Крамов. Вечер у заозерских 5 глава
Должно быть, Глафира Сергеевна была снята давно, лет десять тому назад. Прелестное, задумчивое лицо с нежным овалом, с тонко очерченным, немного припухшим ртом смотрело на меня с портрета. В сумерках трудно было заметить, что портрет был разорван и склеен. – Вот так-то, милый друг… Здесь, в Ростове, я встретился… Меня познакомили с одной женщиной, и мне показалось. Это очень хорошая женщина, умная и простая… Митя снова замолчал. Он был очень взволнован. – И что же? – Да ничего. А ведь очень милая. Красивая. – Она врач? – Почему вы догадались? – живо спросил Митя. – Да, хирург. Ученица Б. – И он назвал знаменитого ростовского врача, который приезжал в зерносовхоз к Репнину. – Я ей говорил, что Глафира Сергеевна всю жизнь требовала, чтобы я перестал быть самим собой. А она спрашивает: «Она хотела этого для себя? Или для вас?» – И что же? – А как бы вы, Таня, ответили на этот вопрос? – Разумеется, для себя. Если иметь в виду, что она хотела сделать из вас не ученого, а карьериста. Ох, Митя, вы всегда понимали ее слишком сложно! Ведь, в сущности говоря, Глафира Сергеевна – простой человек. Она надеялась, что вы отдадите все силы своего ума и души тому делу, которое кажется ей самым важным: устройству удобной, легкой, великолепной жизни. А вы погрузились в изучение вирусной теории происхождения рака – весьма запутанный вопрос, не имеющий к легкой жизни даже самого отдаленного отношения. И все это стало так заметно, когда она… Теперь я замолчала. – Говорите, Таня. – Когда, выйдя замуж за Валентина Сергеевича, она получила возможность показывать гостям альбом с газетными вырезками, в которых хоть раз упомянута фамилия Крамова. Митя сидел выпрямившись, откинув плечи и неподвижно глядя на линию фонарей, изогнувшуюся на повороте и уходящую в темноту вдоль бульвара…
У СТАРЫХ ДРУЗЕЙ
Все эти годы я следила за жизнью «Зерносовхоза-5» – и не только по газетам. Старые друзья не забыли обо мне, писали, хотя и не особенно часто. Я знала, что к зерносовхозу подведена железнодорожная ветка, что снимают теперь 15-17 центнеров зерна с гектара, что липки вдоль проспекта Коммуны подросли и стали, как писал Бородулин, «типичными, нормальными липами». Меня давно тянуло в зерносовхоз, где были проведены такие трудные, но хорошие годы. Я знала, что вскоре после моего отъезда Репнин затосковал и вдруг исчез… Куда? Этот вопрос на все лады разбирался в зерносовхозе. Почему перед своим исчезновением он часто бывал в Сальском райздраве? Почему, встречаясь с друзьями, горячо осуждал недостаток хороших фельдшеров в зерносовхозе, без которых, по его мнению, поставить медицинское обслуживание на должную высоту было невозможно? И все объяснилось, когда Репнин вернулся с молодой женой, некой М. Спешневой, которая стала работать фельдшером в медпункте зерносовхоза. А вскоре я получила письмо и от самой М. Спешневой. «Не только потому пишу я тебе, дорогая Таня, – так начиналось письмо, – что хочу известить о самой большой перемене, которая только может быть в моей жизни. Но и потому, что Данила Степанович, так же как и я, хочет, чтобы ты первая узнала об этом. Тебе одной он рассказывал о своем чувстве, и ты одна можешь оценить, что, если бы я не встретилась с ним, для меня навсегда осталась бы закрыта дорога к личному счастью». Данила Степаныч приписывал, что без нас Машенька ни за что не соглашалась «сыграть свадьбу», Насилу умолил, и Андрей, вдруг загоревшись, решил, что ближайший отпуск мы непременно проведем в зерносовхозе. Но первый ближайший не состоялся, а второй я провела в Крыму. Зато когда стало известно, что совещание по фагу состоится в Ростове, я написала Репниным и получила в ответ длиннейшую телеграмму, в которой подробно сообщался новый маршрут – из Ростова в «Гигант», а из «Гиганта» по новой железнодорожной ветке в «Зерносовхоз-5» – и высказывалось твердое убеждение, что на свете нет такой силы, которая заставила бы меня и на этот раз не сдержать обещание…
Репнины жили на самой окраине Главного Хутора, в том самом месте, где, насколько я могла припомнить, доктор Дроздов, заведующий Сальским райздравом, некогда раскинул свой изолятор. Теперь здесь, в глубину по обеим сторонам дороги, стояли домики, одноэтажные, со сверкающими на солнце белыми железными крышами, и в одном из них жили Данила Степаныч и Маша. Но, подойдя к палисаднику, в котором горделиво покачивались высокие конопели, я увидела не хозяина и не хозяйку, а худенькую пожилую женщину, стриженую, с кудрявыми волосиками на маленькой, как у ребенка, головке. Женщина развешивала на веревке белье и оживленно беседовала – очевидно, сама с собой, потому что в палисаднике, кроме нее, лишь разгуливали с глухим кудахтаньем куры. Это была Мавруша – старенькая сожительница Павлы Кузьминичны – Машенькиной мамы. – Тетя Мавруша, принимайте гостей! – Ах ты господи, приехали! А наших-то дома нет! Да заходите же! Говорила я Даниле Степанычу, что сегодня приедут гости дорогие! Заходите же в дом! Поцеловаться-то можно? Я обняла старушку. – Здравствуйте, Мавруша, дорогая! Мы зашли в просторные сени, потом в комнату, которую нельзя было назвать просто чистой, потому что она была уже какой-то пречистой – с сияющим белым полом, по которому было страшно ходить, со скатерками, накидочками, дорожками, лежавшими решительно везде, где только можно было их положить, и с попугаем в клетке, который, увидя нас, закричал: «Никак нет, ваше благородие!» – обнаружив тем самым, что его сознательная жизнь началась в дореволюционное время. – Так вы, Мавруша, теперь с молодыми живете? – Второй год. Ведь Павла Кузьминична-то умерла! – Вот что! – И так упрямилась, так упрямилась, ни за что не хотела. Уже доктора по секрету говорят, что надежда хотя есть, но самая малая, и нужно, говорят, приготовиться ко всему, а она услышала и спорит, что у вас, дураков, малая, а у меня большая, и вы смотрите, как бы прежде меня концы не отдать. Так и сказала. Мне на Машеньку было больно смотреть, как она ее мучила: «Плохая, плохая, не любишь мать, плохая!» А плохая-то со всего света докторов позвала, только и слышишь: «Мавруша, чайник согрей!» А чайник как на грех распаялся, его Павла на керосинке забыла, я прибежала, а носик-то уже на полу лежит. И такой славный чайничек был, мне его одна чиновница подарила, я тогда еще в Новочеркасске жила…
Мавруша стала упрашивать меня отдохнуть с дороги, но дорога была нетрудная. И, успокоив старушку, которая порывалась пойти вместе со мной, я отправилась к Машеньке на медпункт. – Медпункт? – с удивлением спросил меня белокурый паренек, стоявший у подъезда дома, в котором помещалась моя «лекарня». – Может, больницу? Как пройдете проспект Коммуны, направо – метеостанция, а налево – больница. Напротив метеостанции стояла в прежние времена какая-то полуразвалившаяся хата, должно быть служившая чабанам приютом в ненастные дни. Теперь, пройдя к саду, обнесенному невысоким забором, я увидела три белых домика, соединявшихся дорожкой, вдоль которой росли кусты. По дорожке шла девушка в косынке, в белом халате и держала в руках никелированную коробку – медсестра, а поодаль на скамейках сидели люди в халатах – больные. С волнением смотрела я на эти домики, которые оказались не такими уж маленькими – каждый в десять окон, – когда я подошла к ним поближе. «Роддом» – прочла я на одном из них, и мне вспомнился разговор с директором, упрекавшим меня за то, что я выписала «выставку-лубок по охране материнства и младенчества», не рассчитав, что самому младшему из жителей зерносовхоза было не меньше 16 – 17 лет. Небось пригодилась теперь моя выставка, если не заменили ее давным-давно другой, побогаче! Возле кабинета, в котором принимала Маша, сидели больные, я уселась на диванчике в приемной и приготовилась ждать. Впрочем, ждать долго не пришлось: точно такая же, как пять лет назад, только, может быть, немного бледнее и тоньше, Маша вышла из кабинета и принялась с озабоченным лицом считать больных, – как видно, торопилась домой. Меня она тоже хотела сосчитать, всмотрелась, негромко вскрикнула: «Таня!» – и бросилась ко мне.
– Да что же мне ничего не сказали! Ты давно ждешь меня? – Сию минуту пришла. Ты не торопись, я подожду. Помочь тебе? Помнишь, ты мне помогала? – Ну что ты! Я скоро кончу. Ты была у нас? – Да. – Маврушу-то хоть застала? Ты не отдохнула с дороги! – Какая там дорога! Иди кончай, а я тут поброжу. Катя моя уже не работает в больнице? – Давно! Вышла замуж и уехала на Дальний Восток. Машенька не поняла, почему я засмеялась. Две медсестры, работавшие прежде Кати, выйдя замуж, тоже уехали на Дальний Восток. – Ладно! Найду кого-нибудь. Но я никого не нашла – все новые люди работали в новой больнице, и пришлось представиться одному из врачей, недавно кончившему ленинградцу, который охотно показал мне больницу. – Нет, нет, я счастлива, – несколько раз, как будто убеждая не только меня, но и себя, повторила Маша. Мы сидели в садике, который, судя по тому, с каким выражением говорила о нем Маша, был ее гордостью. И в самом деле, садик был хорош. Особенно понравились мне маленькие вьющиеся розы, которые кто-то привез Репнину из Сухуми. – Я сперва боялась Данилы и, между прочим, – хотя это тебе, наверно, покажется странным, – боялась, что он такой большой… Такого высокого роста. Нам сперва очень маленькую комнату дали в совхозе, всего шесть метров, и вот, когда он, бывало, придет, так и кажется, что для меня уже не осталось места. Мне все думалось: а что, как и в жизни так будет? Я и теперь еще его иногда по ночам бужу и не потому, что он храпит, – серьезно объяснила Машенька, – а очень шумно дышит, и мне становится страшно. Я засмеялась. Она посмотрела на меня и тоже стала смеяться. – Ты понимаешь, Таня, мы, безусловно, очень разные люди, – продолжала она. – Вот отчего первое время я все допытывалась, почему он меня полюбил. Мне ведь никогда не верилось – и теперь тоже, – что можно полюбить ни за что. И вот он мне объясняет – за то и за это, а я слушаю и просто в ужас прихожу, потому что вижу, что я в его глазах – одна, а на деле совершенно другая. Я его очень серьезно убеждала не жениться на мне и доказывала, что у меня, в общем, характер неважный. Но с ним, ты знаешь, положительно сладу не было, – немного покраснев, закончила Машенька. Я рассказала ей о том, как Даниле Степанычу, когда он был едва ли не при смерти, помогали разговоры о ней, и, подняв на меня большие доверчивые глаза, она слушала внимательно, серьезно.
– Нет, что он меня полюбил, это я, как женщина, почувствовала сразу, – сказала она. – Между прочим, еще до моего приезда он очень о маме заботился, и меня тронуло, что он ей откровенно обо всем рассказал… Но ты понимаешь… Я сперва привыкла к нему, а уже потом полюбила, – как будто немного извиняясь передо мной, объяснила Маша. – Он-то все время говорил, что я полюблю. Он вообще очень самоуверенный, и у нас на этой почве иногда даже бывают ссоры. А я боялась, что нет, хотя мне смутно что-то говорило в душе, что все-таки в конце концов полюблю. Я ведь очень привязчивая, а потом… – И очень хорошо. – Я поцеловала ее. – И прекрасно! Данила Степаныч – отличный человек, и чувства у него открытые, сильные, прямые. А что вы разные люди – ну и что же? Мы с Андреем тоже разные, а между тем… Еще идя из больницы, мы с Машенькой спокойно разговаривали об Андрее. Но в эту минуту не нужно было мне упоминать о нем! Машенька помолчала, отвела глаза, и мы заговорили о Павлике – о том, как жаль, что я не захватила с собой его фото. Данила Степаныч, веселый, шумный, грязный, с черным от пыли лицом, в комбинезоне и резиновых сапогах выше колен, ввалился, когда стемнело и мы уже перешли из садика в дом. – Татьяна, – сказал он беспомощно. – Доктор! Верить ли глазам? Он хотел обнять меня, но Маша не дала, увела в сени, позвала Маврушу, и добрых двадцать минут симфония разнообразнейших звуков слышалась за дверьми: хлопающие, как будто палкой выбивали ковер, шаркающие, как будто жесткой шваброй подметали полы, булькающие, фыркающие, льющиеся и т. д. Потом, умытый, красивый, в новом костюме, Данила Степаныч вошел в комнату и сказал: – Воюем с болотными чертями, Татьяна! Прокладываем дорогу через Большой Ярлык! Все пришли сразу – Шурхин, руководивший одним из отделений зерносовхоза, Чилимов, Клава Борисова, которая была теперь помощником механизатора парка комбайнов. В общем, за столом в подавляющем большинстве собрались мои бывшие пациенты. Потом явился главный пациент – Бородулин, по-видимому так и оставшийся живым памятником моей плодотворной деятельности, поскольку возгласы: «А, просвечоный!» – послышались за столом, едва его мешковатая фигура появилась в дверях. Как будто зерносовхоз был организован не семь, а по меньшей мере двадцать пять лет тому назад, – так вспоминали эти люди о первой поре строительства, о таборной жизни в вагончиках и фургонах. Потом Бородулин сказал, что, как жертва науки, он желал бы знать о дальнейшей судьбе светящихся вибрионов, выделенных впервые на земле из его организма, и пришлось сознаться, что мне так и не удалось открыть причину этого загадочного явления. Зато с удовольствием рассказала я о том, что мне удалось, и самый большой успех имела история о состязании на икорном заводе. Мы сидели за столом до тех пор, пока за окном стало светать и показались неясные очертания Машиного сада. Спать не хотелось, но нужно было все-таки хоть ненадолго прилечь, тем более что на другой день я собиралась обратно в Ростов, где мне предстояли еще выступления на заводах.
Глава шестая В ЧУЖОМ ДОМЕ
НОВЫЙ ПЛАН
Вопрос о плесени не значится в плане, но в свободное время я продолжаю им заниматься. Перелистываю – в который раз! – записи лекций Павла Петровича, подбираю литературу, и думаю, думаю – больше, чем полагается думать о зачеркнутой теме. Отец по прежнему пишет мне длинные письма, в которых доказывает, что Раевского, а стало быть, и рукопись старого доктора можно и должно найти. Эти строго логические доказательства перемежаются с рассказами, посвященными, главным образом, грандиозным аферам прошлого века. Какому то князю Тер Мурзавецкому удалось, оказывается, в 1913 году продать англичанам Марсово поле. Что в сравнении с этой смелой идеей жалкие происки какого-то просвиставшегося авантюриста? Андрей едет в Среднюю Азию, и я прошу его на обратном пути непременно заглянуть к отцу, на маленькую станцию под Ташкентом. Как и прежде, наш институт считается одним из центров медицинской теоретической мысли, и Догадов, Бельская с железной настойчивостью доказывают это на всех собраниях, конференциях, совещаниях. Последовательно, разнообразно, с блеском развивает ту же мысль и Крупенский, который фактически становится руководителем института. Ряд сотрудников, в том числе Рубакин и я, получает звание доктора медицинских наук, по совокупности работ, без защиты. Валентин Сергеевич приезжает сравнительно редко – у него определился свой особый маршрут, по которому можно судить, что Институтом биохимии микробов он воспользовался, в сущности, лишь для разбега. В ВИЭМе – огромной организации, недавно созданной, объединявшей десятки научных учреждений, он занимает одно из руководящих мест. Медицинские журналы редко печатают иммунологические статьи без его ведома и согласия. Подчас начинает казаться, что он давно перестал интересоваться не только нашей лабораторией, но и своими. Но это ложное впечатление. По-прежнему он смотрит на Институт биохимии микробов как на свою теоретическую базу. Именно с этой точки зрения он знакомится – редко, но внимательно – с итогами наших работ. Именно этим объясняются громкие фразы Крупенского и Догадова, утверждающих, что если бы не наш высокотеоретический институт, медицинская мысль в Советском Союзе развивалась бы далеко не так стремительно и успешно. Между тем по настоящему, вплотную занимается теорией, причем именно крамовской теорией, лишь один человек – Рубакин. По-прежнему он проводит в чужих лабораториях не меньше времени, чем в своей, но теперь в основе всех его соображений, быстрых советов, острой иронии лежит одна мысль: прав ли Крамов? Что представляет собой его теория? Какие выводы может сделать из нее практическая медицина? Рубакины по прежнему жили на Крымской площади, в комнате, которая так же была не похожа на прежнюю Митину комнату, как новые ее обитатели были не похожи на старых. Лена была немного помешана на чистоте – у нее всегда были извиняющиеся глаза, когда я заставала ее за «вылизыванием» – не подберу другого слова – каждого уголка, и комната, белая, обжитая, с кроватью, днем превращавшейся в диван (конструкции П. Н. Рубакина), с удобными стеллажами, сияла порядком и чистотой. Если бы какому-нибудь экономисту пришло в голову заняться вопросом о материальном уровне жизни среднего научного работника в Советском Союзе, именно семейство Рубакиных бесконечно усложнило бы его задачу. Есть такая детская игра «вверх – вниз»: игроки бросают кости, передвигают фишки, стремятся вверх и, натыкаясь на препятствия, внезапно скатываются вниз. Вот так же зигзагообразно вел себя рубакинский «уровень», причем склонность к подъему замечалась только в первые три дня после получения зарплаты – превосходное время, когда хозяйка со свойственной ей любовью к быстрым решениям каждый вечер приглашала друзей. Потом уровень резко падал, и наступала полоса заметного обеднения, когда Лена, случалось, занимала у меня на автобус. И вдруг долги – мелкие и крупные – возвращались в течение часа, и вчерашние бедняки, вызвав такси, отправлялись посмотреть что-нибудь сенсационное вроде недавно открывшегося ресторана «Москва». Это значило, что Петр Николаевич получил гонорар за редактуру или статью. Короче говоря, денег не было почти никогда, и не стоило спрашивать Лену, куда они уходят, – у нее только смущенно «разъезжались» глаза, и, беспечно махнув рукой, она заговаривала о чем-нибудь другом, «более интересном». Петр Николаевич не мешал ей ни в чем – не потому, что не дорожил теми естественными удобствами, которые были связаны с нормальным финансовым уровнем жизни. Напротив, в молодости у него так долго не было денег, что он научился ценить их. Но он любил жену, и все, что она делала, казалось ему не только правильным, но и великолепным. Лена не пропускала ни одного футбольного матча, и он с мягкой улыбкой, добросовестно старался усвоить принципиальную разницу в тактике нападения ЦДКА и «Динамо». Если матчей не было, они отправлялись или в Центральный парк культуры и отдыха, или просто куда-нибудь, где много народу. Но были и другие прекрасные дни, когда Лена нежданно-негаданно являлась к нам в десятом часу утра и заявляла не без смущения, что «Петька выставил ее, потому что ему нужно работать». В этой счастливой семье было одно горе – не проходившее, а, наоборот, углублявшееся с годами. У Рубакиных не было детей, а между тем оба они не просто любили, но обожали детей, особенно Лена. Я советовала ей взять ребенка на воспитание, но она колебалась, раздумывала. «Это никогда не поздно!» А время шло, и случилось, что, взглянув на ее бледное лицо с широко расставленными глазами и седеющей прядью над чистым, высоким лбом (она рано начала седеть), я думала: «Не поздно, но пора». А потом стало не то что поздно, а не очень и нужно, потому что по соседству с Рубакиными, через площадку, поселился какой-то военный. У него была трехлетняя дочка Катя, румяная, толстенькая, с прямыми смешными волосиками, заколотыми круглой гребенкой. Лицо у нее было доверчивое, доброе, глаза голубые. Мать ее умерла. У Рубакиных Катя чувствовала себя как дома. «Ты куда ходила?», «А больше не пойдешь?», «А это новое платье?» – то и дело слышалось теперь в комнате Рубакиных. Лена очень привязалась к девочке, часто рассказывала о ней, и мне всегда казалось, что в эти минуты она не только внешне, но внутренне хорошеет. Виктор закончил свою диссертацию, и не без легкого трепета я понесла ее Валентину Сергеевичу, который любил – так было заведено – на каждую новую диссертацию взглянуть своими глазами. Он прочел первую страницу, открывавшуюся кратким сообщением о том, под чьим руководством была выполнена работа. На первом месте стояла его фамилия, и, как ни странно, мне показалось, что это весьма обыкновенное обстоятельство заставило проясниться его усталое в этот день лицо с мешками под глазами и бледными щечками, свисавшими на подкрахмаленный воротник. Он насторожился, взяв в руки диссертацию, а теперь снова стал вежливо-равнодушен. – Хорошая работа? – Талантливая. – Ну что же, превосходно. Подрастает наша молодежь! Того и гляди, придется убираться на печку. Подумывали об оппонентах? – Нет, Валентин Сергеевич. – Может быть, Крупенский? А второй? Я промолчала. – Ну ладно, еще поговорим. А пока передайте, пожалуйста, эту диссертацию Догадову (Догадов был секретарем Ученого совета). Он доложит, назначим день – и, как говорится, с богом. Кстати, Татьяна Петровна… И он заговорил о другом.
ЗАЩИТА
– Мерзляков Виктор Алексеевич, тысяча девятьсот четырнадцатого года рождения. Отец – в прошлом матрос, радиотелеграфист, служил на Балтийском флоте, теперь – мастер обмоточного цеха завода номер сто шесть. Мать – домашняя хозяйка. Окончив среднюю школу… День ясный, морозный. Солнце, ворвавшись в маленький конференц-зал, старается помешать нашему чинному заседанию – то весело играет на металлическом письменном приборе, стоящем перед секретарем, то дрожащей светлой полосой ложится на зеленое сукно стола, за которым сидят члены Ученого совета, то, осмелев, подкрадывается к самому директору и ударяет прямо в его пенсне. Зайчики пробегают по зеркальному мрамору камина. Нервно зажмурившись, директор протирает пенсне. Биография оглашена, и секретарь Ученого совета переходит к отзыву руководителя, потом к отзыву комсомольской организации. Первый, как и полагается, краток и сдержан, второй стремится не только сообщить, но и убедить, что Виктор Мерзляков всегда был передовым комсомольцем, ответственно относившимся к каждому общественному делу. Повзрослевший за последние дни и все-таки кажущийся почти мальчиком среди седеющих и лысеющих членов Ученого совета, Виктор подходит к доске, на которой развешаны его диаграммы. Доклад начинается – двадцатиминутный, а хочется объяснить, рассказать, доказать так много! Обходя полемическую сторону вопроса (на этом настоял Лавров), не вдаваясь в подробности, любопытные, но уводящие от основных положений (так посоветовал Коломнин), он говорит – и бледное, тонкое лицо розовеет с каждой минутой. Перед защитой он сказал мне, что боится только первой минуты. «Вот она и прошла, – думаю я, – и вторая, и третья. Как он похудел, бедняга! Прежде я не замечала, что он так похудел!» "Хорош, милый друг, – это я думаю уже о Крупенском, который сидит за столом, сгорбившись и неопределенно глядя прямо перед собой выпуклыми, совиными глазами. – До последних дней медлил с отзывом. И что же! Ни одного серьезного возражения. Ну, этот-то, наверное, проголосует против. А впрочем… Кто это называл его «человеком-зеркалом»? Валентин Сергеевич проголосует «за» – и то же самое, не задумываясь, сделает его «отражение». «А ведь Валентин Сергеевич непременно проголосует „за“, – продолжаю я думать в то время, как Виктор, подняв указку, как шпагу, подходит к доске, на которой висят его диаграммы. – Он слишком умен, чтобы принять бой на рядовой кандидатской защите. Как-никак диссертация-то из „его“ института. Не станет! Вероятнее всего, сделает вид, что ничего не случилось». «Но вот что странно, – теперь и я думаю и внимательно слушаю доклад, подходящий к концу. – Ведь если одним взглядом оценить весь наш Ученый совет, сразу станет ясно, что граница, которая разделяет людей, идет от Крамова и определяется, главным образом, тем или другим отношением к нему. Одни – Крупенский, Догадов, Дилигентов, Бельская, Картузова из Городского института – устремлены к нему и даже сидят, повернувшись в его сторону вполоборота. Другие – Коломнин, Рубакин, Лавров – сидят прямо или даже слегка отвернувшись от него, хотя для этого нет, кажется, никаких оснований. Он и отношение к нему занимают слишком много места в сознании, во всяком случае больше, чем это требуется интересами дела. Он не объединяет, а разъединяет людей, – странно, что я не замечала этого прежде. Мешает ли это работать? Разумеется, да!» Я смотрю на часы – и напрасно! Вслед за мной на часы смотрит директор, он же председатель Ученого совета, Валентин Сергеевич Крамов, который не любит – это широко известно, – чтобы доклад диссертанта продолжался больше, чем двадцать минут. Как всегда, прекрасно, даже щегольски одетый, в новом черном костюме, он слушает внимательно, с интересом. По-видимому – как это ни странно, – работа Виктора нравится ему. Он записывает что-то, потом бросает карандаш и с благодушным выражением проводит маленькой рукой по лысеющей голове. Виктор переходит к выводам – наконец-то! На всякий случай я посоветовала ему приготовить сжатую концовку и спокойно прочитать ее, если окажется, что положенных минут не хватает. Не нужно! Договаривая, он откидывает со лба волосы запачканной мелом рукой. Бессознательным от волнения жестом он прислоняет указку к доске. Указка падает. Он растерянно поднимает ее и кладет на уголок стола, за которым сидят члены Ученого совета. Председатель улыбается. Вслед за ним улыбаются Догадов, Крупенский и другие. Все обстоит благополучно. Диссертант закончил свой доклад. Слово получает первый оппонент – профессор Крупенский, потом второй – Василий Федорович Лавров. Прения подходят к концу. Хорошо проходит защита. Кому еще угодно слово? Никому. Председатель предлагает избрать счетную комиссию. Она избирается. Секретарь раздает бюллетени. Достоин ли Мерзляков Виктор Алексеевич ученой степени кандидата наук? Зачеркните – «согласен» или «не согласен». Да или нет? Счетная комиссия удаляется в соседнюю комнату – и наступают самые трудные минуты. Я подхожу к Виктору. – Видите, Витя, как все прекрасно прошло. А вы-то боялись! Он крепко жмет мою руку. – Еще не прошло. Да, еще не прошло. Немного времени занимает подсчет голосов. Дверь открывается, члены комиссии занимают места за столом Совета. – Рассмотрев, согласно инструкции ВКВШ о порядке применения постановления СНК от двадцатого марта тысяча девятьсот тридцать седьмого года, диссертационную работу на тему… Я смотрю на Крамова, у которого вдруг становится холодное лицо с ровным, ничего не выражающим взглядом. Потом на Виктора, который слушает, подняв голову, сжав губы так крепко, что проступает упрямая, побелевшая челюсть. – И на вопрос: «Достоин ли Мерзляков Виктор Алексеевич ученой степени кандидата медицинских наук» – ответили… Неуловимое движение пробегает по лицам, движение, которое остро, болезненно отдается в сердце. Неужели… Да, семь голосов – «за», десять – «против». Недостоин.
КТО ВИНОВАТ?
«Мы все виноваты, а ты – больше всех» – вот что звучало в каждом слове Коломнина, Лены, Лаврова. Весь коллектив лаборатории думал именно так, в этом не могло быть ни малейших сомнений! Я не видела Рубакина после защиты, но при одной мысли о предстоящем разговоре с ним у меня становилось еще тяжелее на сердце. Усталая, расстроенная, в первом часу ночи я вернулась домой. Андрей был в Средней Азии, Агния Петровна с Павликом жили на даче. В комнатах было по-летнему пусто, и никто не мешал мне бродить из угла в угол и думать о том, что случилось. А случилось то, о чем необходимо было подумать. Было ли это случайностью? Нет! Задуманный, преднамеренный, тонкий маневр – вот что произошло на наших глазах. И не такой уж тонкий – высказаться «за», а проголосовать «против»! Кто был заинтересован в том, чтобы талантливая диссертация провалилась? Крамов? Да. Зачем? Причина могла быть только одна: он убедился в том, что работа Виктора в конечном счете направлена против его теории. Угроза «школе»! В опасности непререкаемый научный авторитет, заслуженное, уважаемое имя! Но ведь признание подобной угрозы означало бы одновременно признание собственной слабости – неужели этого не понимает Крамов? "Да, может быть, и не понимает, продолжала я думать, умываясь на ночь и с трудом удерживаясь, чтобы не сунуть разгоряченную голову под холодную воду. – В конце концов Виктор настаивал на поисках общебиологических закономерностей – и только. Правда, он высмеял вздорную идею об «иммунитете в пробирке», с которой носился один из учеников Крамова в Ростове. Неужели этого было достаточно… Черт побери! Жаль, что я не посоветовала Виктору вычеркнуть из диссертации эту страницу. "Да что за вздор лезет мне в голову? – ужаснулась я через минуту. – Не вычеркивать нужно было, а подробно развить эту мысль. Не прятаться, а открыто выступить против – вот что я должна была посоветовать Виктору. Виктор должен был выступить против. Но разве мог он на основании частных данных выступить против сложной теории? Нет! Возражать должна была я. Я обязана была сопоставить работы, подтверждающие теорию Крамова, продумать ее исходное положение… и не сделала ни того, ни другого. Почему?.. " Я уснула, когда первые лучи солнца косо скользнули в комнату и зеленые стеклянные дверцы книжного шкафа успокоительно заблестели на гранях.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|