Майор Черняк в Мадриде. Рыбалка. Четыре встречи с Рубеном Руисом Ибаррури
Как-то вечером в дни затишья в нашу палатку вошел незнакомый человек. Судя по тщательно отутюженному гражданскому костюму и незагорелому лицу, появился он в здешних краях недавно. Новичок доложил: — Майор Черняк прибыл от Малино. Назначен в дивизию Листера. Я познакомил его с начальником штаба, и мы пошли в палатку к Листеру. Представив Черняка командиру дивизии Листеру и комиссару Сантьяго, я сел в сторонке. Листер внимательно и очень подробно принялся рассказывать Черняку о боевых делах, о традициях дивизии. Вспомнил о сражениях под Гвадалахарой и Брунете, где стойко держались бойцы 11-й пехотной дивизии. Пожелав спокойной ночи Листеру и Сантьяго, мы с майором Черняком пошли ко мне в палатку. Черняк только что приехал из Москвы, и я старался выспросить у него все новости. Проговорили до утра. — Ну ладно, теперь я могу спать спокойно, — попрощался я наконец с Черняком. А утром был получен приказ о выводе дивизии в тыл для организации учебы, для пополнения людьми и вооружением. Со дня на день ждал я распоряжения о передаче дел Черняку. В первых числах августа меня вызвали в предместье Мадрида к товарищу Малино. Беседа длилась недолго. Малино расспрашивал о подготовке 11-й пехотной дивизии, справился о здоровье Листера и о моем здоровье. А потом, улыбнувшись, спросил: — Ну как, товарищ Павлито, не надоело тебе воевать? — Если дело требует... — начал я. — Ты хорошо поработал в Испании, — прервал меня Малино. — Советское правительство, учитывая заслуги перед Родиной, наградило тебя за боевые действия против сил фашизма двумя орденами Красного Знамени. Принято [272] решение направить тебя домой. Готовься, Павлито, к отъезду.
Странно я себя чувствовал. Радость от возвращения на Родину, домой, от предстоящей встречи с семьей, друзьями. В благодарность за добрую весть я даже обнял Малино. И в то же время было как-то неудобно оставлять испанских друзей в трудную минуту. Малино понял меня: — Ты свой долг перед Родиной выполнил честно и добросовестно. В раздумье я вышел на улицу. В тени возле четырехэтажного дома стояла моя машина. Подошел, взялся за дверцу рукой, прикорнувший у руля Пако встрепенулся: — Куда везти? — Едем, Пако, в гостиницу Палас, возьмем последнюю почту, а потом — на улицу Листа в Дом партии. Надо разыскать Листера. Дорогой, ничего не замечая вокруг, я думал о своем отъезде. А все ли я сделал для республиканской Испании? Может быть, рано покидаю эту страну? Может быть, еще нужен здесь? Конечно, сейчас армия стала не той, что была в 1936 году, когда я прибыл в Альбасете. Сейчас она организационно оформилась, вооружена современным оружием, ее командный состав имеет боевой опыт. Эта армия научилась грамотно воевать против кадровых соединений интервентов. Офицеры и генералы республиканской армии умело и со знанием дела управляют войсками. В Доме партии Листера не было. Он уехал в штаб 5-го корпуса. Когда я добрался туда, он разговаривал с комиссаром Карлосом. Увидев меня, Листер грустно улыбнулся: — Ну что, Павлито, скоро едешь на Родину? Только что разговаривал с Малино, он сказал, что ты должен покинуть нас и выехать в Москву. Просили, уговаривали, чтобы оставили тебя, но он не согласился. Ну что ж, расставаться так расставаться. Обязательно попрощайся с офицерами, с которыми ты плечом к плечу сражался на испанской земле. Переночевав в Мадриде, мы с Листером приехали в дивизию. Здесь я встретил многих офицеров, с которыми вместе воевал в ноябре 1936 года на окраине Мадрида, участвовал в Теруэльской и Харамской операциях, шел против экспедиционного итальянского корпуса в Гвадалахарской битве и против войск мятежников мадридского корпуса [273] в Брунетской операции. Среди веселых, улыбающихся лиц я не мог разыскать многих знакомых. Их могилы остались на полях боев. Не видел я среди офицеров двух командиров бригад, с которыми пришлось ночевать в одном блиндаже, есть из одного котелка. Не было среди нас Пандо, Лукача, Миши...
Тяжело прощаться с однополчанами. Вот они стоят, молодые, возмужалые, серьезные. Ничто так не сплачивает людей, какой бы национальности они ни были, как трудные боевые походы. Здесь они познают друг друга, проявляют свой характер, волю. Попрощавшись с офицерами, мы снова остались вдвоем с Листером. Энрике долго стоял молча у окна, потом стремительно повернулся. — Поедем на охоту. Проведем утреннюю и вечернюю зорьки на реке. Время свободное у меня было, и через два часа мы уже сидели на живописном берегу Тахо. После тяжелых, кровопролитных боев, после развалин, руин, пепла было необычно сидеть среди тишины полей, слушать убаюкивающий перекат волн. Лес был свежим и зеленым. Сено, сложенное в копны, казалось, скошено лишь утром. На вечерней зорьке из камыша выплыл небольшой утиный выводок. Хлопунцы выстроились в шеренгу, время от времени стучат по воде неокрепшими крыльями. Мы бродили по берегу до темноты. Потом вернулись к машинам. Наши шоферы расставили палатку, приготовили ужин. Добыча наша невелика: на четверых охотников два селезня, три бекаса и один чирок. Поужинав, решили лечь спать. Ведь через несколько часов начинался утиный лет. Все прилегли, а мне не спалось. Хотелось говорить, петь. Мне казалось, что я хожу по берегам Москвы-реки в Серебряном бору. Так и проходил всю ночь, всю утреннюю зорьку. Вернулся часам к восьми к палатке, встретил меня озабоченный Листер. — Где ты пропадал? — Гулял. — А охота? Ты даже ружье забыл с собой взять. — Не обижайся, Энрике, но мне жалко было нарушать тишину. — Ну, ладно, — кивнул Листер. -Давай ловить рыбу. — В реке? [274] — Нет, здесь неподалеку есть небольшое озерцо. Лесное озерцо пряталось в плотных стенах камыша. Закатав до колен брюки, Листер взял в руки припасенную косу. Минут за пятнадцать он выкосил довольно широкую пролысину возле берега. Мы с капитаном Триго взялись за бредень, а ему предложили отдохнуть. Листер запротестовал:
— Хитрецы. Я скосил, а они рыбку таскать будут. Нет уж, дудки, подождите меня. Немного передохнув, Энрике взялся за бредень. Улов оказался богатым, и уха вышла на славу. До сумерек просидели у костра, а вечером вернулись в Мадрид. На следующее утро все было готово к отъезду. До поезда оставалось несколько часов. Горячее испанское солнце нещадно палило землю, его жгучие лучи проникали повсюду. Они раскаленными иглами пронизывали кроны деревьев, потоками врывались в окна, двери, казалось, проникали даже через крыши и стены домов. Ни один листок не шевелился в безмолвном знойном мареве, и, смирившись, видимо, со своей судьбой, природа безропотно жарилась на солнце. Стены домов отражали столько света, что было больно глазам, и я подумал, что даже слепые и те, наверное, видят их яркие очертания. Я сидел в гостинице. Через несколько часов надо было идти на вокзал. Грустно было прощаться с друзьями, с Испанией, ставшей для меня родной и близкой, где провоевал почти год бок о бок с испанскими товарищами против фашистов. На карниз окна сел голубь. Бедняга хотел пить. Я принялся искать какую-нибудь посудинку, чтобы напоить птицу, но, ничего не отыскав, просто плеснул воды на подоконник. Голубь жадными глотками начал пить, пританцовывая и поглядывая в мою сторону. «Как мало нужно птице, — мелькнуло в голове. — А сколько надо человеку? Сколько труда, сил, крови, жизней надо отдать людям, чтобы человечество было счастливым, чтобы не было войн, разлучающих нас с Родиной, друзьями, женами. Ведь Мате Залка так любил свою семью, людей, Отчизну, так хотел счастья, а его убили. Да разве один только Залка сложил свою голову? Многие, очень многие не вернутся на Родину». Последние часы в Испании. Перед отъездом еще раз зашел к Листеру, Пока сидел [275] у него, в комнату вбежал высокий паренек в военной форме. Черный как цыган, с ослепительной улыбкой и веселыми глазами. Всматриваясь в черты его лица, я заметил что-то знакомое, ранее виденное, но где? Парня я никогда не встречал, это я знал точно. Но у кого-то уже были такие же глаза, улыбка-Паренек едва успел закрыть за собой дверь, как сразу бросился в объятия Листера. Они долго обнимались, хлопали друг друга по спинам, пожимали друг другу руки, и со стороны казалось, что встретились отец с сыном. Но у Листера не было детей.
— Павлито, — сияющее лицо Листера обернулось в мою сторону. — Это сын нашей Пасионарии, — кивнул Листер на пришельца, — капрал Рубен Руис Ибаррури. Так вот почему этот юноша показался мне знакомым! Он был очень похож на свою мать. Мы крепко пожали друг другу руки. Веселый и общительный, он без умолку говорил. Его юношеский задор захватил и меня и Листера. Хотелось так же смеяться, так же размахивать руками и так же убежденно рассказывать, как это делал Рубен. Ординарец принес вино, бутерброды, лимонад, апельсины, и Листер пригласил нас выпить по рюмке. За мой отъезд, как он выразился, и за нашу встречу. Я сказал Рубену, что восхищен его боевыми делами: в семнадцать лет быть капралом и иметь богатый опыт борьбы и командования — не каждому дается. Он смутился только на минуту и с той же непринужденностью, которая проскальзывала в любом его действии, ответил: — Вы сказали о моей молодости. Очевидно, вы считаете, что мне еще рано воевать? Как мог я не быть среди бойцов за свободу? Моя кровь, моя жизнь принадлежат моему народу, моей Испании. Его голос дрожал, лицо стало строгим и суровым. В наступившей тишине раздался спокойный голос Листера: — Не удивляйся, Павлито, уже в тринадцать лет, когда Рубен с матерью приехал в Мадрид, он продавал подпольную партийную газету на улицах города и в рабочих кварталах, обманывая полицию, охотившуюся за газетой. Он мельком взглянул на Рубена. — С детских лет, — продолжал Листер, — он участвовал в демонстрациях. Вместе со старшими товарищами на могиле рабочих, павших от рук полиции, он клялся мстить [276] душителям свободы. И вот ты видишь перед собой сержанта Ибаррури, сознательного борца за республику. Он снова взглянул на Рубена. — Выше голову, мой мальчик! — и хлопнул его по плечу. — Не стесняйся, старина. Побольше бы таких орлов, лак ты, как наш Павлито, и коричневая чума задохнется в бессильной злобе. Вы знаете, ребята, что делает скорпион, когда чувствует опасность? Он убивает себя своим же ядом. Так будет и с коричневой чумой, если все народы и их правительства встанут на ее пути. Но для этого нужны хорошие, боевые парни, много таких парней, как вы, друзья. Он на минуту замолк и подошел к моему стулу.
— Вот почему, Павлито, мне искренне жаль расставаться с тобой, — в его словах была теплота и грусть, которые до глубины души тронули меня. — За несколько месяцев, что ты был у нас, мы здорово полюбили русских, камарада... — Как? — удивился Рубен. — Вы уезжаете?... В такое время... — Его сердитый взгляд останавливался то на мне, то на Листере. — Да ведь это... — Нет, это не то, о чем ты подумал, мой мальчик, — перебил его Листер. — Это приказ командования. — Приказ... — медленно произнес Рубен. — Простите, Павлито! — Ваш Суворов, — Рубен тронул меня за руку, — правильно сказал: «Не научившись повиноваться — не научишься повелевать». Это я запомнил еще с того времени, когда был у вас, в Союзе. На всю жизнь!... Я вам желаю всего хорошего. — Благодарю вас. Листер и Рубен провожали меня до вестибюля. — Вам надо учиться, Рубен, — сказал я ему на прощанье, — обязательно учиться. Получив военные знания, вы станете сильнее во сто крат. — Мы крепко пожали друг Другу руки. — Надеюсь встретить вас прославленным командиром, Рубен. Здесь мне придется забежать вперед на несколько лет, чтобы рассказать о других встречах с Рубеном. В 1940 году по долгу службы мне пришлось побывать в училище имени Верховного Совета РСФСР, которое я окончил в 1932 году. Захожу в Комнату славы. На стенде первых выпускников училища увидел себя. Мы были сфотографированы в 1930 году вместе с командиром и начальником [277] училища на фоне кремлевской стены. Потом зашел в один из классов, где курсанты изучали станковый пулемет «максим». Я слушал ответы курсантов. Мне и самому не терпелось подключиться к занятиям: хотелось взять в руки пулемет, который долгое время был для меня верным другом в Испании. На столе лежал разобранный замок пулемета. И тут я не выдержал. Собрал его, спустил курок. — А кто может собрать «максим» с закрытыми глазами? — спросил я курсантов. Наступила тишина. Чувствовалось, что ребята растерялись. Возможно, их смущало наше присутствие. Никому не хотелось ударить лицом в грязь. — Кто же? — повторил вопрос преподаватель. — Разрешите мне. Из-за самого дальнего стола поднялся и замер по стойке «смирно» высокий стройный курсант. Взоры устремились на смельчака. Смуглый и черноволосый, он пристально смотрел на меня. — Рубен? Я не верил своим глазам. Курсант сделал чуть заметное движение в мою сторону. — Рубен, — закричал я и, не обращая внимания на недоуменные взоры окружающих, бросился к нему. Мы обнялись. Нас обступили курсанты. Это была наша вторая встреча. Поистине земля тесна. Оба мы были удивлены и в то же время обрадованы неожиданной встречей. Вспомнили оборону Мадрида, Гвадалахару. Я поинтересовался, как он попал в училище. — Это длинная история, товарищ Павлито, — задумчиво улыбнулся Рубен. Его взгляд был устремлен вдаль, туда, где лежала истоптанная фашистскими сапогами земля его предков, земля, на которой сейчас наводили «новый порядок» кровавые инквизиторы XX века. Нелегко было на сердце у юноши, когда под натиском вооруженных до зубов интервентов он покидал истекавшую кровью испанскую землю. Перейдя границу Франции, Рубен был интернирован и попал в один из концентрационных лагерей. Много бедствий и лишений перенес он, пока ему удалось совершить побег и пробраться в Советский Союз, который стал для него второй родиной. [278] Еще мальчиком, в 1935 году, когда полиция бросила Долорес Ибаррури в тюрьму и дети оставались одни, Рубен с сестрой Амаей и другими испанскими детьми приехал в нашу страну. Веселый и общительный, Рубен быстро сроднился с новыми для него людьми. Особенно много друзей у него появилось среди рабочих Московского автозавода, куда он поступил учеником. Дух товарищества, взаимопомощи, любви к своей профессии, тяга к знаниям, царившая в цехах завода, — все нашло отклик в душе Рубена. Он во всем старается быть похожим на новых своих товарищей — творцов и строителей счастливого будущего. Он много читает, участвует в общественной жизни. Фашистский мятеж прервал учебу и работу Рубена. Скрывая свое имя и возраст, он возвратился в Испанию и вступил в ряды республиканской армии. Командование направило его рядовым в горную роту. Отважного воина, Рубена Руиса Ибаррури за мужество, находчивость и умение, проявленные в боях с мятежниками, производят в капралы, а затем в сержанты — чин по тому времени большой. Три года войны — и вот Ибаррури снова здесь, в Советском Союзе. Все это я узнал позднее, а пока мы стоим рядом в классе училища ВЦИКа. — Какую специальность избрал? — Пулеметчик! — гордо прозвучал его ответ. — Молодец! Конечно, я тогда не думал, что в скором времени нам с Рубеном придется вести еще более жестокую и тяжелую борьбу с фашизмом. И вот наступил грозный 1941 год... Опьяненный успехом на Западе, враг рвется к Москве, Ленинграду, Киеву. На фронт ушли многие мои друзья. Ушел и Рубен Руис Ибаррури. В начале июля в Белоруссии, вблизи города Борисова, на реке Березине, где Наполеон закончил свой бесславный поход на Россию, лейтенанту Рубену Руису Ибаррури с небольшой группой храбрецов поручили прикрывать вынужденный отход подразделений полка. Томительные минуты ожидания. Гитлеровцы прекратили огонь, они рассчитывали на легкий успех. Молчали и пулеметчики прикрытия. Но вот из-за поворота дороги, скрытого пригорком, показались вражеские бронированные машины. [279] То, что Рубену случалось прежде слышать о танковых атаках от опытных, бывалых офицеров, не было похоже на этот бой. Взгорок танки перемахнули быстро, прошли на большой скорости поле. Заградительный огонь артиллерии не нанес им вреда. Но когда две машины неожиданно напоролись на мины, движение всей группы приостановилось. Командир танковой группы явно хитрил, и неспроста он маневрировал у нашего переднего края. Он старался прикрыть свою пехоту, которая бежала за машинами, но и броня ненадежно прикрывала солдат, и они понимали — промедление смерти подобно. Так оно и случилось. Замешкались, и еще две машины подбиты бронебойщиками роты. В траншее дважды раздавался победный крик, кто-то замысловато и весело ругался, кто-то громко смеялся. В первом расчете был убит пулеметчик, и Рубену пришлось его заменить. Новенький «максим» работал послушно и четко. И когда у подбитого танка, в сотне метров от выступа траншеи, засуетилась группа вражеских солдат, Рубен накрыл их длинной очередью и впервые услышал в этом бою солдатскую похвалу. Но он понимал, что кульминация боя впереди. Танковую атаку на «пятачке» у моста немцы готовили открыто и довольно тщательно, мало маскируясь, то подтягивая пехоту, то перестраивая боевой порядок машин. Бой предстоял показательный, спланированный по минутам. За ним следили генералы, прилетевшие на специальном самолете из ставки Гитлера. Полсотни танков и два батальона мотопехоты, прикрываемые бомбардировочной авиацией и артиллерией, должны были завершить операцию за час. Офицеры и унтер-офицеры, командиры машин перед боем получили новенькие хронометры. Трудно понять, что это было: тонко продуманный психологический ход или действие от избытка самоуверенности. Хронометры отсчитывали время, как и положено. Однако в этой громоздкой, задымленной машине отказала одна деталь — люди. Стрелка бежала по кругу, обгоняя график, а пехота и танки стояли. Рубен четко представлял себе эту атаку. Накануне разведчики принесли новенькие хронометры, найденные у танкистов, подбитые машины которых остались на нейтральной полосе. Теперь хронометры лежали перед Рубеном [280] на разломанном ящике из-под галет рядом с телефоном, но отсчитывали другое время, его время. Рубен ждал атаки, как схватки с тайфуном. На деле все оказалось проще. События развивались так быстро, что он не уловил переломного момента в ходе боя, а немцы почему-то стали отходить. Сначала растерялась пехота противника: отрезанные огнем пулеметов от машин солдаты пытались залечь, окопаться, отыскать укрытия. Склон берега был гол и накатан: ни выемки, ни кустика, ни бугорка. Солнце уже поднялось над фермами моста, и отлогий склон, покрытый выцветшей, порыжелой травой, был ярко освещен. А станковые пулеметы, установленные в траншее, работали безотказно. На выручку отходящей пехоте немцы просили самолеты. На западе, над синеватой каймой леса появилась растерзанная туча. Она росла внизу водянисто-серая, а вверху почти черная. Перекаты грома, казалось, возникали в ней. Но туча была далеко, а гром все накатывался и тяжелел, встряхивая и уплотняя воздух, а потом над землей, в пасмурном небе разошлись какие-то стрелы и хлынул гремучий сухой поток... Такого количества самолетов, одновременно поднятых в небо, Рубен не видел никогда. Они шли огромным клином, острием нацеленным на мост, неуловимо прикрепленные друг к другу. Незримые опоры едва удерживали эту тяжесть, и солнце сверкало на их плоскостях. Взрывная волна ударила наискось по траншее, схлестнулась с другой, встречной, закружилась лохматым смерчем и минуту, а может быть больше, Рубен не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Он не испугался за себя, наверное, не успел, он боялся за мост: именно здесь, на его рубеже немцы могли смять оборону и пробраться к мосту. Наконец-то он смог оттолкнуться от стенки. Ноги завязли в рыхлой осыпи, он споткнулся и упал. Рука нащупала что-то округлое, мягкое. Плечо?... Да, плечо и вот лицо. Он отдернул руку. Щека была холодна и тверда, а шелковистые волосы струились сквозь пальцы. Он протолкнулся в щель и подтянулся к пулемету. Землю снова рвануло. Солдат у пулемета лег на бок, уступая рядом с собой место Рубену. — Карусель... Чертова карусель!... Слышал я про такое. [281] Точно так же они бомбили Мадрид, — едва успел сказать Рубен. Приподнявшись на груду отброшенной глины, Рубен огляделся вокруг. Траншея исчезла. От дальнего поселка и до реки беспорядочно громоздились отвалы земли и чернели ямы. Берег был сплошь изрыт воронками. За увалом выросли островки. На воде беспорядочно метались щепки, взлохмаченные ветки, стебли камыша. У каменной опоры моста крупные хлопья пены были похожи на огромные льдины. Мир изменился. Стал он печальней и строже. Тишина простерлась над землей. И неожиданно Рубен услышал голоса и смех из обваленной траншеи. Кто-то громко стонал, а веселый голос приговаривал: — Э, старик, да ведь тебя бомба пожалела, спасла, словно мать младенца! Перепеленала землей и... выручила. Ты, голубчик, господину Круппу благодарствие напиши... Было чему удивляться: убитых в роте оказалось лишь трое, а раненых — семеро. Все пулеметы уцелели, боеприпасов было пока достаточно, связисты быстро нашли и стачали обрыв провода. — Как там у тебя? — спросил комбат. — Согласно приказу... Комбат почему-то усмехнулся. Рубен лежал у пулемета и смотрел на дальний лес, на синюю тучу в росплесках света и думал о том, что нечто подобное когда-то было: такой же предгрозовой вечер, настороженный шорох волны, ощущение близкой опасности и сознание неизбежности ее, смутное томление сердца. Где это было? На Эбро? Нет. И не в Мадриде. Он вспомнил: это было в концентрационном лагере Аржелось, на самом берегу Средиземного моря, во Франции, когда он готовился к побегу и ему помогла... гроза. А сейчас в прицеле Рубен увидел серо-зеленые шинели фашистов. Они лезли без устали. «Далековато», — подумал Рубен и громко крикнул: — Спокойно, ребята! Без команды не стрелять! Пыль, поднятая мотоциклами, не давала возможности определить силы противника, а неизвестность — самая неприятная вещь. Рубен осмотрел линию своей обороны: позиции отрыты добротно, люди и материальная часть укрыты и замаскированы хорошо, два правых пулемета [282] дают возможность вести сосредоточенный фланговый огонь. Порыв ветра отогнал пыль, и Рубен успел заметить четыре мотоцикла и три автомашины с гитлеровцами. Это были передовые разведывательные подразделения. Километрах в трех-четырех за ними шла более сильная колонна противника. Враг направлялся на мост через Березину. «Не торопись, подпусти ближе, — шептал сам себе Рубен, — ближе, ближе... еще ближе... » Уже отчетливо виден первый мотоцикл. Водитель в большой квадратной каске с рожками сосредоточенно глядел вперед. Широко расставленные и согнутые в локтях руки уверенно держат руль. Этот заморыш чувствует себя завоевателем мира. Еще более самоуверенный и наглый вид у второго немца, сидящего в коляске. Без каски, с закатанными по локоть рукавами френча, оп, развалясь на сиденье, лениво смотрит по сторонам, попыхивая сигаретой. Его рыжая шевелюра ярко горит на солнце. Вот его подбросило на ухабе, он что-то сказал водителю, и они засмеялись. В мысли Рубена назойливо вплелись слова из фашистской песни, слышанные им еще в Испании: «Мы идем, четко отбивая шаг, пол-Европы у нас под ногами... » «Еще ближе... еще... сейчас мы покажем вам «Европу под ногами». В сторону вражеской колонны взвилась красная ракета. — Огонь! — крикнул Рубен. В эту команду он вложил всю свою ненависть к захватчикам. Огонь пулеметов и винтовок слился. Слева ударила пушка. И первое, что увидел Рубен, — это перевернутый мотоцикл с бешено вращающимися колесами. Гитлеровцы разбегались, ища укрытия, падали и многие уже не поднимались. Горела одна из автомашин. Вражеские солдаты были ошеломлены. Более тридцати трупов валялось у дороги, а уцелевшие «завоеватели», беспорядочно отстреливаясь, побежали назад. Но не тут-то было! От пулеметного огня далеко не уйдешь. Меткие очереди настигали беглецов. «Дранг нах Остен» для этого подразделения не состоялся. Но Рубен знал, что это только начало. Уже видно было, [283] как с ходу разворачиваются в боевые порядки подходящие подразделения. На наших позициях с воем захлопали мины. Со стороны противника раздался басистый клекот крупнокалиберного пулемета. А вот и новые цепи атакующих. Они приближались, не стреляя. — Огонь! — снова подал команду Рубен, и снова заговорили «максимы». Рубен приподнялся. Совсем рядом роем метнулись искры, и он успел подумать: пулемет. Случайной такая очередь быть не могла. Впрочем, особого вреда очередь не принесла. На Рубене рвануло гимнастерку, обожгло плечо. Он выбросил вперед руку; боли не было, значит, царапина, главное, чтобы не задело кость... Сержант Аставский рядом ругнулся и сказал обиженно: — Ухо продырявили, шельмы! Ну, я за ухо... повытрясу мозги! И тут же увидели надвигающиеся танки: один, два... десять... тридцать... Первый танк показался Рубену огромным, наверное, потому, что солнце уже зашло за горизонт. Это было последнее, что он видел на Березине... — Раненый не приходил в сознание? Пожилая сестра приподнялась, пошатнулась и села: было тесно, и вагон резко покачивало на стыках. — Он бредил, — сказала сестра. — Все время вспоминал какую-то девушку. Доктор улыбнулся: — Не ново... В соседнем купе солдат вспоминает Вареньку, в другом — Наташу. Наполнение пульса улучшилось. Значит, любимая видится ему к добру. Нужно еще раз перелить кровь. Рубен пришел в себя. — Девушка, — повторил он. — Какая девушка. Это был мой друг. Почему он молчит? Он ушел? Рубен почувствовал, как медсестра в белом халате медленно стала расплываться, и вскоре ее очертания исчезли. Вместо нее он увидел голубое-голубое небо и родительский домик, старенький, обветшалый. Было раннее утро, когда он вышел за калитку. Соседи сначала громко разговаривали в переулке, а потом умолкли. [284] Рубен понял, они умолкли потому, что он вышел и они заметили его. — Смотрите, вот вышел Рубен Руис, — сказала бабушка Хосефина, та самая, что постоянно вязала на крылечке чулок и курила. — Он еще совсем малыш и не знает, что такое — тюрьма. — Пусть бы он не знал ее до века, — сказал сосед-плотник. Бабушка Хосефина поднесла к глазам уголок фартука. — Жаль, он узнает ее очень скоро, когда понесет о матерью передачу. Плотник подошел к мальчику, поднял на руки. У него была всклокоченная рыжая борода, и, когда она коснулась его щеки, Рубену захотелось смеяться. — Ты пойдешь к отцу, малыш? — Пойду. — А знаешь, где он находится? — Знаю. Это серый дом. Там у ворот солдаты. — За что же он арестован, Рубен? Что мог ответить мальчик? Трое неизвестных ворвались ночью, приказали отцу одеться и куда-то увели, а теперь все называют это новым словом — арест. Впрочем, ему было совсем неплохо: взрослые жалели его, соседские мальчишки не задирались. Они говорили друг другу, будто по секрету: «У этого мальчика арестован отец» — и Рубен понял, они были готовы подраться за него с другими ребятами. Теперь, когда отец ушел и не вернулся, мама не оставляла его и сестренку Амаю дома одних. Амая была совсем маленькая, даже разговаривать не умела — только пищала, и мать боялась, что они будут бояться или натворят какой-нибудь беды. Как приятно вечером уходить с мамой в город, видеть, как зажигаются над площадью фонари, встречать незнакомых, приветливых людей, которые знали маму и она знала их, и каждого запросто называла товарищем. Они собирались в большом деревянном доме старого шахтера. Темный дом этот, сложенный из камня, был холоден, гулок и пуст: на его дверях, широких, как ворота, висел ржавый замок. Пониже замка поблескивала свинцовая капля: ее называли пломбой и говорили, что дом опечатан полицией. [285] Но, кроме большой двери, в доме была еще одна, маленькая, со двора. Стоило маме пожелать, она могла открыть эту дверь; у нее хранились ключи. Как интересно было в этом доме: стукнешь — кто-то сразу же стукнет в ответ; скажешь слово — и кто-то повторит его еще громче. Но женщины и мужчины, которые приходили сюда с мамой, старались не шуметь, не стучать и разговаривали вполголоса. Ему очень бы хотелось знать, о чем они говорят до поздней ночи, и он вертелся у стола, проскальзывал меж чьих-то ног, слушал непонятные слова: капитал... штрейкбрехеры... стачка... Дома каждую свободную минуту мама читала книги. Она приносила их откуда-то в корзине, осторожно выкладывала на подоконник, с интересом заглядывала в серые страницы, становилась серьезной, хмурилась или улыбалась. Можно было подумать, что среди этих книг у нее были друзья и враги, знакомые, которых приятно встретить, и «незваные гости», как называла она тех, троих, что увели отца... Но и незваных гостей среди книг она терпела: видно, с ними ей тоже нужно было беседовать. Иногда Рубен замечал, что мама говорит с ним, а думает о чем-то другом, высматривает кого-то за окошком. Готовит обед — и заглядывает в книгу. Гладит белье, а книга тут же на столе. Поздно она ложится спать, ночью опять что-то читает. Занавешена лампа, ходики тикают на стене, мама на кухне склонилась над книгой, и страницы тихо шелестят в ее руке. Он начинал понимать: мама рассказывала шахтерам о том, что прочитала в книгах. Но тут появилась другая загадка: разве в книгах было написано о местной шахте «Эль Ойо», о шахтах Каварона, о Саморростро, и записаны имена людей, что сидели в темном народном доме за широким деревянным столом, прижавшись плечом друг к другу. Обычно он усаживался перед столом на перекладине и слушал. Почему же шахтеры так насторожились и притихли? А, вон оно что! Заговорила мама. Она долго молчала, слушала других, а теперь встала. Он тоже притих. Ему было хорошо слышно. — Вы все уже знаете, что случилось, — сказала она, [286] и ее голос, нежный и сильный, такой один во всем мире, голос мамы дрогнул, — вчера я была в тюрьме. К мужу меня не пустили. Но товарищи рассказали через решетку, что ночью мужа вызывали на допрос. Там его сильно били. Когда его притащили в камеру, он был без сознания и весь в крови. Потом он пришел в себя и рассказал, что жандармы били его о стенку головой, а у него носом и горлом шла кровь, и они ни о чем не спрашивали, только кричали: «Это тебе за стачку... за стачку! » Как же случилось, что мама забыла о нем, о сыне. Она говорила это шахтерам, а ему забыла рассказать. Теперь Рубен вспомнил, что накануне ночью в комнате кто-то плакал. Он спросил у мамы: кто это? И она сказала — ветер... И он представил себе отца. Он увидел отца таким, каким он был каждый день дома, когда возвращался с работы. Лицо, руки, кожаная фуражка, брезентовая куртка — все покрыто угольной пылью. Он смотрел на сына внимательно, с едва приметной улыбкой, которая замирала в уголках губ. — Они били тебя, папа? — Он наклонил голову и промолчал. — Почему ты не взял меня в тюрьму? Они бы не тронули тебя. — Отец усмехнулся и поманил Рубена пальцем. Он не заметил, как выбрался из-под стола. Зачем же вызвал его отец. А, понятно, он не хотел, чтобы увидела мама. Он всегда говорил сыну мягко и строго: «Мы с тобой мужчины, Рубен». Сколько раз он напоминал ему об этом! «Ты ушибся, Рубен? Мужчины не плачут». «Тебя ударил мальчик? Мужчины не дают сдачи». Да, он не хочет, чтобы мама увидела это, а сын мог видеть, потому что Рубен — мужчина, он не заплачет, не закричит. И мальчик не заплакал. Кровь стекала по отцовским подстриженным усам, по уголкам губ, и Рубен смотрел, как она брызгала на брезентовую куртку, и не мог оторвать глаз... Вскоре арестовали маму, и они остались одни в доме. Когда мама возвратилась из тюрьмы после первого ареста, в доме все стало, как прежде, как всегда бывает, если после долгой разлуки возвращается мать. Прошла неделя, не прошла — промелькнула, они сидели за ужином, гостей в тот вечер не было. Весело тараторила [287] Амая о своих маленьких делах, а мать слушала се, улыбаясь глазами. Она посмотрела на сына, и взгляд ее стал серьезным: — Я хочу попросить тебя, Рубен... Вот что, поедем со мной в Мадрид. Ложка сама вырвалась у него из руки. «Мама хочет попросить! Я ослышался, наверное». — Конечно, поедем... и Амая. — Нет, — грустно вздохнула мать, — в столице у нас нет квартиры. Я говорила с бабушкой, она возьмет Амаю на время к себе. Сестренка хотела заплакать, но Рубен спросил: «Как, ты не хочешь, чтобы я увидел столицу и все рассказал тебе? » Она притихла. — Когда же мы поедем, летом? Мать ответила просто, как говорят: завтра пойдем на рынок. — Завтра, — сказала она. Было отчего заплясать и волчком завертеться! Когда на следующий день Рубен попал в Мадрид, он прежде всего заметил группу мальчишек с газетами в руках и пошел к ним. Через минуту они окружили его шумной стайкой, бойкие, задиристые, сорвиголовы, и стали рассматривать как диковинку. Кто-то надвинул ему на лоб шапку, а рыжий вихрастый забияка осторожно протянул руку и ущипнул. Рубен развернулся и влепил ему затрещину. Парнишка отлетел на кучу мусора и сел, пораженный таким оборотом дела. — Ну, деревня, сейчас будет бой!... — Не деревня, а шахта, — сказал Рубен, — Давай один на один, остальные в сторону. Рыжий встал, веснушчатое лицо его дрожало от злости, сплюнув сквозь зубы, спросил: — Шахта. Что за шахта? Ладно, прежде чем я выбью из тебя спесь, разберемся. Откуда такой прилетел, — выкладывай. — Приехал с матерью. Из Бискайи. Она коммунистка. Вот и все. Ребята переглянулись, кто-то засмеялся: «Ну и влетело тебе, Рыжик! » Но Рыжик нисколько не обиделся, [288] его ярость будто рукой сняло: он потрогал скулу, посмотрел на пальцы и грозно закричал на ребят: — Ну, что уставились. Может, хотели, чтобы мы сразу целоваться начали. Эх, лопухи. — Он положил ему на плечо руку, слегка повернул, остался доволен. — Шахтеров уважаю. Будешь работать с нами. — Что делать? — «Мундо Обреро» распространять. Заметь, я не говорю: продавать газеты. Торговцы, те продают, а мы распространяем. — Конечно, буду, — обрадовался Рубен. — И ты извини меня, — вижу, ты хороший парень. Когда Рубен рассказал матери о происшествии, она ничего не сказала: только тоненькая жилочка билась у ее виска. Потом она встала, положила Рубену на колено руку и поцеловала в лоб. ... Рубен очнулся, когда поезд остановился на каком-то полустанке. Он вспомнил последний бой у Березины. Шесть часов подряд гремел неравный бой, и шесть часов отважные пулеметчики Рубена Руиса Ибаррури удерживали мост, не давая противнику переправиться через Березину. За это время подразделения полка отошли на указанный рубеж, подготовились встретить фашистов. Здесь, у моста, Рубен был тяжело ранен. Один из танков, подошедших на помощь, подобрал его и вывез. За этот подвиг в сентябре 1941 года Михаил Иванович Калинин вручил молодому лейтенанту Рубену Руису Ибаррури орден Красного Знамени. Он, испанец, свою первую награду получил на русской земле, обороняя мост через реку Березину. Я, русский, первым таким же орденом был награжден в Испании, отстояв от неприятеля мост на реке Мансанарес! Тяжелое ранение, полученное под Борисовом, требовало длительного лечения, и Рубен очень страдал от вынужденного бездействия. «Всего больше меня удручает то, что мне пришлось покинуть фронт, — пишет он матери из госпиталя 8 июля 1941 года, — ибо у меня безумное желание уничтожить этих разбойников. Еще раз говорю тебе, мама, что считаю для себя счастьем и гордостью иметь возможность сражаться [289] в рядах великой и непобедимой Красной Армии против жандарма человечества. Я уверен, что здесь он сломает себе зубы... » В такие минуты мать всегда была для него Лучшим советчиком. Рубен многое передумал. Мир, жизнь виделись ему теперь по-иному. Мать с нетерпением ждала от сына очередного письма. И оно приходило. «... Я рад, — писал он в другом письм
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|