Таблица 26.
Мировые индексы производства продукции обрабатывающей промышленности, 1913–1925{568}
До некоторой степени, конечно, распространение индустриализации из Европы на оба американских континента, Японию, Индию и Австралазию и расширение доли последних в мировой торговле было просто продолжением наметившихся еще в конце XIX века экономических тенденций.
Так, согласно загадочным расчетам, уже упомянутым ранее, Соединенные Штаты при сохранении темпов роста производства до 1914 года, скорее всего, настигли бы Европу уже в 1925-м{569}, война лишь ускорила процесс на шесть лет, позволив США добиться этого уже к 1919 году. С другой стороны, в отличие от изменений в 1880–1913 годах, эти сдвиги в глобальном экономическом балансе произошли в условиях не мирного времени, в течение нескольких десятилетий и под влиянием рыночных факторов.
При этом факторы войны и блокады сформировали свои собственные императивные потребности и, таким образом, внесли масштабные коррективы в естественные модели мирового производства и торговли. Например, к середине войны значительно увеличились судостроительные мощности (особенно в Соединенных Штатах), чтобы восполнить потери подводной войны, но после 1919–1920 годов в мире произошел избыток производства.
Опять же уровень производства сталелитейной промышленности континентальной Европы за время войны упал, тогда как в тех же Соединенных Штатах и Великобритании резко вырос; но после того как европейское сталелитейное производство восстановилось, в мире возникли гигантские избыточные мощности.
Эта проблема затронула также еще более масштабный сектор экономики — сельское хозяйство. За время войны объем производимой сельхозпродукции в континентальной Европе сократился, а довоенная экспортная торговля зерном, которым славилась Россия, сошла на нет; в то же время наблюдался значительный рост производства в Северной и Южной Америке и Австралазии, где местные фермеры, бесспорно (хотя и непреднамеренно), выиграли от смерти австрийского эрцгерцога в 1914 году.
Но к концу 1920-х годов, когда европейское сельское хозяйство смогло возродиться, производители во всем мире столкнулись со снижением спроса и, соответственно, падением цен{570}.
Такого рода структурные нарушения затронули все регионы, но сильнее всего они ощущались в восточной части Центральной Европы, где хрупким «государствам-правопреемникам» приходилось решать вопросы формирования новых границ, разрушенных рынков и искаженных коммуникаций.
Заключение мира в Версале и перекраивание карты Европы по (примерно) этническому признаку сами по себе не гарантировали восстановления экономической стабильности. Наконец, финансирование войны вызвало беспрецедентные экономические, а позднее и политические проблемы. Мало кто из участников конфликта (Великобритания и Соединенные Штаты — исключение) попытался оплатить свои расходы на войну, повысив налоги, вместо этого большинство государств сделали ставку на заимствования, исходя из того, что все счета покроет побежденный противник, как это произошло с Францией в 1871 году.
Быстро росли государственные долги, не обеспеченные теперь золотом; государственные казначейства наводняли рынок бумажными деньгами и тем самым стимулировали безумный рост цен{571}. В условиях экономической разрухи и изменения территориальных границ, вызванных войной, ни одна из европейских стран не была готова в 1919 году вслед за Соединенными Штатами перейти на золотой стандарт.
Слабая денежно-кредитная и налоговая политика привела к непрекращавшемуся росту инфляции и его пагубным последствиям в странах Центральной и Восточной Европы. Конкурентное обесценивание национальной валюты, предпринятое в отчаянной попытке повысить объемы экспорта, вызвало еще большую финансовую нестабильность и усилило противостояние политических сил.
Ситуацию усложняли трудноразрешимые вопросы, связанные с кредитными обязательствами внутри Антанты и требованиями победителей (особенно Франции) о выплате Германией существенных репараций. Все европейские союзники имели долговые обязательства перед Великобританией и в меньшей степени перед Францией, в то время как эти две были по уши в долгах перед Соединенными Штатами.
Аннулирование большевиками огромных займов России на сумму в $3, 6 млрд., настойчивые требования американцев вернуть деньги, отказ Франции, Италии и других стран платить по долгам, пока они не получат репараций от Германии, заявление немцев о том, что они не в состоянии выплатить требуемые суммы, — все это превратилось в годы жестких споров, которые резко охладили политические отношения между Западной Европой и раздраженными Соединенными Штатами{572}. Если споры и поутихли немного после принятия плана Дауэса (1924), то их политические и социальные последствия оказались огромными, особенно во время гиперинфляции в Германии, разразившейся за год до того. Также вызывало беспокойство, хотя и менее осознаваемое современниками, что очевидная финансовая и коммерческая стабилизация мировой экономики к середине 1920-х годов зиждится на гораздо более сомнительных основах, чем до Первой мировой войны.
Большинство стран к тому времени хотя и вернулись к золотому стандарту, но не восстановили существовавший до 1914 года хрупкий (и почти саморегулирующийся) механизм международной торговли и денежных потоков, центром которого был лондонский Сити.
Лондон отчаянно старался вернуть себе эту роль, в том числе сделав в 1925 году попытку зафиксировать обменный курс фунта стерлингов на довоенном уровне (1 фунт стерлингов = 4, 86 доллара США), что ударило по британским экспортерам и возобновило активное крупномасштабное кредитование за границей.
Так или иначе, в промежутке между 1914 и 1919 годом центр мировых финансов естественным образом переместился на другую сторону Атлантики, поскольку Европа наращивала свои международные долговые обязательства, а Соединенные Штаты превращались в самого большого кредитора в мире.
С другой стороны, отличная от других структура американской экономики — менее зависимая от внешней торговли и в наименьшей степени интегрированная в мировую экономику, скорее протекционистская (особенно в сельском хозяйстве), чем придерживающаяся принципов свободной торговли, не имеющая в строгом смысле эквивалента Банка Англии, испытывающая намного более сильные колебания в периоды подъемов и спадов, зависящая от политиков, подверженных более сильному влиянию со стороны того или иного местного лобби, — означала, что международная финансовая и коммерческая система лишилась постоянного центра и приобрела определенные изъяны.
Не было теперь никакого реального «кредитора последней инстанции», предоставляющего долгосрочные кредиты на проекты инфраструктурного развития мировой экономики и покрытие временных разрывов в международных расчетах{573}. Эти структурные недостатки вскрылись в конце 1920-х годов, когда произошел большой отток долларов из Соединенных Штатов в виде краткосрочных кредитов европейским правительствам и муниципалитетам; все были готовы предложить высокие процентные ставки, чтобы воспользоваться этйми средствами (не всегда, правда, разумно) как для развития, так и для покрытия разрывов в своем платежном балансе.
Таким образом, использование коротких денег для финансирования долгосрочных проектов со значительными объемами инвестиций (особенно в Центральной и Восточной Европе), до сих пор продолжавшееся в аграрном секторе, увеличило давление на цены на сельхозпродукцию, заставив их постоянно снижаться, затраты же на обслуживание этих долгов угрожающе росли, и так как их невозможно было погасить за счет экспорта, приходилось брать для этого новые кредиты, — система рухнула летом 1928 года, когда начавшийся в Америке бум (и резкое повышение процентных ставок федеральной резервной системой) резко сократил отток капитала. Бум закончился «крахом Уолл-стрит» в октябре 1929 года, а дальнейшее сокращение объемов американского кредитования спровоцировало цепную реакцию, которая, казалось, была просто неуправляемой: отсутствие доступных кредитов уменьшило и инвестиции, и потребление; сжавшийся спрос в промышленно развитых странах больно ударил по производителям продовольствия и сырья, которые в отчаянии увеличили предложение, а затем пережили практически всеобщий ценовой коллапс, что, в свою очередь, лишило их возможности покупать промышленные товары. Дефляция и последовавшие распродажа золота и обесценение валюты, ограничительные меры в сфере коммерции и капиталов, объявление дефолта по международным долгам стали типичным явлением — каждое нанесло удар по мировой торговой и кредитной системе.
Архипротекционистский тариф Смута — Хоули, принятый (с расчетом помочь американским фермерам) единственной страной со значительным активным торговым балансом, еще больше затруднил другим странам возможность зарабатывания долларов и привел к неизбежным репрессиям, разрушившим американский экспорт.
К лету 1932 года объем промышленного производства во многих странах составлял лишь половину уровня 1928 года, а мировая торговля ужалась на треть. Объем европейской торговли ($58 млрд., 1928) в 1935 году еще снизился до $20, 8 млрд., что, в свою очередь, негативно отразилось на перевозке грузов, судостроении, страховании и пр. {574}
Учитывая всю серьезность глобальной депрессии и вызванной ею массовой безработицы, у международной политики не было шансов избежать катастрофы. Жесткая конкуренция в сфере промышленного производства, сырья и продовольствия повысила градус народного негодования и побудила многих политиков, видящих недовольство своих избирателей, сделать попытку заставить заплатить иностранцев; более радикально настроенные группы, особенно правого толка, использовали в своих интересах экономическую разруху, чтобы напасть на всю либерально-капиталистическую систему и призвать к агрессивной «национальной» политике, поддержанной при необходимости силой.
Более хрупкие демократические государства — Веймарская Германия особенно, но также Испания, Румыния и другие — сгибались под тяжестью политико-экономической напряженности. Осторожные консерваторы, стоявшие у руля в Японии, были отодвинуты от власти националистами и милитаристами. Демократические государства Запада лучше пережили эти штормы, но их государственные деятели были вынуждены сконцентрироваться на управлении внутренней экономикой, все более и более скатываясь к реализации подхода «разори соседа». Ни Соединенные Штаты, ни Франция, обладатели самых больших золотых запасов, не были готовы выручать должников. Франция все больше склонялась к тому, чтобы использовать свой финансовый потенциал для управления политикой Германии (что только усилило негодование с другой стороны Рейна) и поддержки собственной европейской дипломатии. Мораторий Гувера на германские репарации, который привел французов в бешенство, невозможно было отделить от вопросов сокращения военных долгов (и в конечном счете неплатежей по ним), что, в свою очередь, разозлило американцев.
Конкурентное обесценение валюты и разногласия, возникшие на Международной экономической конференции в 1933 году относительно курса доллара к фунту стерлингов, дополнили эту мрачную картину. К тому времени космополитичный мировой порядок разделился на несколько конкурирующих групп: стерлинговый блок, основанный на британских торговых принципах и усиленный «имперскими предпочтениями» Оттавской конференции (1932); золотой блок во главе с Францией; блок иены, зависящий от Японии на Дальнем Востоке; долларовый блок, управляемый США (после того как Рузвельт также отказался от золотого стандарта); и далекий от всех этих «конвульсий» СССР, упорно строящий «социализм в отдельно взятой стране». Таким образом, тенденции перехода к автаркии активно развивались еще до представления Адольфом Гитлером своей программы создания самодостаточного, тысячелетнего Рейха, где внешняя торговля была сведена до «бартерных» соглашений и сделок на специальных условиях. Неоднократные выступления Франции против англосаксонских держав по вопросу германских репараций, утверждение Рузвельта, что сделки с Великобританией всегда были убыточны для Соединенных Штатов, и убежденность Невилла Чемберлена в том, что американская политика — это лишь «слова»{575}, отнюдь не склоняли демократические государства к сотрудничеству для решения проблем растущего давления территориальных претензий в условиях нестабильного мирового порядка в 1919 году. Государственные деятели и министерства иностранных дел Старого Света всегда считали экономические вопросы трудными как для понимания, так и для решения, но, возможно, еще более деструктивным для тех, кто с ностальгией вспоминал кабинетную дипломатию XIX века, было растущее влияние массового общественного мнения относительно международных отношений 1920–1930-х годов. Конечно, в какой-то степени это было неизбежно. Даже накануне Первой мировой войны отдельные политические группы в разных частях Европы критиковали использование непрозрачных методов действия и элитарность «старой дипломатии» и призывали перейти на открытую систему, где все, что делает то или иное государство, понятно даже для обычных граждан{576}. Эти требования значительно возросли в связи с конфликтом 1914–1918 годов — отчасти потому, что лидеры, призывавшие к всеобщей мобилизации общества, поняли, что последнее, в свою очередь, потребует компенсаций за свои жертвы и свой вклад в установление мира; отчасти потому, что война, любовно названная пропагандистами антигерманского блока «борьбой за демократию и национальное самоопределение», действительно уничтожила деспотичные империи восточной части Центральной Европы; и отчасти потому, что такой влиятельный и обаятельный политик, как Вудро Вильсон, настаивал на создании нового просвещенного мира, тогда как Клемансо и Ллойд Джордж были сторонниками достижения полной победы{577}.
По мнению Арно Майера, «старой дипломатии», спровоцировавшей (согласно распространенному мнению) Первую мировую войну, после 1917 года был брошен вызов не только со стороны вильсоновского реформизма, но и гораздо более систематической большевистской критикой существующего порядка — критикой, находящей живой отклик в среде организованных рабочих объединений в обоих враждующих лагерях{578}. И хотя это вынудило ловких политиков вроде Ллойда Джорджа придумать свой собственный «пакет» прогрессивных действий во внутренней и внешней политике, нейтрализовать посыл Вильсона и противостоять дрейфу рабочих в сторону социализма{579}, влияние на более консервативных националистов в лагере союзников оказалось совсем иным. По их представлениям, необходимо было отказаться от вильсоновских принципов в интересах национальной «безопасности», которую можно оценить лишь «звонкой монетой» от корректировки границ, новых колоний и репараций; в то время как угроза ленинских идей, пугавшая гораздо больше, должна была быть безжалостно уничтожена как в самом большевистском центре, так и (особенно) в активно плодящихся на Западе в подражание России советах. Другими словами, политика и дипломатия сохранения мира{580} были наполнены второстепенными идеологическими и внутриполитическими элементами до такой степени, которой не видано было даже во времена конгрессов 1856 и 1878 годов. Но и это еще не все. В западных демократических государствах к концу 1920-х годов Первую мировую войну все чаще изображали как источник смерти, разрушений, ужасов, потерь и бессмысленности этого всего. «Карфагенский мир» (1919), отсутствие выгод, обещанных призывавшими к войне политиками взамен человеческих жертв, миллионы искалеченных ветеранов и вдов, экономические проблемы 1920-х годов, утрата веры и расстройство устоявшихся социальных и личных связей — все это было поставлено в вину тем, кто принимал безумные решения в июле 1914 года{581}. Но столь отрицательную реакцию общественности на вооруженную борьбу и милитаризм, а также веру в то, что Лига Наций не допустит повторения ситуации, разделяли далеко не все участники войны, даже если такое впечатление складывается исходя из англо-американской литературы{582}. Для сотен тысяч бывших фронтовиков по всей Европе, разочарованных безработицей, инфляцией и рутинным послевоенным буржуазным порядком, конфликт представлялся суровым, но позитивным делом: он нес с собой особую систему ценностей военного времени, дух товарищества, острые ощущения. В подобных социальных группах, в первую очередь в побежденной Германии и Венгрии и абсолютно неудовлетворенной победоносной Италии, но также и среди правых во Франции, нашли сильный отклик идеи нового фашистского движения, проповедующего установление иного порядка, главенство дисциплины, принципы национализма, уничтожение евреев, большевиков, интеллигентов-диссидентов и самодовольных либералов среднего класса. С их позиции (как и с позиции близкой им по духу милитаристской Японии) борьба, сила и героизм являлись неотъемлемой частью жизни, а принципы вильсоновского интернационализма были ложными и устаревшими{583}.
Это означало, что международные отношения в 1920–1930-х годах продолжали осложняться разностью идеологий и устойчивой тягой мирового сообщества к формированию политических блоков, которые лишь частично совпадали с экономическим делением, о котором говорилось выше. С одной стороны были западные демократические государства, особенно в англоговорящем мире, выступающие против повторения ужасов Первой мировой войны, которые сосредоточились на внутренних (в первую очередь социально-экономических) проблемах и массово сокращали свою оборонную мощь.
И хотя французское руководство сохраняло значительные сухопутные и военно-воздушные силы из страха перед восстановлением Германии, было очевидно, что большая часть населения страны разделяла ненависть к войне и хотела социальных преобразований. С другой стороны был Советский Союз, во многом изолированный от глобальной политико-экономической системы, но все же имеющий своих поклонников на Западе, поскольку он предлагал миру заявленную «новую цивилизацию», которая среди прочего избежала Великой депрессии{584}, хотя при этом СССР широко ненавидели. Наконец, к 1930-м годам появились фашистские «ревизионистские» государства — Германия, Япония и Италия, которые не только выступали против политики большевиков, но и осуждали восстановленный в 1919 году либерально-капиталистический статус-кво. Все это сильно усложнило процесс формирования внешней политики для государственных деятелей демократических стран, которые не отличали фашистов от большевиков и мечтали о возврате эдвардианского «нормального» государства, разрушенного войной.. По сравнению с этими проблемами трудности со стороны тропиков, с которыми столкнулся европоцентричный мир после 1919 года, несли в себе меньшую угрозу, но все же их нельзя было сбрасывать со счетов. Здесь также можно отметить прецеденты, имевшие место до 1914 года: как восстание Ораби-паши в Египте, приход к власти младотурок после 1908 года, попытки Тилака радикализировать Индийский национальный конгресс, кампания Сунь Ятсена против западного господства в Китае; к тому же, по мнению историков, такие события, как поражение русских в войне с Японией в 1905 году и неудавшаяся революция в России того же года, взволновали протонационалистические силы по всей Азии и Ближнему Востоку{585}. Как ни странно, но вполне предсказуемо, что чем больше колониализм проникал в развивающиеся страны, вовлекая их в глобальную торговую и финансовую систему и знакомя с западными идеями, тем сильнее было сопротивление со стороны местного населения. И не важно, были ли это выступления местных племен против ограничений, накладываемых на их традиционный образ жизни и промыслы, или более масштабные попытки получивших образование на Западе адвокатов и иных представителей интеллигенции, стремившихся создать масштабные политические движения и организовывавших кампании за национальное самоопределение, результат был один — усугубляющиеся проблемы европейского контроля над колониями.
Первая мировая война лишь подхлестнула развитие подобных тенденций. Прежде всего, более активная экономическая эксплуатация сырьевых источников в тропиках и попытки вовлечь колонии (как живой силой, так и налоговыми сборами) к участию в войне метрополий неизбежно подняли вопросы о «компенсации», как это происходило среди рабочих в Европе{586}. Кроме того, кампании на западе, юго-западе и востоке Африки, на Ближнем Востоке и в Тихоокеанском регионе поставили под сомнение общую жизнеспособность и устойчивость колониальных империй. Тенденции усилились благодаря пропаганде идей «национального самоопределения» и «демократии», развернутой странами антигерманского блока, а также германской контрпропаганде в странах Магриба, в Ирландии, Египте и Индии. В 1919 году, когда европейские державы получали от Лиги Наций мандаты на управление территориями, скрывая таким образом свои имперские амбиции за изящными фиговыми листочками, как однажды выразился А. Дж. П. Тейлор, в Париже состоялся Панафриканский конгресс, участники которого предложили свою точку зрения на происходящее, в Египте формировалась партия Вафд, в Китае все активнее действовало «движение 4 мая», в Турции к власти пришел реформатор Кемаль Ататюрк, партия Дестур пересмотрела свою тактику в Тунисе, Союз ислама в Индонезии уже насчитывал в своих рядах 2, 5 млн. приверженцев, а Ганди объединял многочисленные разношерстные оппозиционные силы для противостояния правлению британцев в Индии{587}.
Но еще важнее, «восстание против Запада» показало, что великие державы больше не объединены предположением, что безотносительно их собственных различий между ними и менее развитыми народами находится пропасть. Это было еще одно значительное отличие от времен Берлинской конференции по Западной Африке. Одно только присоединение к клубу великих держав Японии стало сильным ударом по единству. Уже в 1919 году Страна восходящего солнца все чаще на международную повестку выносила идеи восточноазиатской «сферы взаимного процветания»{588}. В них ощущалось общее влияние обоих вариантов «новой дипломатии» — и от Ленина, и от Вильсона: если отбросить политические разногласия этих двух харизматических лидеров, то их объединяли неприязнь к старому европейскому колониальному порядку и желание его изменить. Но никто их них, по ряду причин, не мог предотвратить дальнейшего расширения колониального порядка в соответствии с выдаваемыми Лигой Наций мандатами, однако их риторика и влияние просочились через имперские демаркационные зоны и способствовали мобилизации местных националистических сил. К концу 1920-х годов в Китае уже было просто очевидно, что старый европейский порядок договорных привилегий, глубокого проникновения на уровне коммерции и периодического использования канонерских лодок для устрашения начал уступать свои позиции альтернативным вариантам «порядка», предложенным Россией, Соединенными Штатами и Японией, и демонстрировать свою слабость перед лицом возродившегося китайского национализма{589}. Это не означало, что западный колониализм был на грани коллапса. Жесткий ответ британцев в Амритсаре в 1919 году, арест голландскими колониальными войсками Сукарно и других индонезийских лидеров-националистов и уничтожение профсоюзов в конце 1920-х годов, решительные действия французов во время Тонкинских волнений, вспыхнувших из-за непосильных условий труда в интенсивно развиваемом производстве риса и каучука, — все это свидетельствовало об ослаблении власти европейских армий и оружия{590}. То же самое, конечно, можно сказать и о запоздалых имперских амбициях Италии в отношении Абиссинии (ныне Эфиопии) в середине 1930-х годов. Только еще более сильные потрясения Второй мировой войны действительно ослабили механизмы управления имперскими владениями. Однако волнения в колониях отражались и на международных отношениях в 1920-х и особенно в 1930-х годах. В первую очередь это отвлекало внимание (и ресурсы) отдельных великих держав от вопроса сохранения баланса сил в Европе. В частности, это касалось Великобритании, лидеры которой волновались гораздо больше о Палестине, Индии и Сингапуре, чем о Судетской области или Данциге, — такие приоритеты после 1919 года главенствовали в их «имперской» военной политике{591}; но вмешательство в африканские дела в неменьшей степени отразилось и на Франции, и, конечно, потребовало итальянских вооруженных сил. Кроме того, в определенных случаях возвращение в повестку дня колониальных и иных вопросов, не касающихся Европы, шло вразрез с прежней структурой альянса 1914–1918 годов. Мало того что империалистический вопрос вынуждал американцев еще подозрительнее относиться к проводимой Англией и Францией политике, итальянское вторжение в Абиссинию и японское нападение на материковый Китай отдалили к 1930-м годам Рим и Токио от Лондона и Парижа, сделав первых потенциальными союзниками германских ревизионистов. И мы снова видим, что управлять международными отношениями, опираясь на предписания «старой модели дипломатии», стало гораздо труднее. Стремительный крах Германии в октябре 1918 года, когда ее войска продолжали контролировать Европу от Бельгии до Украины, вызвал шок у правых националистов, которые были склонны обвинять в позорной капитуляции «внутренних предателей». Когда оказалось, что условия Парижского договора еще более позорны, огромное число немцев осудили как сам «рабский мирный договор», так и веймарских демократов, согласившихся на такие условия. Вопрос выплаты репараций и связанная с этим гиперинфляция, достигшая своего пика в 1923 году, переполнила чашу германского терпения. Очень немногие были настроены столь крайне, как, национал-социалисты, представлявшие собой на протяжении почти всех 1920-х годов эксцентричное движение демагогов, однако мало кто из немцев не был в той или иной форме подвержен ревизионистским настроениям. Репарации, польский коридор, ограничение количества войск и определенных видов вооруженных сил, отделение немецкоязычных земель от фатерлянда невозможно было сносить слишком долго. Вопрос оставался лишь в том, как скоро эти ограничения могут быть отменены и до какой степени дипломатия Должна превалировать над силой, чтобы изменить статус-кво. В этом отношении приход к власти Гитлера в 1933 году просто ускорил переход Германии к политике ревизионизма{592}.
Проблеме определения «надлежащего» места Германии в Европе сопутствовало странное и неравномерное распределение сил на мировой арене после Первой мировой войны. Даже несмотря на определенные территориальные потери, военные ограничения и нестабильность экономики, Германия после 1919 года оставалась потенциально очень сильной великой державой.
Более подробный анализ ее сильных и слабых сторон будет дан ниже, здесь отметим только, что по численности населения она все еще значительно превосходила Францию, а по объемам выплавки чугуна и стали опережала втрое. Ее внутренняя система коммуникаций, заводы по производству химической и электротехнической продукции, а также университеты и технические институты были абсолютно целы. «В данный момент, в 1919 году, Германия — нищая страна. Сегодня она слаба, но через несколько лет “спокойной” жизни вновь встанет проблема сильной Германии»{593}. Кроме того, как отмечает Тейлор, прежнего баланса сил на европейском континенте, который помог ограничить германский экспансионизм, больше не существовало. «Россия ушла с арены, Австро-Венгрия исчезла с карты. Остались лишь Франция и Италия, обладавшие гораздо более скромными трудовыми и еще меньшими экономическими ресурсами и истощенные войной»{594}. Со временем сначала Соединенные Штаты, а затем и Великобритания начали демонстрировать растущее нежелание вмешиваться в дела континентальной Европы и неодобрение предпринимаемых Францией усилий по притеснению Германии. Тем не менее Франция не чувствовала себя в безопасности, поэтому официальный Париж любой ценой старался предотвратить возрождение германской мощи: настаивал на полной выплате репараций, содержал многочисленную дорогостоящую армию, стремился превратить Лигу Наций в организацию, призванную сохранить статус-кво, и сопротивлялся всем предположениям о возможности позволить Германии «вооружиться» до уровня Франции{595}. Все это, безусловно, разжигало негативные настроения среди германского населения и играло на руку пропаганде правых экстремистов.
Еще одним средством в дипломатическом и политическом арсенале Франции были ее связи с восточноевропейскими «государствами-правопреемниками». На первый взгляд, поддержка Польши, Чехословакии и других бенефициариев территориальных договоренностей 1919–1921 годов в этом регионе была вполне убедительной и многообещающей стратегией{596}, она могла способствовать сдерживанию германского экспансионизма на всех флангах.
В действительности же эта схема была сопряжена с определенными трудностями. Из-за географической разрозненности населения во времена прежних многонациональных империй в 1919 году было невозможно сформировать территории четко по этническому признаку, в итоге в каждом государстве существовали многочисленные группы нацменьшинств, что не только создавало внутренние проблемы, но и вызывало негодование извне. Другими словами, Германия была не единственной страной, желавшей пересмотра Парижских соглашений, и хотя Франция стремилась не допустить изменений в статус-кво, ее руководители понимали, что ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не являются сторонниками наспех определенных и нерегулируемых границ в данном регионе. Лондон ясно дал понять в 1925 году, что Восточная Европа не получит никаких гарантий по типу Локарнских договоров{597}. Экономическое положение Восточной и Центральной Европы еще больше усугубляло ситуацию, так как создание таможни и возведение тарифных барьеров вокруг этих недавно созданных стран повысило уровень конкуренции в регионе и оказало сдерживающее действие на общее развитие.
В Европе теперь было двадцать семь валют, а не четырнадцать, как перед войной, и дополнительно 20 тыс. километров границ, отделивших фабрики от своего сырья, металлургические заводы от их каменноугольных бассейнов, фермы от рынков.
Более того, хотя после 1919 года в эти государства-правопреемники пришли французские и британские банки и компании, все же более «естественным» торговым партнером для них была Германия, которая вновь им стала, как только достигла экономической стабильности в 1930-х годах.
Мало того, что она была ближе географически и имела с восточноевропейским рынком более налаженное автомобильное и железнодорожное сообщение, она была готова избавить новые страны от излишков сельхозпродукции, чего были не в состоянии сделать ни Франция со своим избытком продуктов питания, ни имперская Великобритания, предлагавшая взамен венгерской пшеницы и румынской нефти лишь необходимое оборудование, а позднее вооружение.
Кроме того, эти страны, как и сама Германия, испытывали валютные проблемы и пришли к выводу, что легче торговать на «бартерной» основе. Таким образом, Центральная Европа с экономической точки зрения имела все шансы вновь стать зоной влияния Германии{598}.
Конечно, любые значительные политические или экономические споры между государствами теперь могли быть улажены за круглым столом в Женеве. Для 1919 года это выглядело вполне убедительным предположением, но ему не суждено было выдержать суровой действительности. Соединенные Штаты не пожелали присоединиться к Лиге.
Советский Союз попал в разряд государств-изгоев и не мог участвовать в работе организации. То же самое касалось и побежденных государств, по крайней мере в течение первых лет. Когда ревизионистские государства в 1930-х годах начали проводить агрессивную внешнюю политику, они тут же покинули Лигу Наций.
Кроме того, из-за разногласий между французами и британцами относительно того, что должна представлять собой Лига Наций — быть ли полицейским или миротворцем, организация еще на этапе формирования испытала недостаток в полномочиях и не имела никакого реального механизма обеспечения коллективной безопасности.
Поэтому фактически, по иронии судьбы, Лига не сдерживала действия агрессоров, зато сбивала с толку демократические государства. Она была очень популярна среди измученных войной жителей Запада, но само ее создание породило устойчивую мысль об отсутствии необходимости в содержании национальных вооруженных сил, так как Лига так или иначе сможет предотвратить любые войны.
В результате ее существование заставило правительства и иностранных министров метаться между «старой» и «новой» моделью дипломатии, обе из которых, как правило, оказывались бесполезны, что наглядно показывают маньчжурский и абиссинский примеры.
Учитывая вышеназванные трудности и тот факт, что Европа уже через двадцать лет после подписания Версальского договора погрузилась в другую большую войну, неудивительно, что историки назвали этот период «двадцатилетним перемирием» и изображают его как мрачное время перелома, наполненное кризисами, обманом, жестокостью и позором.
Но если обращать внимание только на названия таких книг, как «Разрушенный мир» (A Broken World), «Утраченный покой» (The Lost Peace) или «Двадцать лет кризиса» (The Twenty Years’ Crisis), описывающих происходившее в эти два десятилетия{600}, то можно не заметить значительную разницу между 1920-ми и 1930-ми годами.
Как уже говорилось выше, к концу 1920-х годов Локарнские договоры и пакт Бриана — Ке
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|