Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Графологический анализ почерка Моне 5 глава




Аржантей… Неужели Моне все-таки добрел до конца туннеля? Он, кажется, и сам поверил в это, как и Камилла. Он пишет ежедневно, в любую погоду, при любом освещении. Он пишет и… продает. В это же время он получил наконец кое-какое наследство, причитавшееся ему после смерти отца, а Камилла, в свою очередь, унаследовала небольшую сумму после кончины Донсье. В семье появились деньги! Довольно ограничивать себя во всем! Камилла может позволить себе не только новые наряды, но и немного отдыха. Ее муж решил нанять служанку, чтобы она занималась Жаном, который «понемногу начал превращаться в настоящего мальчишку».

Теперь, если к нему являлся потенциальный заказчик и начинал торговаться, Моне мог со спокойным сердцем указать ему на дверь. Именно так он поступил со знаменитым баритоном Жаном Батистом Фором, блиставшим тогда в «Дон Жуане», «Моисее» и «Гугенотах». Оперному певцу понравился этюд, на котором был изображен один из видов Ветея.

– Столько-то, – объявил ему Моне.

– О нет, дорогой мой, – мощным и хорошо поставленным голосом отвечал разгневанный Фор. – Это ведь даже не живопись! Если я плачу деньги, то хочу платить их не за кусок холста, а именно за живопись!

Несколько лет спустя, как повествует Марта де Фель, певец увидел в углу мастерской Моне все тот же этюд с видом Ветея.

– Отличная работа, Моне, – обратился он к художнику. – Я покупаю у вас этот этюд. Сколько вы за него хотите? Шестьсот франков, тысячу франков?

– Э нет, Фор, так не пойдет. У вас плохая память, дружище. Когда-то вы отказались купить этот этюд за пятьдесят франков. Теперь можете выбирать себе любой другой, но этот этюд я вам не уступлю ни за какие деньги, даже за пятьдесят тысяч!

Если в июле 1872 года Моне так и не поехал в Гавр улаживать наследственные дела – по всей видимости, из-за нежелания встречаться со своей мачехой Амандой и сводной сестрой Мари, – то весной 1873-го он снова в этом городе. Однажды утром из окна своей комнаты, выходившего на старый порт, он сквозь туман и городской смог увидел силуэты лодок с пиками мачт. Справа вставало красное солнце, заставляя небо пылать пожаром. Какая красота! Особенно эти блики на лиловатой воде, отбрасываемые огромным огненным шаром! Скорее, где холст? Вот он, небольшой, но это неважно. (Холст оказался размером 48 на 63 сантиметра.) Кисти, где кисти? Скорее! Цвет уйдет! Но вот мгновение поймано, и отныне оно останется запечатленным навек. Этой картине и в самом деле предстояло наделать много шума. В тесном мирке живописцев она вызвала настоящую бурю.

Салон 1873 года Моне, как и многие другие его коллеги и друзья по Батиньолю, решил бойкотировать. Мудрое решение. Жюри снова отвергло работы Ренуара и Йонкинда. Лишь картины Эдуара Мане и Берты Моризо удостоились чести быть выставленными на Салоне.

– Нам надо найти другой способ показывать свои работы публике, – заявил Моне друзьям, тем самым взяв на себя роль своего рода рупора инакомыслящих.

– Совершенно верно, – согласился с ним журналист Поль Алексис. – Но как и любое другое цеховое объединение, корпорация художников должна организовать свой собственный профсоюз и заняться устройством независимых выставок.

– Может, нам взять за образец корпорацию булочников Понтуаза? – вполне серьезно предложил Писсарро.

– О нет, никакого сектантства! – вступил в спор Дега. – Конечно, наша группа должна проводить свои выставки, но за каждым из нас должно сохраняться право предлагать работы на Салон, если ему это нравится!

На самом деле Мане и Дега втайне надеялись, что затея с независимыми выставками провалится. Особенно мечтал об успехе на Салоне Мане, этот «занятный революционер с душой чиновника, новатор в живописи вопреки себе, не подозревавший о собственной оригинальности». Что касается Дега, то ему, например, хотелось, чтобы в затеваемом предприятии принял участие его старый друг, представитель академизма краснолицый Бонна – художник, удостоенный всех мыслимых наград и почестей, никогда не появлявшийся на людях без галстука и орденских лент. Очевидно, он полагал, что всемогущий и респектабельный автор официозных портретов будет полезен группе. Однако молодые художники встретили это предложение в штыки. А однажды, собравшись возле портрета Адольфа Тьера кисти этого мастера, они исполнили хором такую песенку:

 

Каждый знает.

Каждый знает,

Что Бонна

Вместо красок

Потребляет

Ка-ка-ка…

 

– Итак, решено! – заключил Моне. – Каждый из нас внесет в общественную кассу десятую часть гонораров от проданных картин!

Теперь оставалось только найти помещение, а главное – опередить выставку во Дворце промышленности. Следовало также выпустить хороший каталог. Это дело поручили брату Ренуара. Бедняга Эдмон! Ему пришлось разбираться с целой ватагой художников, ни один из которых точно не знал, чего он хочет, зато каждый старался перекричать других.

Клоду Моне Эдмон Ренуар сказал:

– Понимаете, названия ваших картин очень однообразны. «Выход из деревни», «Вход в деревню», «Корабли, выходящие из порта Гавра» и так далее. Ну вот, например, эта работа. Как вы ее назовете? «Корабли, входящие в порт Гавра»?

– Нет, – спокойно отвечал Моне. – Эту я назову «Впечатление».

И картина, значащаяся в каталоге выставки под номером 98, в конце концов получила название «Впечатление. Восход солнца»[21].

Официальный Салон открывался 30 апреля. «Банда» назначила открытие своей выставки на 15-е число того же месяца. Где? На бульваре Капуцинов, в доме номер 35, прямо напротив улицы Скриба, в бывшем ателье фотографа Надара. Стены, спешно обитые коричневато-красным бархатом, украсились работами тридцати художников-диссидентов. Цену входного билета назначили в один франк – столько же, сколько стоил билет на Салон. Каталог решили продавать по 50 сантимов. Итого, полтора франка. В те годы эта сумма тянула на скромный обед на террасе бистро. Тем не менее посмотреть на «Впечатление» Моне, «Экзамен в танцевальной школе» Дега, «Современную Олимпию» Сезанна, «Ложу» Ренуара и «Колыбель» Берты Моризо пришло много народу.

Они смотрели, но… ничего не понимали. Отовсюду раздавались удивленные голоса:

– Можно, конечно, назвать это примитивизмом, но, по-моему, это самая настоящая мазня!

– Нет-нет, вы не правы! Это просто эксцентрики, и ничего больше! Им можно многое простить хотя бы за то, что они стараются сделать что-то новое!

Кто-то тихо посмеивался, другие громко хохотали. Потом вышли первые газеты с отчетами о выставке. Пресса буквально закидала ядрами ее участников, и самый громкий залп раздался 25 апреля 1874 года со страниц «Шаривари». Статья Луи Леруа, озаглавленная «Выставка импрессионистов», сочилась едкой желчью. Впрочем, «Шаривари» не относилась к числу многотиражных изданий. Зато сегодняшние коллекционеры готовы платить сумасшедшие деньги за номер газеты от 25 апреля 1874 года!

Предлагаем читателю эту статью без всяких сокращений. Все-таки именно благодаря ей на свет появилось название одного из самых известных направлений живописи – импрессионизм!

Итак, даем слово Луи Леруа.

«Да, нелегкий мне выдался денек! Вместе со своим другом Жозефом Венсаном, пейзажистом и учеником Бертена, которого разные правительства удостоили множества наград, я рискнул посетить первую выставку, прошедшую на бульваре Капуцинов. Мой неосторожный друг составил мне компанию, не подозревая ни о чем дурном. Он думал, что мы просто пойдем посмотреть на обычную живопись – хорошую и плохую, чаще плохую, чем хорошую, но уж никак не покушающуюся на художественную нравственность, культ формы и уважение к мастерам.

– Что там форма! Что мастера! Все это больше никому не нужно, старина! Теперь все поменялось.

В первом же зале Жозефа Венсана ждал первый удар, и нанесла его ему „Танцовщица“ г-на Ренуара.

– Какая жалость, что художник, явно имеющий чувство цвета, не научился хорошо рисовать! – сказал он мне. – Ноги его танцовщицы выглядят такими же безжизненными, как их газовые юбки!

– Пожалуй, вы к нему слишком жестоки, – не согласился я. – На мой взгляд, у этого художника очень даже четкий рисунок!

Ученик Бертена решил, что я иронизирую, и вместо ответа лишь пожал плечами. Я же с самым невинным видом подвел его к „Обработанному полю“ г-на Писсарро. При виде этого великолепного пейзажа он подумал, что у него запотели очки, и, тщательно протерев стекла, он снова водрузил их себе на нос.

– Во имя Мишаллона![22] – воскликнул он. – А это что еще такое?

– Вы и сами видите не хуже меня! Это белый иней на глубоко прочерченных бороздах земли.

– Это борозды? Это иней? Да это какие-то бесформенные скребки по грязному холсту! Где тут начало и конец, где верх и низ, где зад и перед?

– Гм… Возможно, возможно… Но зато здесь есть впечатление!

– Странное впечатление, доложу я вам. О, а это что?

– Это „Фруктовый сад“ г-на Сислея. Рекомендую вам вот это деревце, что справа. Написано, правда, кое-кое, но зато впечатление…

– Да отстаньте вы от меня со своим впечатлением!

Но как я мог от него отстать? Между тем мы подошли к „Виду Мелена“ г-на Руара. Так, это вроде вода, а в ней что-то такое… Ну вот, например, тень на переднем плане смотрится миленько…

– Я так понимаю, вас немного удивляет игра цвета…

– Скажите лучше, цветовая каша! О Коро, Коро! Какие преступления совершаются во имя твое! Ведь это ты ввел в моду эту вялую фактуру, этот поверхностный мазок, все эти пятна, которым любитель живописи сопротивлялся долгие тридцать лет и сдался наконец вопреки себе, побежденный твоим спокойным упорством! Капля, как известно, камень точит!

Бедный художник продолжал свои рассуждения, но выглядел довольно спокойным, так что я оказался совершенно не готов к страшному происшествию, которым завершилось наше посещение этой невероятной выставки. Он относительно легко перенес „Вид на рыбачьи лодки, покидающие порт“ г-на Клода Моне – возможно, потому, что мне удалось отвлечь его внимание от опасного созерцания этого полотна прежде, чем небольшие фигурки первого плана произвели свой смертоносный эффект. К несчастью, я проявил неосторожность и позволил ему слишком надолго задержаться перед „Бульваром Капуцинов“ кисти того же автора.

– Ха-ха-ха! – рассмеялся он мефистофельским смехом. – Вот это действительно удачная работа! Вот оно, впечатление, или я ничего не смыслю в живописи! Вот только может хоть кто-нибудь объяснить мне, что означают эти бесчисленные черные пятнышки внизу картины?

– Но это же пешеходы!

– Выходит дело, и я похож на такое же черное пятно, когда прогуливаюсь по бульвару Капуцинов? Гром и молния! Вы что же, надо мной издеваетесь?

– Уверяю вас, господин Венсан…

– Да вы знаете, в какой технике выполнены эти пятна? В той же самой, что используют маляры, когда подновляют облицовку фонтанов! Шлеп! Блям! Бум! Как легло, так и легло! Это неслыханно! Это ужасно! Меня сейчас удар хватит!

Я попытался его успокоить, показав ему „Канал Сен-Дени“ г-на Лепина, „Холм Монмартра“ г-на Оттена – обе эти работы представлялись мне довольно изящными по колориту. Но рок оказался сильнее меня – по пути нам попалась „Капуста“ г-на Писсарро, и лицо моего друга из красного стало багровым.

– Это просто капуста, – обратился я к нему убедительно тихим голосом.

– Несчастная капуста! За что такая карикатура? Клянусь, я больше в жизни не стану есть капусты!

– Но позвольте, разве капуста виновата в том, что художник…

– Молчите! Иначе я сделаю что-нибудь ужасное…

Внезапно он издал громкий крик. Он увидел „Дом повешенного“ г-на Поля Сезанна. Густой слой краски, покрывающий это драгоценное полотно, довершил дело, начатое „Бульваром Капуцинов“, и папаша Венсан не устоял. У него начался бред.

Поначалу его безумие выглядело вполне мирным. Он вдруг стал глядеть на мир глазами импрессионистов и говорить так, словно сам стал одним из них.

– Буден, бесспорно, талантлив, – заявил он, остановившись перед полотном означенного художника, изобразившего пляж. – Но почему его марины выглядят такими законченными?

– Так вы полагаете, что его живопись слишком тщательно проработана?

– Вне всякого сомнения. Иное дело мадемуазель Моризо! Эта юная дама не довольствуется простым воспроизведением кучи ненужных деталей. Если она пишет руку, то кладет ровно столько мазков, сколько на руке есть пальцев. Опля, и готово! Глупцы, которые придираются к тому, что рука у нее не похожа на руку, просто-напросто ничего не смыслят в искусстве импрессионизма. Великий Мане изгонит их из своей республики.

– Выходит, г-н Ренуар идет правильной дорогой – в его „Жнецах“ нет ничего лишнего. Я бы даже рискнул сказать, что его фигуры…

– Слишком тщательно прописаны!

– О, господин Венсан! Но что вы скажете вот об этих трех цветовых пятнах, по идее изображающих человека на пшеничном поле?

– Скажу, что два из них лишние! Хватило бы и одного!

Я бросил на ученика Бертена настороженный взгляд. Его лицо на глазах приобретало пурпурный оттенок. Катастрофа казалась неизбежной. Случилось так, что последний удар моему другу нанес г-н Моне.

– О, вот оно, вот оно! – возопил он, когда мы приблизились к картине под номером 98. – Узнаю ее, свою любимицу! Ну-ка, что это за полотно? Прочтите-ка этикетку.

– „Впечатление. Восход солнца“.

– Впечатление, ну конечно. Я так и знал. Не зря же я под таким впечатлением! Не могло здесь не быть впечатления! Но какая свобода, какая легкость фактуры! Обойная бумага в стадии наброска, и та будет смотреться более проработанной, чем эта живопись!

Напрасно старался я вдохнуть жизнь в его угасающий разум. Все было напрасно. Он окончательно поддался чарам окружающего безобразия. „Прачка“ г-на Дега, слишком грязная для прачки, вызвала у него бурю восторга. Сам Сислей казался ему вычурным и манерным. Не желая спорить с одержимым и опасаясь разгневать его, я попытался найти в импрессионистской живописи хоть что-нибудь стоящее. Разглядывая „Завтрак“ г-на Моне, я довольно легко узнал хлеб, виноград и стул, написанные вполне прилично, на что и указал своему другу, но… он проявил полную неуступчивость.

– Нет-нет! – воскликнул он. – Здесь Моне дает слабину! Он приносит ложную жертву богам Мессонье![23] Слишком много работы, слишком много! Лучше взглянем на „Современную Олимпию“!

– Увы мне! Ну что же, идемте… И что же вы скажете об этой согнутой пополам женщине, с которой негритянка срывает последний покров, дабы представить ее во всем уродстве взору восхищенного брюнета-недотепы? Помните „Олимпию“ г-не Мане? Так вот, по сравнению с работой г-на Сезанна это был шедевр рисунка, грамотности письма и законченности!

Все, чаша переполнилась. Классический мозг папаши Венсана, подвергнутый жестокому нападению со всех сторон, окончательно отключился. Он остановился напротив служащего, охранявшего все эти сокровища, и, приняв его за портрет, разразился критической тирадой.

– Так ли уж он плох? – говорил он, пожимая плечами. – Вот лицо, на нем два глаза… нос… рот… Нет, это не импрессионизм! Слишком уж тщательно выписаны детали! Теми красками, которые художник совершенно напрасно на него потратил, Моне написал бы двадцать парижских охранников!

– Может, вы все-таки пройдете? – обратился к нему портрет.

– Слышите? – воскликнул мой друг. – Он даже умеет говорить! Нет, это явно работа какого-то педанта! Вы только вообразите, сколько времени он с ним провозился!

И, охваченный непреодолимым желанием выразить обуревавшие его чувства, он принялся выплясывать перед ошеломленным охранником дикий танец охотника за скальпами, одновременно выкрикивая страшным голосом:

– Улю-лю-лю! Я – ходячее впечатление! Я – кинжал смертоносной палитры! Я – „Бульвар Капуцинов“ Моне, я – „Дом повешенного“ и „Современная Олимпия“ Сезанна! Улю-лю-лю-лю!»

 

Увы, если выставка в Салоне Надара вызвала бурные споры (о ней отзывались с одобрением или с возмущением, но никто не обошел ее молчанием), то продать ее устроителям не удалось почти ничего. Лишь перед самым закрытием нашлись покупатели на полтора десятка картин, на скромную сумму в три с половиной тысячи франков. Справедливости ради напомним, что 1874 год не относился к числу благополучных. После краткого оживления экономики и начался очередной спад, и Моне в полной мере испытал это на собственной шкуре.

Еще до того как открылся Салон Надара, он поскреб по сусекам и позволил себе совершить вторую поездку в Голландию – «своего рода паломничество, оказавшееся крайне плодотворным; паломничество, во время которого его манера определилась и обогатилась новыми нюансами»[24]. К несчастью, по возвращении он обнаружил, что Камилла совсем пала духом, а владелец дома в Аржантее, так и не получивший положенной платы, проявляет все большее нетерпение. Неужели их снова ждут голод и холод? А ведь милого Базиля теперь нет!

И он принимает решение обратиться за помощью к Мане. 1 апреля 1874 года он пишет ему: «Не могли бы вы одолжить мне сотню франков?»

Зная, что в 1874 году Моне заработал 10 554 франка, то есть сумму, в восемь раз превышавшую годовой заработок чиновника средней руки, нам остается только поражаться тому, как быстро деньги утекали у него между пальцев!

Но Моне по-настоящему встревожился. Дюран-Рюэль поставил его в известность о том, что прекращает, или почти прекращает, всякие закупки. Впрочем, тревога не помешала ему переехать из одного дома в Аржантее в другой, тоже с видом на вокзал – в нарядный новехонький домик на бульваре Сен-Дени (сегодня переименованном в бульвар Карла Маркса), номер 2, – с розовыми стенами и зелеными ставнями. В те же цвета будет окрашен и его дом в Живерни. Арендная плата составляет 1400 франков в год? Ну и что? Несомненно, он вел себя неосмотрительно, чем причинял немало треволнений бедной Камилле. Впрочем, она, должно быть, успела уже привыкнуть к расточительности своего Клода. «Как только у него заводились деньги, он заказывал тонкие вина и ликеры целыми бочонками, шил себе костюмы из английской шерсти, которые в те времена стоили так же дорого, как и сегодня, нанимал кухарку и няньку для детей, дарил Камилле роскошные платья. Ибо он, благодарение Господу, всегда отличался щедростью», – пишет Жан Поль Креспель[25].

Итак, в стране был экономический кризис. Возможно, Дюран-Рюэль и в самом деле перестал вкладывать собственные средства в приобретение новых полотен, но он по-прежнему продолжал исполнять роль посредника между Моне и потенциальными покупателями. Так, нам известно, что в мае 1874 года он вел переговоры о продаже знаменитой картины «Впечатление. Восход солнца», оцененной в 800 франков. Владельцем «тумана, нависшего над розоватыми водами гавани Гавра», стал богатейший торговец и известный любитель живописи Эрнест Ошеде. Ошеде… Этому человеку суждено было сопровождать Моне до самой смерти.

 

Глава 8
АЛИСА

 

Наступил 1875 год, а вместе с ним – последняя четверть XIX века. В Аржантее Камилла позировала для «Дамы с зонтиком» и «Японки». В Париже правительство Макмагона ускоренными темпами приводило армию в боевое состояние. «Ожидается ли новая война?» – подобными заголовками пестрели немецкие газеты. Биржу лихорадило. Цена акций ползла вниз, а стоимость жизни повышалась с каждым днем. Джон Ревалд[26] приводит в этой связи очень интересное письмо, написанное тетушкой Писсарро: «Из-за новых военных налогов подорожали все продукты. Представь себе, кофе, который стоил два франка за фунт, теперь стоит три двадцать; вино по 80 сантимов – франк за литр; сахар с 60 сантимов поднялся до 80, а то и до франка за фунт, и так далее. За мясо требуют запредельной цены, то же самое относится и к сыру, маслу, яйцам. Если экономить на всем, с голоду, конечно, не умрешь, но жизнь стала очень тяжелой. В делах полный застой, и молодежь пребывает в полном унынии…»

– О да! – соглашался Буден. – Чтобы в эти времена равнодушия и крушения планов продолжать держать кисть, требуется немало отваги!

Крушение, в частности, коснулось и плана организации второго Салона Надара – касса Общества художников была пуста. Что оставалось делать?

– Давайте устроим распродажу в Друо! – предложил Ренуар. – Может, хоть что-нибудь заработаем!

– Надо, чтобы об этом написали газеты, – сказал Мане. – У меня есть один знакомый критик из «Фигаро». Его зовут Альбер Вольф. Я ему сейчас напишу.

Действительно, за несколько дней до начала выставки-продажи, назначенной на 24 марта, появилась статья упомянутого Вольфа – грозы всех художников. К сожалению, она была не оптимистичной:

«Тот, кто поставил своей целью спекулировать на искусстве будущего, возможно, найдет для себя массу ценного, однако нельзя не отметить, что впечатление, производимое импрессионистами, более всего напоминает прогулку кошки по клавиатуре рояля или забавы обезьяны, раздобывшей коробку красок».

Катастрофа!

Дюран-Рюэль, подвизавшийся в качестве эксперта, вспоминает об этом так:

«В тот день в отеле Друо, где я продавал картины Моне и Ренуара, из предосторожности поместив их в шикарные рамы, мне пришлось пережить множество неприятных минут. Это был, как принято выражаться сегодня, настоящий бардак. Каких только оскорблений мы ни выслушали, и больше других, конечно, досталось Моне и Ренуару! Публика обзывала нас дураками и бесстыжими прохвостами. Картины продавались по 50 франков – из-за рам. Многие из них я оставил для себя и радовался, что меня не отправили в Шарантон[27]. Хорошо еще, что у меня всегда были хорошие отношения с родственниками…»

Итак, полный провал, сопровождавшийся шумным скандалом. В какой-то момент пришлось даже вызвать полицейских, чтобы помешать особенно ретивым зрителям проткнуть тростью или зонтиком полотна Моне и Ренуара, Берты Моризо и Сислея.

Нашлось, однако, и среди этой взбудораженной толпы несколько истинных ценителей искусства. Имена этих людей известны: Виктор Шоке, Кайбот, Ароза, Шарпантье, Дольфюс, Руар и… Эрнест Ошеде.

На следующий день в газете «Пари журналь» появилась статья, в которой, в частности, говорилось: «Вот уж мы позабавились, глядя на все эти фиолетовые деревни, черные речки, желто-зеленых женщин и синих детишек, которых жрецы новой школы предложили вниманию восхищенной публики…»

Несколько полотен все же нашли покупателей. Впрочем, назвать продажей то, что отдавали почти даром, трудно. Цена на картины снизилась больше чем вдвое против обычного. Жертвой жестоких насмешек стал Клод Моне. Итог – он остался совершенно без гроша.

В июне он пишет Мане: «Жизнь становится с каждым днем все труднее. С позавчерашнего дня в доме хоть шаром покати. Никто больше ничего не дает в кредит, ни мясник, ни булочник. Я не теряю веры в будущее, но настоящее, как вы сами понимаете, к нам сурово. Не могли бы вы с ответным письмом выслать мне двадцатифранковую банкноту? Это сослужит мне добрую службу на ближайшие четверть часа…»

Осенью он обращается к Золя: «Не могли бы вы, будь на то ваше желание, оказать мне одну огромную услугу? Если до завтрашнего вечера, в среду, я не уплачу 600 франков, вся наша мебель и прочее имущество будет продано и мы окажемся на улице. У меня же от этой суммы нет ни гроша. Сделки, на которые я рассчитывал, в настоящее время не могут состояться. Мысль о том, что мне придется раскрыть эту печальную действительность моей бедной жене, приводит меня в отчаяние. Так что, обращаясь к вам, я делаю последнюю попытку. Не могли бы вы одолжить мне 200 франков? Возможно, эти деньги позволят мне выиграть время. Не смею явиться к вам лично, потому что, боюсь, мне не хватит смелости признаться в подлинной причине своего визита. Напишите хоть пару слов, только, прошу вас, никому не говорите об этом, потому что нужда – непростительный недостаток…»[28]

А что же Леон Моне? Знал ли он, в каком отчаянном положении оказался его младший брат? Во всяком случае, именно в тот год он купил у него за 230 франков «Вид Парижа». Конечно, в океане долгов это была лишь капля воды, но разве нельзя увидеть в ней свидетельство братской доброты?

– Если не удастся выкрутиться, теперь я нескоро открою свою коробку красок, – признавался Клод своему другу и коллеге Мане.

Именно это и случилось. Конец 1875-го и начало 1876 года были периодом, когда художник вынужден был снизить темп работы. Для участия в очередной выставке импрессионистов, которая на сей раз состоялась в галерее Дюран-Рюэля, в доме 11 по улице Ле-Пелетье, Моне, имевший под рукой совсем мало новых картин, обратился к некоторым из своих покупателей с просьбой вернуть ему на некоторое время ранее проданные полотна – чтобы не потерять лицо.

Полагаю, читатель помнит, какие злобные статьи появились в газетах после выставки в Салоне Надара. Как же реагировала пресса на выставку, организованную Дюран-Рюэлем?

Кое-кто из критиков проявил снисходительность («импрессионалисты (!) поднялись на ступеньку в общественном признании»), но общий тон публикаций, будь то «Голуа», «Эвенман» или «Курье», не говоря уже о яром ненавистнике нового направления Вольфе, оставался издевательским. Чтобы удостовериться, что г-н Вольф предпочитал макать перо в смесь желчи с серной кислотой, достаточно ознакомиться с газетой «Фигаро» от 3 апреля. Статья называлась «Парижский календарь, воскресенье, 2 апреля 1876 года». Вот ее текст.

«Ох уж эта злополучная улица Ле-Пелетье! Не успел погаснуть пожар в здании Оперы, как на квартал обрушилось новое несчастье. У Дюран-Рюэля открылась выставка живописи – точнее, якобы живописи. Ни в чем не повинный прохожий, привлеченный украшающими фасад флагами, входит в зал, и что же? Его испуганному взору открывается картина ужасов. Пять-шесть умалишенных, в том числе одна женщина, одержимых манией славы, собрались здесь, чтобы представить публике свои творения. Кое-кто из зрителей просто прыскает со смеху, глядя на их трюки. Но мне не до смеха. Эти так называемые художники именуют себя непримиримыми и импрессионистами, но что же они делают? Берут холст, берут краски и кисти, ляпают как попало несколько цветовых пятен и… ставят внизу свою подпись. О человеческое тщеславие, доведенное до умопомешательства! Можно ли взирать на него без дрожи?

Но попробуйте-ка объяснить г-ну Писсарро, что не бывает фиолетовых деревьев, что небо не может быть цвета свежесбитого масла, что ни в одной стране мира нельзя увидеть того, что он изображает, и что человеческий разум не в состоянии принять его заблуждений! Попробуйте-ка втолковать г-ну Дега, что в изобразительном искусстве существует пара-тройка принципов, имя которым – рисунок, цвет, проработка линии, замысел, – он рассмеется вам в лицо и обзовет вас реакционером. Попробуйте объяснить г-ну Ренуару, что женский торс не может состоять из нагромождения бесформенных кусков плоти, покрытых лиловато-зелеными пятнами, обычно характерными для трупа в последней стадии разложения! В группе есть и женщина, как, впрочем, в любой знаменитой банде. Зовут ее Берта Моризо, и за ней очень любопытно наблюдать со стороны, ибо женская грация удивительным образом сочетается в ней с расстройством ума и бредовыми идеями. И всю эту кучу безобразия выставляют на всеобщее обозрение, нисколько не заботясь о возможных роковых последствиях. Вчера на улице Ле-Пелетье задержали какого-то несчастного: покинув выставочный зал, он покусал нескольких прохожих…

Я лично знаком с некоторыми из этих несносных импрессионистов. Все они очаровательные молодые люди, искренне убежденные в своей правоте и воображающие, что нашли собственный путь в искусстве. Общение с ними вызывает такую же скорбь, какую я испытал недавно, поглядев в Бисетре на беднягу сумасшедшего. Зажав в левой руке лопату, он упер один ее конец себе в подбородок наподобие скрипки и водил по ней палкой, словно смычком, уверяя окружающих, что исполняет „Венецианский карнавал“ – вещь, которая, по его словам, принесла ему бешеный успех среди знатоков. Следовало бы поставить этого виртуоза перед входом на выставку – тогда балаган на улице Ле-Пелетье обрел бы полную завершенность».

 

Читатель, очевидно, заметил, что едкое перо Вольфа не коснулось Моне. Но стоит ли этому радоваться?

Впрочем, свою долю критики он сполна получил от графика Берталля, время от времени печатавшего статьи в «Су-ар». Так, в номере от 15 апреля читаем: «Как нам стало известно, на улице Ле-Пелетье открылась психиатрическая лечебница, своего рода филиал клиники доктора Бланша. Принимают сюда в основном художников.

Безумие их неопасно: они просто макают кисти в самые кричащие и не совместимые друг с другом краски и водят, как бог на душу положит, ими по белому холсту, чтобы затем, не считаясь с затратами, заключить готовый труд в великолепную раму.

Вот, например, г-н Моне, которого в ряды импрессионалистов привело почти полное совпадение его имени с именем г-на Мане. Г-н Моне прекрасно знает, что не бывает деревьев того ярко-желтого оттенка, какими он изобразил их на своем „Ручье в Аржантее“. Он понимает, что „Дорога в Эпинее под снегопадом“ никогда в действительности не могла выглядеть, как шерстяной коврик, сотканный из белых, синих и зеленых нитей. Его не надо убеждать в том, что „Речной берег в Аржантее“ не может походить на пестрое вязанье шерстью и хлопком. Но это не помешало ему именно подобным образом представить нам свое впечатление… Зрители посмотрели, посмеялись и… пожелали узнать имя автора. И теперь они запомнят, что господина, которому пришла в голову странная идея вязаного пейзажа, зовут Моне, следовательно, г-н Моне вскоре станет так же знаменит, как и г-н Мане».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...