Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Три картинки с большими белыми полями




 

К тридцати трем годам Петр Ильич прожил пять полных жизней, каждая из которых своевременно началась и вполне своевременно закончилась. Был ли он тем же самым Петром Ильичом или всякий раз изменялся до неузнаваемости, на этот вопрос невозможно ответить односложно, поэтому согласимся, что какая-то часть его — некий аспект — сохраняясь неизменной, возникала, как Феникс, в самом неожиданном месте и в не менее неожиданном обличии, к собственному Петра Ильича удивлению.

На этот раз Петр Ильич обнаружил себя сидящим в одиночестве в неуютном кафе с сигаретами неиз­вестной ему марки — размышляющим о, а вернее, безмысленно разглядывающим рисунки, висящие в корректных рамках по стенам, в меру яркие, с большими полями, подписанные художником, имя которого читалось то ли Попов, то ли Рогов. Скользя от рисунка к рисунку, взгляд Петра Ильича набрел на долгощекую девушку с тяжелым подбородком — и, испуганно дернувшись, выскользнул в открытую дверь на безлюдное, ослепленное солнцем авеню Амстердам.

Он заметил: длинные руки, лезущие из коротких рукавов, локти на столе, на весу книга неумного формата. И еще: крупные, в меру изуродованные ступни под столиком, выйдя из сандалий, наступали на них сверху, давя желтыми пятками.

Девушка напомнила ему о, однако Петр Ильич не захотел полагаться на память. Обогнув ее столик, взгляд его вернулся к рисункам, коих было три, и остановился на среднем: два жирных красных овала среди зеленых зигзагов изображали золотых рыб, над ними плавал ржавый червь, надетый на крючок.

Было мало связи между Петром Ильичом, рыбами, девушкой и книгой, которую она держала перед собой на высоте лица с тяжелыми плотными чертами, той симпатической нервной близости, которая безошибочно роднит части целого, какими бы они ни казались далекими. Петр Ильич вдруг болезненно услышал сиротливость случайного пустого кафе и солнечного дня на авеню Амстердам.

Каждая новая жизнь

 

 

Корректная рамочка, черные густые мазки, большие белые поля, художник Попов или Рогов.

 

 

СОШЕСТВИЕ ГОЛУБИНОГО ДУХА

 

В августе Эндрю вернулся из Парижа, где он прожил лето, настреливая у туристов подешевевшие франки, жуя американские хамбургеры и покуривая травку. С торчащими из-под брюк угольными от грязи лодыжками — не мылся, чтобы не смывать ауру — он лежал, растянувшись на скамейке, просыпался, засыпал вечером, утром, ночью — когда попало, вскакивал по нужде, справлял ее тут же за углом и снова растягивался на скамейке. Спал упоенно.

Курево и еда приходили легко. Убедившись в его безобидности, полицейские и консьержи ему не докучали. Девочек тоже было достаточно: то туристка в коротенькой юбочке привяжется к нему с неизменным разговором о зодиакальных животных, который закончится в подворотне, где, приставив ее к стене, он задерет ей юбку, а то нарцистическая наркоманка разбудит его пассами лунатических рук, шарящих у него под рубахой то, чего она там не потеряла. Днем прибивало алкашей и суровых наркоманов, вербовавших его в свои бреды и фобии. Убедившись, что не клеится, они, впрочем, быстро отваливали.

Он пригрел двух философов — вишнуита из Калькутты с торчащим изо рта верхним резцом и восторженным приветствием: «Друг, ты еще здесь?»— и навеки перепуганного русского, практиковавшего, как и Эндрю, философию неделания. Вишнуит, жадно присасываясь к закруткам и потягивая из алюминиевых банок теплое пиво, упоенно проповедовал восточное эпикурейство, называя его Ведантой. Русский же ничего не проповедовал, а привязался к нему по-родственному, пустил рядом корни. Он разглядывал Эндрю с нескрываемым недоумением и сочувствием, будто спрашивая, ради чего на свете человек с собственной страной и шизоидной пенсией станет прозябать в Париже на лавке под каштановым деревом.

Эндрю поселился на Монмартре на площади, замощенной ровным красивым булыжником, с полудюжиной театральных каштанов, с гедонистическими старухами, с изящной французской детворой, с фонтаном в нише и лужей перед фонтаном, с панорамой крыш и куполов вечного города и с небом над ними в скользящих кружевах облаков. Машины сюда не заезжали, так как им негде было развернуться.

С утра

 

Ар рахмани р рахим,—

поднимался к небу страстный призыв, кочевничий крик, сдерживаемый и внезапно вырывающийся огонь. И совершалась инвокация духов неба и земли, четырех стихий и семи планет — таинственным сочетанием пауз и заклинаний, якорь взлетал вверх — прочь от толпы, от спектакля под деревьями на монмартрской площади. И небо откликнулось на призыв, струна натянулась между тремя бродягами и розоватым облаком над ними, и на площадь стали опускаться — стая за стаей — голуби. Глухо хлопая крыльями, они садились на булыжники вокруг потемневшей лужи, расплескивали воду, пили из струи. Туристы заслонялись от птиц, отворачивались от брызг, смеялись, торопились бросить мзду в черную шляпу перед пасторальной группой, осиянной сошествием Голубиного Духа, и побежать дальше.

Толпа между тем уже струилась двумя полноводными потоками — вверх и вниз через площадь,— образуя водоворот, пеструю шумную толчею на пути к Сакр-Кор, а вечернее, в облачных коронах небо над площадью было такое же бездонное и безмятежное, как при Бурбонах. Опустив плотно веки, оставленный всеми, но убаюканный невидимым дрожащим потоком, Эндрю бормотал стихи, и в них так легко и радостно жаловались звуки, так высоко взлетало сердце, что казалось, все можно вернуть — и все принять в бесконечной свободе и оставленности.

«Друг, ты еще здесь?»— спрашивал шепотом голос индуса.

 

 

КОМЕТА

 

Что такое любовь?

Признаемся, дико нам произносить этот нелепый звук, два звука после стольких и стольких литпоносов. После велеречивой напыщенности

 

 

ИСТОРИЯ

 

Жил у нас во дворе слесарь Ваня Кузькин. Работал на «Малолитражке» на ремонте станков. Был он, как все слесаря, жеваный и сплюснутый да к тому же еще от рождения придурок. У каждого человека, как известно, свой крен. Есть которые мел грызут и которые чернила пьют. Ваня Кузькин был известен во дворе тем, что жевал для цинка газеты — потребность такую имел,— а больше ничем другим знаменит он не был.

Как-то раз каретка на станке, сорвавшись, двинула Ваню в лоб, да так ловко, что он, опрокинувшись, даже и не почувствовал никакой боли, а только свет сверкнул неземной, и цех преобразился в церковь.

И вот лежит он на церковном полу среди стальной стружки, а перед ним три фигуры, изнутри освещенные, покачиваются. Средняя высокая, как баскетболист, рукой ему сверху помавает: поднимись, дескать, я тебе что-то скажу. Глаз не видно и лица не видно, а на голове плат.

Ну, Ваня с полу поднялся, штаны на себе поддернул, оглянись кругом, а он опять в цехе, и фигур будто и не бывало. Вместо них стоит перед ним бригадир слесарей Вась Васич и матерно его со всех сторон обкладывает. Потрогал Ваня лоб — цел — и пошел опять к станку поправлять каретку. До вечера провозился, а все-таки приладил, подкрутил, смазал, пошла ходить, стерва, взад-вперед, как рычаг.

Но видение Божьей Матери так просто не проходит. Стали замечать за Ваней вещи необыкновенные. Раньше Ваня газеты жевал, а теперь стал он все чаще к кирпичам прикладываться. Зубы себе все пообломал, а никак не мог оставить эту привычку. Потом пристрастился он к гвоздям, к балкам, к шиферу, стекло, само собой, грыз, так что из десен у него кровавые слюни текли. В глаза его стало страшно смотреть: сложная шла в нем работа.

И года не прошло, как превратился Иван Кузькин в дом, а еще через год стал землею. Дом этот стоит теперь в городе Москве, а земля эта — русская земля. Вот и вся наша история, понимай ее кто как хошь.

 

 

КУБИКИ-РУБИКИ

Трактат-скандал

 

В центре этого, прямо скажем, бесцельного повествования — скандал и драка, разразившиеся на вполне благопристойном и ностальгическом академическом бале,

где представители двух в высшей степени примечательных кланов:

 

 

что пришла пора крылатого мальчика, умевшего так изящно раскидывать все соображения и расчеты, стоящие поперек его капризов, и утверждать свою древнюю — древнее Зевса и даже самого Кроноса — волю, соединяя исполненные простоты и благородства два чистых сердца — Дафниса и Хлою.

 

 

ПРИВРАТНИК

Повесть

 

Покровитель

 

Это рассказ о том, как я стал привратником. Произошло это неожиданно. То есть не совсем неожиданно, потому что Ваня Оганов, мой земляк и искренний доброхот, давно говорил мне об этой возможности.

«Пачему бы тэбэ нэ стать привратником,— рассуждал Ваня Оганов, тучный кавказский человек, работавший супер-интендантом на 101-й улице.— После часа ночи и до утра никто тэбэ нэ бэспокоит. Можэш дэлать все, что хочэш».

Ваня Оганов знал о моем бедственном положении и искренне хотел мне помочь, а заодно и поделиться со мной своей собственной участью, ибо наша помощь друзьям часто сводится к тому, чтобы найти себе товарища по несчастью.

Университетские курсы приносили мне гроши, так что я с трудом наскребал на квартплату. У Вани же была казенная суперская квартира, приличное жалование и бесплатные медицинские дела, но от служебных напряжений его разнесло так, что он напоминал собой огромную перезрелую дыню.

Как человек кавказский, то есть щедрый и сентиментальный, Ваня любил угощать и вспоминать прошлое. Как-то мы с ним распили бутылку, которую он привез из своей поездки на родину. Вино было сладкое и ароматное и называлось «Алазанская долина».

Гурман и дегустатор российских вокабул Владимир Владимирович Набоков не преминул бы здесь остановиться, чтобы просмаковать в этом вине легкий привкус ткемали, чурчхелы и еще чего-то жженого, чтобы узнать в нем солнечные абхазские щедроты, терпкость южных вечеров, надушенных мимозой и олеандрами, а заодно упомянуть и поджарых абхазских женщин с черными усиками, с частой сеточкой тонких кровеносных сосудов на шее и щеках и с тем избытком здоровья и великолепной пурпурно-лиловой крови, которые встречаются только на Кавказе. И он бы не упустил случая с желчным сарказмом процитировать велеречиво бездарные вирши поэта-комиссара и лауреата-дегустатора Н. Тихонова: «Я стою над Алазанью, над бурливою водой, поседелый, как сказанье, и, как песня, молодой». Много еще замечательного подметил и вспомнил бы Владимир Владимирович Набоков, чего никто другой уже не заметит или просто замечать поленится. Я же продолжу свою историю, как знаю и могу, не то чтобы усердствуя, однако и не отлынивая.

 

«Наливай сэбе, кацо!»— кричал между тем Ваня Оганов, накладывая в мою тарелку салат из соленых огурцов и свежих помидоров. И предлагал тост: «Выпьем за то, чтобы в следующем году ты стал привратником!»

Щедро расплескивая отечественную влагу, Ваня вспоминал о своей недавней поездке на родину:

«Я повез с собой сорок кварцевых часов, трыдцать джинсов, сто колготок и сто калькуляторов. Оттуда я прывез четыре банки паюсной икры и три банки зэрнистой. Вино тоже прывез, но вино нэ считается — его свободно можно вэзти. Когда таможенник открыл мой чемодан, я вытащил одни джинсы и столько колготок, сколько рука захватила,— Ваня показал свою огромную толстопалую лапу,— и положил на стол рядом с чэмоданом. Он сразу все это под стол себе и смахнул как ны в чем не бывало и даже нэ открыл чэмодан с калькуляторами и часами. А при отъезде то же самое случилось с икрой. Он в свой прибор посмотрэл и говорит: «Это что у Вас в стекле, варэнье?»— «Варэнье!— обрадовался я.— Конечно, варэнье!»— потому что за сэкунду до этого нэ знал, что мнэ ему говорить. «Понимаеш,— говорю я ему,— сэстра дала на дорогу варэнье!»— и кладу ему на стол калькулятор, который специально в кармане дэржал. Он его сразу журналом прикрыл и нэ стал копаться в чэмодане».

Ваня искал во мне сочувствия, жалуясь на американские иллюзии своей кавказской родни. «Мои родственники, они ничего нэ панымают, как мы здесь живем, они савсэм как дэти»,— рассказывал он, глядя на меня мудрым взглядом товарища по несчастью и пробуя обрести устойчивость в нашем общем прошлом.

«Слюшай, я тэбя сразу узнал, как только увидел»,— сообщил он мне и напомнил о подписных очередях, в которых мы с ним когда-то встречались. На время нашей с Ваней юности пришлось первое послевоенное переиздание классиков. По ночам перед магазином подписных изданий, что на Головинском проспекте, выстраивалась очередь вольных книгочеев.

 

А еще есть инспектор — тот известен своими свирепыми рейдами: он и не посмотрит ни на какие обстоятельства — выдаст волчий билет, и все тут».

Глаза у Луи блестели жестким азартом и страхом, свойственным деревенским людям, попавшим в город, и голос его дрожал от отчаяния — он отождествился с несчастьем и содрогался от ужаса, хотя подобное несчастье ему почти не грозило, так как он редко работал по ночам, разве что подменяя какого-нибудь привратника.

«А что, разве Брайана на этом застукали?»— задал я ему вопрос безразличным, усталым голосом, предполагая, что в такой час он может расколоться.

Он действительно раскололся.

Был час, когда Онегин возвращался домой с последнего бала. Час, когда заканчивались затянувшиеся далеко за полночь пирушки и спали вповалку и где попало певшие и плясавшие всю ночь цыгане. Час, когда дописывались поэмы и взводились курки, час последних усталых поцелуев. В этот час тормозили под окнами черные «вороны» и из них выползали на хрустящий снег коротконогие люди с оттопыренными карма­нами и из тюрем в тюрьмы в глухих мясовозках везли по городу арестантов.

В этот час, проснувшись от непонятного всполоха, вы испуганно смотрите в окно, гадая, который теперь час, и содрогаясь от мысли о тех, кто сурово бдит там, далеко в огромном холодном мире... В этот час во сне или наяву и даже у самых нечувствительных людей (интересно, что сегодня нельзя сказать «чувствительный человек», но вполне можно — «нечувствительный») устанавливается какая-то хрупкая связь с тайным и забытым в себе ребенком и во сне или наяву и даже скорее во сне, чем наяву,— приходит долгожданная помощь.

Глухим ломким предутренним голосом Луи рассказал мне о Брайане:

Брайан был образованный, и от него решили избавиться. Ему намекали, чтобы он уходил сам, но он не послушал совета. Тогда ему все это и устроили. Он открыл дверь невесть кому: думал — жилец, и его покалечили. После этого он пролежал неделю в госпитале, а когда вышел — его уволили. Не могли же его со шрамами поставить на дежурство. Да и вообще хотели замять всю историю.

Луи вдруг осекся, сообразив, что наговорил лишнего и что мне, новичку, да еще принятому на место пострадавшего, рассказывать это не следовало.

Трудно определить жильца по внешности,— жаловался мне мой напарник.— Некоторые жильцы больше похожи на бродяг, чем бродяги. Ты видел, кого мы только что впустили! И действительно, в дом только что вошел человек мышиного цвета, одетый в рваную майку.

Ты вот что,— попросил меня Луи после небольшой паузы,— ты никому об этом не болтай.

Чувствуя, что мой собственный час приближается,— я ушел в вестибюль спать. Луи остался на привратничьем стуле в прихожей. Я уселся в слоновье кресло из семейства вестибюльных монстров перед ослепительным зеркалом во всю стену и до потолка, под палящей тысячесвечовой люстрой. Мой час наступил — час, когда даже апостолы Петр и Яков не могли бороться со сном, час подвигов и постыдных предательств,— я ничего не мог больше с собой поделать. Тысячелампая люстра слепила меня сквозь зажмуренные веки, кресло дыбилось и топорщилось, выпукло и мускулисто сгоняя меня с себя только одному ему известными пытками, дверцы лифта подрагивали, грозя выпустить на меня, разморенного бессонницей, мистера Родригеза или еврейку с собакой и тогда — прощай моя новая прекрасная служба!— а в стеклянную уличную дверь заглядывали острые колючие зрачки инспектора, просовывающего в щелку волчий билет! Рождественские и ханнукальные украшения закружились, я сомкнул глаза и мгновенно погрузился в густую горячую темень.

С треском распахнулась дверца лифта — я ошарашенно вскочил: передо мной стоял человек средних лет, среднего роста, с седыми прядями и в золоченых очках. Он смотрел на меня, испуганно таращась, кого-то мне напоминая. Разглядывая себя в зеркале, я вспомнил недоуменный вопрос одного из жильцов — прыщавого юнца с тяжелой связкой ключей. «Привратник?»— переспросил он, разглядывая меня с опасливым подозрением. «Нет,— ответил я,— инспектор из жилищного управления».

 

Однажды, путешествуя на корабле, Сенека испугался шторма. «Ты, Сенека, пока только мудрец суши, ты еще не мудрец моря»,— сказали ему моряки.

«Ты не привратник»,— сказал я себе в зеркало и вздохнул то ли с сожалением, то ли с облегчением.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...