Представления о смерти в древнем мире 2 глава
Конечно, можно сказать, что египтяне со своим положительным восприятием человеческой телесности «недоразвились» до того более спиритуалистического видения человека, которое вдохновляло позднейших адептов веры в переселения душ. Но вот тут и обнаруживает себя та ловушка, в которую загнали себя теософы: если они уверяют, что «египетская мудрость» возвышеннейшая и древнейшая, то тут им придется признать, что именно высокая мудрость древних не знала веры в реинкарнацию, а, значит, сами теософы придерживаются верования и не древнейшего и не мудрейшего…. Или же, защищая свой собственный имидж «носителей мудрости», им придется сказать, что египтяне просто не дошли до кармических премудростей. Но тогда уж теософам придется покаяться в том, что они напрасно объвили себя наследниками древнейшей традиции, что они возвел напраслину на Египет, и что сами теософа – всего лишь модернисты. В общем, Египет европейских масонов ничего общего не имеет с реальным Египтом древних египтян.
Б) На что не надеялись в Вавилоне? Египетская танатология обладала своеобразной чертой: она была оптимистичной. Древнегипетское отношение к смерти в целом — светлое и бесстрашное. Древнейшие изображения в Пирамидах, представляющие сцены посмертного бытия — это сцены кипучей деятельности, но никак не нирванического покоя[33]. Египетская “Похвала смерти” лишена всякого привкуса мизантропии (в отличие от позднейших произведений подобного жанра в самых разных культурах): “Зачем они сводят на нет славу загробного мира, — Страны справедливой, блаженной, где страху нет места, обители упокоенья, чьим жильцам омерзительны распри, где нечего ближних бояться, ибо нету вражды в этом крае? Наши предки покоятся там со времен мирозданья. Из тех, кто родится на свет во множестве неисчислимом, не осядет в Египте никто: в городе Вечности всем поголовно приют уготован. Разве долго продлится пора гостеванья земного? Время, как сон промелькнет, и «добро пожаловать»” — скажут в полях заката пришельцу”[34].
Но это представление резко отличалось от позднейших индийских сказаний о перевоплощениях, и еще более резко — от тех представлений о смерти, что распространялись в Междуречье. В шумеро-вавилонской религии[v] бытовало совершенно иное, чем в Египте, отношение к смерти. Междуречье — это тот мир, который Библия считает колыбелью человечества. До Рождества Христова остается еще более двух тысячелетий. “О вавилонских представлениях о загробном мире и участи, ожидающей человека, можно судить по ряду текстов: ‘Сон Энкиду’ (7 таблица ‘Эпоса о Гильгамеше’), ‘Энкиду в преисподней’ (12 таблица), ‘Схождение Иштар в преисподнюю’, ‘Царевичу в Преисподней’. Открывающаяся картина крайне безрадостна. Вавилонская ‘страна без возврата’ — хуже, чем полное небытие, — нечто похожее на вечность Свидригайлова: ‘эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность’. Здесь во тьме томятся умершие — без надежды на воскресение или новое рождение. Развитых представлений о загробном суде у вавилонян не сложилось; и праведников, и злодеев ждет одинаково унылое прозябание; в несколько лучшем положении находятся те, кто оставили по себе сыновей, и совсем плохо приходится тем, чье тело не было предано погребению, по ком не справляют заупокойного культа. ‘Ничто не дорого, кроме сладостной жизни’, — поучает Шуруппак сына. На загробные радости никто не уповает, никто их и не обещает; награда и наказание — все свершается на земле. В ‘Разговоре господина с рабом’ эта мысль оттеняется прямым указанием на одинаковое положение всех людей после смерти: ‘Поднимись, пройди по руинам древним, чтобы увидеть черепа последних и первых: кто был злодей, и кто — благодетель?’”[35]
После смерти вавилонянин уходит “В дом мрака, жилище Иркаллы, в дом, откуда вошедший никогда не выходит, в путь, по которому не выйти обратно, в дом, где живущие лишаются света, где их пища — прах и еда их — глина, а одеты, как птицы, одеждою крыльев, и света не видят, но во тьме обитают, а засовы и двери покрыты пылью”[36]. Гильгамеш ищет избавления от смерти. Его путешествие к Утнапишти — единственному человеку, обретшему бессмертие — может быть истолковано не только как эпос, но и как описание мистерии... Но итог все равно неутешителен. Путь Утнапишти неповторим и для людей путь к бессмертию закрыт. “Только боги с Солнцем пребудут вечно, а человек — сочтены его годы, чтоб он ни делал — все ветер!”[37]. Утнапишти — вавилонскому Ною, спасшемуся при потопе, бессмертие было даровано при слишком уникальных обстоятельствах. Увидев землю, опустошенную потопом, увидев мир, забитый трупами и осознав отсутствие жертв, которыми люди при всей их шумливости все-таки ублажали богов, последние испытали чувство, близкое к покаянию и как бы во искупление своего греха перед людьми даровали лично Утнапишти бессмертие. И эта ситуация слишком уж необычна. Довести Энлиля до покаянного чувства явно трудно. Поэтому путь Утнапишти никак не есть “путь всея земли”; его путь неповторим. И хоть затем по совету Утнапишти Гильгамеш добывает цветок бессмертия — и это оказывается напрасно. Бессмертным становится змей, похитивший цветок жизни, найденный Гильгамешем. Змей обрел способность сбрасывать кожу и оказываться вновь молодым — но не человек... “Гильгамеш сказал ему, дальнему Утнапишти: Что мне делать, Утнапишти, куда отправляться? Та, что меня преследовала неумолимо, воссела в моей спальне — это Смерть! И куда я лицо ни обращаю, повсюду она — смерть!”. Людям остается печальное шествие в преисподнюю. Шествие по пути, который шумерская поэма “В степи ранних трав” называет “Дорогой, которая губит того, кто идет по ней”[38]. Она приводит к миру, в котором “в реке подземного царства вода не течет — вода из нее не утоляет жажды. В полях подземного царства не растет зерно — из него не мелют муки. Овцы подземного царства не носят шерсти — из нее не ткут ткани”[39].
Аид греков, Шеол древних евреев по шумерски назывался “кур”. “Первоначально это слово означало “гора”, затем приобрело более общее значение — “чужая страна”, потому что окружающие горные области таили в себе постоянную угрозу для Шумера”[40]. Это — путь для всех. “Существование в подземном мире ‘Эпоса о Гильгамеше’ мучительно, однако, существуют различные градации страдания. С теми, кто имел большие семьи, кто пал в битве, с тем, кто достойно провел жизнь, обращаются лучше, чем с остальными. Но все же какие-либо ясные моральные и этические принципы, по-видимому, недействительны в инфернальном мире”[41]. И это путь, по которому нет возврата. Умерший сын отвечает ищущей его матери: “Я не трава и не могу вырасти вновь для нее; я не вода, и не могу подняться вновь для нее; я не трава, пробивающаяся в пустыне; я не новая поросль, пробивающаяся в пустыне”[42]. Поскольку поэма “В степи ранних трав”, откуда взята эта цитата, относится к IV тысячелетию до Р.Х., постольку нетрудно заметить, что жители Месопатамии столь глубокой древности не были знакомы с якобы “древнейшей” реинкарнационной философией. Есть, однако, в шумерской религиозной литературе один мистериальный текст, который дает надежду на выход из ада. Это миф “Брак Энлиля и Нинлиль”, содержащий рассказ о схождении богини Нинлиль в мир смерти и о ее возвращении. Там формулируется принцип, который можно признать слабым предвестием богословия ап. Павла: Выкуп за жизнь людей — смерть Бога. В древнем, шумерском восприятии эта связь жертвы с жизнью и смертью осознавалась так: “За голову голову пусть оставит”[43]. Чтобы выйти из ада, Нинлиль должна оставить там зачатого и рожденного ею в её преисподних странствиях сына. Но для людей вряд ли есть и такая надежда... Ведь миф о Нинлиль не столько старается дать людям надежду, сколько объяснить им, почему луна светит во тьме, почему сын богов оказался в мире тьмы и смерти. Это скорее астральный миф, чем сотериологический.
В шумерских и вавилонских текстах не только нет никаких упоминаний о реинкарнации или “карме”, но весь строй их представлений о смерти несовместим с надеждами на реинкарнацию.
В) Недобрая весть из Индии Идея переселения душ совсем не является столь древней и столь всеохватывающей, как того хочется теософам. И у семитов (которыми являются аккадские племена, покорившие Шумер и создавшие собственно вавилонскую цивилизацию), и у арийцев в древности были похоже-пессимистические взгляды на смерть: “Согласно наиболее ранним представлениям, расставшаяся с телом душа — урван — на три дня задерживалась на земле перед тем, как сойти вниз, в подземное царство мертвых, в котором правил Йима (по санскритски — Яма). Йима был первым царем на земле и первым из умерших людей. В царстве Йимы души жили как тени, и зависели от своих потомков, которые продолжали пребывать на земле... По-видимому незадолго до того, как индоарийцы и иранцы отделились друг от друга, у них возникли новые представления о загробной жизни. Они заключались в том, что по крайней мере некоторые из них могут избежать устрашающей участи вечного безрадостного существования на том свете, а души некоторых людей после смерти могут взлететь и присоединиться к богам в светлом раю, где они познают всевозможные удовольствия”[44]. Идея реинкарнации, как видно, не появляется и вместе с этими новыми представлениями. Но еще важнее то, что наиболее архаичная индоарийская танатология не знает ни возвращения человека к жизни на земле, ни обещаний радостной “загробной жизни”. "В языческие времена иранцы, очевидно, считали, подобно индоарийцам ведической эпохи, что всякая блаженная душа, достигнув рая, соединится со своим воскресшим телом, чтобы снова вести счастливую жизнь, полную чувственных ощущений. Зороастр учил, что души праведных должны ожидать этого высшего блаженства до момента Фрашегирд ("чудоделания"), когда они получат "будущее тело", а земля отдаст кости своих умерших (Ясна 30,7)"[45]. Конечно, это будет преображенное тело: оно не пострадает от прикосновения потока раскаленного металла, в который превратятся горы. Позднее зороастрийцы усвоили идею разных путей. Праведников ждет вечная радость "в сонмах небесных язатов": грешников ждут вечные муки в преисподней (кстати, по верованию зороастрийцев-огнепоклонников, страшная казнь ждет тех, кто сжигает тела: те, кто бросил труп в огонь, казнятся как осквернители божества)[46]. Для людей, совмещавших добрые и злые дела, возможен выход из мук чистилища - но не назад, на землю, а в рай. Перевоплощения в другие тела здесь нет.
Да и в самой Индии наиболее авторитетные и древние религиозные системы также не знали ничего о реинкарнации[47]. Вопреки уверению Блаватской в том, что "идеи кармы и перевоплощения составляют основу морали во всех древних св. писаниях Востока"[48], “Веды” (они начинают складываться в XVI-XV вв. до Р. Хр.) не знают о перевоплощениях. Лишь спустя тысячелетие доктрина реинкарнации появляется в “Упанишадах” (VII-V вв. до Р. Хр.)[49]. «Старой вере, выраженной в гимнах Ригведы, чужда была мысль о предстоящих душе после смерти новых странствованиях, новых повторениях умирания и рождения»[50]. Даже современный оккультный автор вынужден все же более осторожно обращаться с историко-религозными фактами, чем это позволяла себе делать мадам Блаватская, и признать: «Индусы, придерживаюшиеся Вед, не верили, что душа странствует из одной жизни в другую в серии инкарнаций. Они считали, что после смерти тела она отправляется в Мир Отцов (в санскрите pitri-loka), загробное царство, никогда четко не описываемое в ведической литературе»[51]. Впервые новая вера излагается в Брихадараньяка-Упанишаде VI, 2, 15-16: «Те, которые знают это, и те, которые в лесу чтут веру и истину, идут в пламя, из пламени — в день, из дня — в светлую половину месяца, из светлой половины месяца — в шесть месяцев, когда солнце движется к северу, из этих месяцев —в мир богов из мира богов — в солнце, из солнца—в молнию. И придя к молнии, [состоящий] из разума, пуруша ведет их в миры Брахмана. В этих мирах Брахмана они живут вдали возвеличенные. Для них больше нет возврата. Те же, которые приобретают миры жертвоприношением, подаянием, подвижничеством, идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в темную половину месяца, из темной половины месяца — в шесть месяцев, когда солнце движется к югу, из этих месяцев — в мир предков, из мира предков — в луну. Достигнув луны, они становятся пищей. Там боги вкушают их, подобно тому, как они вкушают царя Сому, [говоря:] «Возрастай, уменьшайся». Когда это проходит у них, то [люди] попадают сюда в пространство, из пространства — в ветер, из ветра — в дождь, из дождя — в землю. Достигнув земли, они становятся пищей. Снова совершают подношение их на огне человека, и затем они рождаются на огне женщины. Так совершают они круговорот, снова поднимаясь в миры. Те же, которые не знают этих двух путей, становятся насекомыми, птицами и кусающимися тварями». Сама Брихадараньяка-Упанишада подчеркивает новизну этого учения: это - “знание, которое не пребывало ни с одним брахманом” (Брихадараньяка-Упанишада. VI, 2,8)[w]. Таково же и мнение ученых: «Для современного исследователя этот текст представляет чрезвычайный интерес: ведь перед нами, по-видимому, первоначальная форма так называемого учения о карме в связи с идеей «перевоплощения», которая начиная именно с этого времени становится определяющей чертой всех древнеиндийских учений»[52]. О причинах кармической революции высказываются разные мнения. Для востоковеда XIX века Г. Ольденберга еще казалась «несомненной возможность объяснить развитие этой мысли всецело из хода мышления или фантазии браминов»[53]. В середине ХХ века стали звучать предположения, что реинкарнационное «знание» пришло в Индию не в результате усилия философской мысли: «В Индии вера в перевоплощение возникает относительно поздно и, по-видимому, не является ни изобретением, ни частью верований индоевропейских пришельцев. В. Рубен находит ее истоки в контактах ариев с шаманской культурой Центральной Азии»[54]… Сегодня к вере в реинкарнацию человек приводится размышлениями о справедливости, о различии человеческих путей, о том, как можно совместить благостность Божества и обилие человеческих страданий. Но совсем иным был путь изначальной индийской кармической мысли: погружение в сон и в магический транс, при которых переживается самостоятельность бытия души в отдельности от покоящегося тела – вот тот изначальный опыт, который подводил центрально-азиатских шаманов и индийских брахманов к выводу о переходе души из тела в тело. Во всяком случае в Брихадараньяка-упанишаде именно через рассуждения о сне (IV,3) слушатель подводится к выводу о посмертной реинкарнации. Как душа во сне выходит и возвращается – так и Атман переходит от тела в тело («Подобно тому, как гусеница, достигнув конца былинки и приблизившись к другой, подтягивается к ней, так и этот Атман, отбросив свое тело, рассеяв незнание и приблизившись к другому телу, подтягивается к нему» (Там же. IV,4,3). Очень своеобразно видение причин «кармической революции» русским исследователем В. Семенцовым[x]. Само слово карма пришло из ритуального языка и в архаичных текстах оно означает не просто «действие», но - ритуальное действие, результат совершенных ритуальных действий; это скрытый, невидимый результат жертвоприношения. Вся жизнь человека ведической эпохи есть погружение в ритуал. Санскритское рита тождественно греческому номос (закон). Жертвоприношения приносят энергию богов в мир людей… Точно исполненный обряд гарантирует удачу: «Многие нападки вовсе не затрагивают того, кто Индре служит обрядом» (Ригведа 7,32,13). «Общая тенденция понимания греха в ведийской культуре раскрывается в концепции «праведности» как ритуальной «правильности» (противоположностью ее выступает ритуальная же «неправильность»), как хранение безличностного баланса интересов в космосе… Некоторые дхармашастры предлагают пунктуальное расписание рецитаций ведийских стихов на каждый день с точным исчислением наград»[55]. Но затем приходит понимание того, что прежние чисто магические пути не гарантируют успеха: «Те же, которые приобретают миры жертвоприношением, подаянием, подвижничеством, идут в дым, из дыма — в ночь» (Брихадараньяка-Упанишада VI, 2,16)… Теперь не жертвы и мистерии объемлются словом карма и определяют путь человека, а вся совокупность его дел – в том числе и совершенно мирских. Появление идеи душепереселения происходит в рамках «перехода на внеритуальную, профанную точку отсчета»[56]. «Яджнявалкья, - сказал он,— когда речь этого умершего человека входит в огонь, дыхание — в ветер, глаз — в солнце, разум – в луну, ухо — в страны света, тело — в землю, атман – в пространство, волоски на теле — в травы, во-лосы на голове – в деревья, кровь и семя попадают в воду, — где находится тогда этот человек?» [Яджнявалкья сказал:] Возьми мою руку. Мы одни узнаем это, не надо нам говорить об этом на людях». И отойдя, они повели беседу. И когда они говорили, то говорили о деянии; когда восхваляли, то восхваляли деяние. Поистине, человек становится добрым от доброго деяния, дурным – от дурного» (Брихадараньяка-Упанишада III, 2, 13). Человек должен отождествить свою жизнь с жертвоприношением; он становится результатом своих собственных ритуальных действий. Таково традиционное ведическое восприятие предназначения человека. «Это отождествление приводит его к Брахману, поскольку он, строго говоря, уже пребывает в нем до смерти, которая и не может внести в это его «пребывание» ничего существенно нового»[57]. Карма в традиционном смысле слова несла себя по «пути богов», ибо она и была жертвой, приношением, обращенным к миру богов. Теперь же перспектива восприятия человека резко меняется: значимыми начинают считаться не только его ритуальные действия, но и остальные, профанные. Но если ритуальные действия приводят в мир богов, то куда же могут привести последствия действий профанных? – в профанный же мир, то есть в мир не-божественный. То есть в начале - в «мир предков», а в конечном счете (для некоторых) - в мир «кусающихся тварей». Падение доверия к ритуалу, кризис старой веры привели к тому, что человек оказался один на один со своими немощами, грехами, действиями, которые порождают свои плоды, но плоды эти прорастают тут же, в этом, земном мире… Человек выпал из безопасного и гарантированного кокона ритуала. И начался путь, который вскоре приведет к появлению до отчаяния атеистического буддизма. Ритуальные действия – не единственные, творящие карму. А человеческие действия не могут вырвать человека из мира живых сущеста, в лучшем случае людей. Что ж, буддизм в этой ситуации вполне логично призвал воздержаться вообще от всяких действий и от порождения любой кармы… В до-революционную эпоху «учитывая количество ритуальных процедур и придаваемую им значимость, можно предположить, что вся обыденная жизнь домохозяина была ориентирована либо на подготовку, либо на проведение очередного священнодействия; опять-таки именно обыденная жизнь дает для жертвоприношения необходимые средства, помещения, животных и т. д. Взамен всего этого она получает от ритуала то, чего сама выработать не в состоянии, - представление об абсолютном смысле, реальности, прочности существования»[58]. Теперь человек начал считать сакральным (по крайней мере по значимости наступающих последствий) любое свое действие. И, значит, произошло обесценивание традиционного ритуального поведения. И теперь перед индийской культурой открылась «перспектива полной десакрализации (обесценивания) человеческого бытия: здесь перед нами источник будущих представлений о карме и сансаре, которые видят в человеческой жизни нечто радикально бессмысленное, иллюзорное, недолжное. Похоже на то, как если протагонист обоих учений, стремясь возвести человека до статуса божества, где-то на середине пути передумал и низвел его до уровня насекомого: на месте ожидавшегося величия - ничтожество; вместо триумфа – безнадежность»[59]. До Семенцова ту же логику к индийской религиозной эволюции обнаружил крупнейший историк религий ХХ века Мирча Элиаде: «В Брахманах термин «карман» обозначает ритуальную деятельность и ее благотворные последствия (поскольку после своей смерти жертвователь переходит в мир богов). Но размышления над ритуальным процессом «причин и следствий» сделали неизбежным то открытие, что всякое действие входит в безграничную цепочку причин и следствий просто потому, что оно порождает некое последствие. А раз однажды был признана всеобщая причинность в карме, то уверенность, основанная на спасительных последствиях ритуальных жертв, была разрушена. Ведь после-существование «души» на Небе было завершением ритуальной деятельности жертвователя. И как же тогда могли «реализовать» себя плоды всех иных его действий, совершенных за всю его жизнь? Представление о блаженном после-существовании, которым воздается за правильную ритуальную деятельность, должно было, таким образом, отойти. Но куда же тогда поступала развоплощенная душа (атман)? В любом случае она не могла полностью исчезнуть. Ведь сохранялось бесконечное множество деяний, совершенных ими во время жизни, и эти деяния составляли “причины”, которые должны были возыметь последствия. Иначе говоря, они должны были “реализовать” себя в новом существовании здесь, на земле или в другом мире. Вывод напрашивался сам собой: насладившись блаженным после-существованием или претерпев несчастья во вне-земном мире, душа была понуждаема перевоплощаться. Таков закон переселения, самсара, который, однажды открытый, стал навсегда господствующим в индийской религиозной и философской мысли, как “правоверной”, так и “еретической” (буддизм и джайнизм)”[60]. Реконструкция В. Семенцовым логики «кармической революции» помогает понять, почему плод, принесенный ею, показался индусам горьким. Новая весть о возможности связи одной души со многими телами и о карме, порождающей эти связи, не показалась радостной. Именно “с переходом к идее переселения в индийской культуре воцарился чуждый Ведам пессимизм”[61]. Все индийские философские и религиозные системы начали искать путь избавления от “колеса сансары”, начали предлагать средства для устранения дальнейших перевоплощений... Путь реинкарнации - это не путь от юности к юности. Это путь от агонии к агонии: «От смерти к смерти» (Брихадараньяка-Упанишада. IV, 4,19). В эпоху, когда на Западе царствовал культ прогресса, индийская реинкарнация “наложившись на теософский эволюционизм, приобрела неожиданно оптимистическое звучание”[62]. Ведь “Будда побеждает смерть именно как переход к мукам новой жизни, или побеждает смерть через уничтожение самого субстрата, которым питается смерть, — самой жизни. Лишь западное сознание, когда оно соприкоснулось с этим учением, могло — в силу аксиоматической ценности для него жизни — впасть в заблуждение, приняв учение о переселении душ за благую весть о своеобразном бессмертии, о большей полноте жизни”, — пишет проницательный русский философ С. Л. Франк[63]. Но нет этого оптимизма в индийских религиях. В психологии порой человеку предлагается взглянуть на рисунок, в котором математически равно представлены одинаковые белые и черные фигурки (например, шахматная доска). И предлагается сказать, какой цвет кажется преобладающим. В зависимости от собственного настроения в один день человек скажет, что фоновый цвет этого узора черный (с белыми вкраплениями), а в другой час тот же самый человек склонен будет считать, что основа все-таки – белая (хотя и не без пятен). Вот и перед нашим взором проходит череда рождений и умираний: весна-лето-осень-зима-весна-лето-осень-зима-весна-лето-осень-зима… Человек средиземноморских (западных) традиций при виде этого коловращения находит повод для оптимизма: ну и что ж, что осень уже на пороге у нас – это значит, что скоро снова будет весна, а потому – «следует жить!». Совсем иначе смотрит на тот же узор индус: раз уж пришла новая весна, то, значит, неизбежна новая тягота осени… В идее множества жизней европеец видит обещание множества весен, множества выпускных балов. «Я люблю тебя, жизнь!». Индус же в предстоящих жизнях прозирает будущие болезни, старения, агонии… А потому, если подойти к европейцу и убедить его в том, что он еще много раз будет жить на Земле, то он обрадуется и даже попросит добавки. Но если с таким же прогнозом остановить индуса, то он скорее опечалится: «За что?». Ведь ему известно, что новое рождение, новая жизнь - это удел глупцов и грешников: «Если кто лентяй, обжора и соня, если кто лежа вертится как большой боров, накормленный зерном, тот, глупый, рождается вновь и вновь» (Дхаммапада, 325). Пабло Неруда однажды задался вопросом – «Скажите, долгая старость – награда или расплата?». Ответ индийской мудрости скорее – «расплата». Поэтому душепереселение не спасение от смерти, а явление ее многоликости. Реинкарнация не спасает; скорее надо искать спасения от нее самой. Отныне “сумма и сущность всей индийской философии есть скорбь метемпсихоза и способ избавления от нее”[64]. Задача восточных “спасителей” (от Кришны до Будды) — найти путь, на котором эта жизнь стала бы последней. В колесе сансары вращаются «те, кто в деревне» (Чхандогья Упанишада V,10,3), кто связан путами домашнего хозяйства. “Те, кто в лесу” (Там же, V,10,1), то есть монахи, могут избежать возврата на землю. Знает эту скорбь от постоянного воспроизведения (правда, порожденную не как таковой идеей реинкарнации, а идеями космических циклов) и Библия. Ветхозаветный мудрец Екклезиаст жалуется как раз на тот бесконечный космический возврат, который утешал Сократа. “Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: “смотри, вот это новое”; но это было уже в веках, бывших прежде нас” (Эккл. 1,9-10). Ап. Павел называет цикл узаконенной повторности “суетой”, от которой мается и стонет все творение (Римл. 8,20). Но теперь — появилась надежда, и “мы спасены в надежде” (Римл. 8,24). Эта надежда — Христос и Его обетование: “верующий в Меня не умрет вовек” (Ин. 11,26). Если даже на эти слова Христа посмотреть глазами человека, исповедующего философию реинкарнации, разве не очевидно, что они возвещают свободу от перевоплощений тем, кто примет Евангелие и соединится со Христом? Даже если бы Христос признавал перевоплощения — Он недвусмысленно возвестил, что “верующий в Меня” будет избавлен от морока перевоплощений. Христианину просто не нужно колесо сансары. И не нужна вера в это колесо. Индия же, обременив себя верой в сие колесо, тратила свои силу на то, чтобы расколдовать тот морок, что она же сама на себя и навела. Приняв доктрину переселения и изрядно поупражнявшись в фантазиях на тему «диагностики кармы»[y], Индия немедленно начала искать того, кто имел бы власть сказать, подобно Христу: “не умрет вовек”. Весть о множественности жизней для Индии оказалась новостью, но новостью дурной. Не благовестием, а зловестием. Если для современного европейца мыслить о перевоплощении есть признак «широты взглядов» и особой «духовности», то для более серьезных и ответственных систем религиозной мысли было очевидно обратное: «у древа дурного помысл – перерождение» (Кефалайя 21,31)[65]. Желать нового перерождения на земле – это признак религиозного дурновкусия.
Г) Греческий импорт Античная Греция всегда изумляла историков тем, что в ее интеллектуальной истории были намечены практически все возможные варианты ответов на те вопросы, которые люди именуют философскими. Естественно, что эти ответы очень часто оказывались взаимоисключающими. Поэтому надо очень осторожно совершать переход от обретения одной цитаты из одного греческого автора к обобщающему выводу: «видите, вот так считали древние греки!». Можно ли встретить в греческом наследии веру в переселение душ? – Да. Можно ли на основании такой встречи сделать вывод, что греки верили в переселение душ? – Нет, ибо это будет слишком вульгарным упрощением крайне многообразного греческого религиозного ландшафта. Русский ли человек капитан Н. С. Ильин, основатель движения иеговистов в России прошлого века? – Да. Но было бы крайне неосторожным по знакомстве сего проповедями заключить, будто Россия XIX столетия верила, подобно бывшему капитану, начитавшемсуя масонских журналов[66], ему, в то, что Н. С. Ильин заявлял о себе: "Я есмь борец за Распятого Егову или разрушитель всех 666 адских христианств и сатанинского иудейства, Брат Пророков и Клеврет Ангелов Еговы, артиллерии Царя царей Генералиссимус, цареиерей Отцу Его, Свет народам и Соединитель иудеев с Гейденами, или короче: диво дивное и чудо чудное, явленное Еговой на сей Планете Илья"[67]. При разговоре о религиозных верованиях греков надо, как минимум различать: а) гомеровскую архаику; б) народную религию; в) мистериальные кружки; г) мнения философов и поэтов. Что касается древнейших свидетелй греческой религиозности, то они не смогут порадовать тех, кто верует в изначальную древность реинкарнационного мифа. Гомер ничего хорошего не ожидает от жизни за гробом. Олимп — для богов. Для людей же — Аид, “где мертвые только тени отшедших, лишенные чувства, безжизненно реют” (Одиссея, XI,475-476). Одиссей, проникнув в Аид, приветствует душу Ахиллеса как царя мертвых и слышит в ответ: “Лучше бы хотел я живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать” (Одиссея, XI, 488). В ящике Пандоры осталась только Надежда: “Не улетела наружу: успела захлопнуть Пандора крышку сосуда, по воле эгидодержавного Зевса, тысячи же бед улетевших меж нами блуждают повсюду, ибо исполнена ими земля, исполнено небо” (Гесиод. Труды и дни. 98-101). Столь безрадостное восприятие смерти было бы невозможно, если бы Гомер верил в будущие жизни и перевоплощения… Опять же, если бы Гомер был причастен к кармическим воззрениям, в «Илиаде» не мог бы появиться знаменитый и печальный эпизод, согласно которому Зевс определяет судьбы людей посредством слепого жребия.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|