даже мучительных размышлений. Недаром же при одном упоминании о нем Рубакин свирепел, а Лена становилась необычайно смирной и даже терялась, что было вовсе на нее не похоже. – Вот ты говоришь, что Андрей влюбился в тебя, еще когда вы были школьниками. Значит, он все время любил тебя – все эти годы, когда вы не переписывались и ничего не знали друг о друге? – Не знаю. Возможно, что он и не вспомнил бы обо мне, если бы мы не встретились в Анзерском посаде. Тогда, в Лопахине, была юношеская любовь, и она прошла вместе с юностью. Мы встретились совсем другими, и это чувство тоже стало другим. Лена задумалась. – Нет, – сказала она, – нет, что-то осталось в его душе, иначе он не полюбил бы так скоро. Мы помолчали. – Не помню, где я читала, что, если не можешь понять, любишь ли, – значит, не любишь. Это неправда. Ведь ты же долго не могла понять? – Несколько лет. – А потом оказалось, что любишь? – Не то что оказалось. Я все время думала о нем, и это постепенно проникало в самую глубину моей жизни. Не знаю, как тебе объяснить… Без этих мыслей о нем у меня становилось пусто на душе. Ты понимаешь? – Конечно. А теперь тебе не кажется странным, что ты сомневалась так долго? – Нет… Иногда мне кажется, что я еще и теперь сомневаюсь. В нашей каюте койки были расположены одна над другой, я лежала на верхней, и Лена не знала, что я вижу ее лицо – бледное, с широко расставленными, взволнованными глазами. Она гладко причесывалась последнее время, и мне нравилось, что стал виден ее большой чистый лоб с незагорелой полоской под волосами. Лена бросила в окно папиросу и сейчас же взяла другую. «Еще и теперь»… Казалось, она хотела спросить меня, что это значит, но передумала, должно быть, решила, что я не отвечу. И не ошиблась. – И знаешь, самое трудное, – задумчиво сказала Лена, – то, что себя как-то перестаешь узнавать. Всегда я была решительная, а тут все думаю, думаю. И ничего не могу придумать, только мучаю его и себя. – И очень хорошо, что мучаешь. Я приподнялась на локте, чтобы Лена поняла, что я вижу ее. – Почему? – Потому что это значит, что ты хочешь сказать ему правду. Да, да! Правду, только правду, как бы это ни было трудно. И если ты не уверена, колеблешься – не нужно бояться сказать ему об этих сомнениях. Не нужно жалеть его, – сказала я, волнуясь, – потому что неправда, пусть самая маленькая, может отравить вам лучшие годы. Впрочем, не вам – тебе. Мы помолчали. – Я не сомневаюсь, что Петр Николаевич любит тебя. Он человек сдержанный. Для того, чтобы глубоко узнать его, нужны, мне кажется, годы. Об этой сдержанности я тоже догадалась не сразу. Зато когда догадалась, поняла многое: и то, что он подшучивает над всеми, а на самом деле застенчив. – Да, да. – И то, что он тяготится своим одиночеством, а не женился до сих пор только потому, что относился к семейной жизни очень серьезно. – Ты думаешь? – Без сомнения. И даже то, что он любит музыку и очень неплохо играет на рояле. – Неужели? – Вот видишь, даже и ты этого не знала! – А я вообще знаю о Петре Николаевиче мало, – задумчиво сказала Лена. – Расскажи мне еще что-нибудь о нем. – Что ж еще? Все хорошо. И все будет хорошо, но при одном условии: если ты его действительно любишь. Лена встала с койки и поцеловала меня. – Ты понимаешь, в чем дело, – сказала она нерешительно. – Я прежде только влюблялась, так что тогда все было совершенно другое. А теперь… Не знаю, как это получается, но мне все время некогда, и я чувствую, что это потому, что я тороплюсь поскорее увидеть его. У тебя было так с Андреем, когда ты еще не знала, любишь ты его или нет? Большие, черные, остроконечные лодки, на которых вровень с бортами были навалены арбузы и дыни, качались на пятнистой воде. Суда стояли в два ряда, так что для того, чтобы добраться до пристани, нужно было пройти через другой пароход; шумная, разноцветная толпа двигалась повсюду – на набережной, на ведущей в город дороге… И все это: люди, лодки, дорога, мост через какую-то речку, на берегу которой спокойно лежали большие черные свиньи, – все это было пропечено солнцем и пахло рыбой, нефтью, смолой. Это была Астрахань – великое рыбное царство! По дороге в гостиницу, где для нас был оставлен номер, мы заглянули на рыбный базар. Огромные темно-серые чудовища с острыми спинами, с острыми, как пики, носами свисали с потолка вниз головой – осетры. Другие, тоже страшные, лежали на прилавках, разинув тупые морды, – сомы. Длинные белые косы вязиги болтались у дверей. Большие стеклянные банки-бочонки были полны икрой – паюсной, на которую мы посмотрели с презрением, и зернистой, которая, казалось, только и ждала, чтобы мы за нее принялись.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|