Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Don’t complain значит не жалуйся




Я никогда не любил Север, тем более Крайний, мне и в Москве хватает холодов, но уломал приятель, энтузиаст полярных сияний, и мы поехали – на край земли, на самую северную точку Европы, Норд Кап. И там, в Норвегии, у черта на рогах, я неожиданно для себя влюбился, причем, казалось бы, в полную ерунду – в дерево. Причем даже не в конкретное дерево, а в породу дерева. Так, наверное, в начале ХХ века студенты-недоучки влюблялись в пролетариат.

Стыдно признаться, но я влюбился в национальный символ – не Норвегии, а России. Я от этого символа всегда держался в стороне, просто потому что меня от него воротило, он был везде и во всем, от букваря до Сандуновской бани. Угадайте с трех раз. Ну, понятно, береза.

Как меня угораздило? Мы выехали из Хельсинки на мини-автобусе и поехали прямо по меридиану наверх, за полярный круг, через Лапландию, на берег Ледовитого океана. В Хельсинки было жарко, финны дули пиво, природа распарилась: цвели рододендроны, как будто на юге. Но чем выше мы поднимались по карте, тем строже становились растения. Началась игра на выносливость. Сначала сошли с дистанции, как сходят уставшие бегуны, легкомысленные лиственные породы вроде лип и тополей. Дуб, несмотря на всю свою кряжистость, тоже долго не выдержал – выбежал из поля зрения. Олени сменили лосей, как на дорожных знаках, так и в жизни. За полярным кругом все оставшиеся деревья резко уменьшились в росте. В полях цвел король московских помоек – лиловый иван-чай. Из лиственных пород остались малорослые осины и березы.

Затем, как по команде, все деревья покрылись мхом. Мы ехали через топи, мелкие золотые прииски, в деревенских ресторанах кормили медвежатиной. Солнце перестало заходить. Начался сплошной бурелом. В полосе бурелома пропали осины, ближе к тундре исчезли сосны. Исчезли также и сауны – мы переехали финско-норвежскую границу, а норвежцы саун не любят. Два инвалида, сидя на стуле возле флага, изображали из себя пограничников. После границы из деревьев остались только елки да березы.

Елки стояли худые, ощипанные, а березы переродились: превратились в березовый кустарник, стволы искривились, стали коричневыми, с жилистыми кулачками. Они росли вдоль безупречной шоссейной дороги, идущей по вечной мерзлоте, и вокруг темно-красных домов норвежских крестьян, на окнах которых висели лампы на случай будущей полярной ночи.

Наконец мы выехали к фьордам океана, к светлым пляжам с плоскими камнями, к воде цвета рассеянных близоруких зеленых глаз. Косо светило солнце – было за полночь. Июльский арктический ветер дул такой, что сносило с ног. Наутро ветер поутих, я пошел вдоль скал к океану. И в расселинах я увидел карликовые березы. Они победили – никаких прочих елок больше не было и в помине. Они, казалось, не росли на одном месте, а ползли по-пластунски, минуя нерастаявшие островки летнего снега, к земному пределу.

При этом они пахли. Но как! Они пахли так, как будто пели во весь голос, на все побережье, на всю арктическую ивановскую. Березовый воздух был сильнее праздничного церковного елея. Тут я понял, что – все: я влюбляюсь. Я влюбляюсь в карликовые деревья, которые живут и не жалуются.

Ну, это особая тема. Я не знаю ни одной страны, где бы так много жаловались на жизнь, как в России. Начиная с вопроса «как дела?» и кончая расспросами более тонкого свойства, в ответ получаешь целые грозди жалоб – на власти, здоровье, погоду, отцов и детей, друзей, войну и мир, самих себя. В России жалуются, скорее всего, потому, что люди у нас слабее обстоятельств. Так почему бы нашим мужчинам не позаимствовать зарубежный опыт норвежских карликовых уродок? Их не заела арктическая среда. Не знакомые с англо-американским кодексом чести, они существуют согласно его положению: don’t explain, don’t complain (не оправдывайся, не жалуйся). В общем, живите, как эти березы.

Мой друг маркиз де Сад

По России бродит призрак маркиза де Сада. Но никто, кажется, толком не знает, зачем он бродит и какой от него толк. Саду я многим обязан. В 1973 году я протащил через советскую цензуру свою статью о Саде, наделавшую много шума. Сад дал мне литературное имя. Теперь настала пора мне защищать репутацию любимого мною французского призрака.

У нас в России для садистов рай. Российская государственность исторически обеспечила им счастливое существование. Она обесценила человеческую жизнь, создала систему подавления, всевозможных запретов, ханжеской морали. Несостоявшиеся садисты становятся жертвами садизма, но, дай жертвам власть, они тоже станут садистами. Садизм вырабатывается в неограниченном количестве, как слюна, садизм идет валом. Садюга – русское ласковое слово. Я такой другой, действительно, не знаю, где так сладко умеют унизить, где бы женщин столь сильно возбуждала перспектива насилия, а мужчины столь наивно путали половой акт с дракой. По степени бытовой, будничной агрессивности, от троллейбуса и детского сада до Думы, мы не знаем себе равных, всех превзошли.

Иллюзия равенства наилучшим образом творит подлинную власть запретного неравенства. Иллюзия духовности ведет к лихорадке мастурбации. Самопознание русского человека исчисляется отрицательными величинами. Внутри себя он неизменно видит прямо противоположное самому себе, и об этом другом слагает поэмы, ставшие гордостью мировой культуры. Даже материализм в нашей стране был воспринят как высшая стадия идеализма.

Такой стране, как Россия, маркиз де Сад просто необходим. Его можно было бы прописать как микстуру. Кому-то от этой микстуры станет совсем дурно. Что ж, будем скорбеть, сожалеть, соболезновать, если найдется время. Кто-то вообще никогда ничего не поймет. Это в порядке вещей. Но людям с задатками свободных идей несколько полегчает.

Сад (кстати, вот годы его жизни: 1740–1814) никого не хотел ни лечить, ни учить. Он стал и в жизни, и в книгах самораскрытием страсти, не знающей своей логики, но творящей ее с неизменным постоянст вом. Сад – не доктор и не пациент. Он – писатель, то есть вольнослушатель некоторых словесных истин. От многих других его отличала настойчивость. Он мог остановиться на уровне гедонизма, но был увлекающейся натурой и улетел в запретные сферы, недопустимые в культуре жизнеустройства. Однако если культура не вмещает в себя Сада, она превращается в заговор с целью скрыть человека от человека.

Видимо, прав был французский философ-садовед Морис Бланшо, утверждавший, что нельзя «привыкать к Саду». Вместе с тем сюрреалисты не зря называли его «божественным маркизом», «освободителем». Они ссылались на неожиданные для легендарного «садиста» слова: «Мое перо, говорят, слишком остро, я наделяю порок слишком отвратительными чертами; хотите знать: почему? Я не хочу, чтобы любили порок… Несчастье тем, кто его окружает розами!»

Лукавство? Пусть!

Культура должна пройти через Сада, подбирая подходящие слова для раскрытия эротической стихии. Лишь при условии свободного владения языком страстей чтение Сада станет не столько порнографическим откровением, занятным самим по себе, сколько преодолением болезни немоты, которая сковывает «смущающуюся» культуру.

Глядя, как дружно идет человечество по пути философии наслаждения, видя неисчерпаемость российского садизма и задубелость его мазохистской изнанки, я радуюсь, что маркиз де Сад не устареет и в XXI веке.

Секс как спорт

Раньше было проще. Раньше все сводилось к тому, чтобы ЕЕ победить. Или, как еще раньше, совсем давно, говорили: ЕЮ овладеть. Но если я говорю, что раньше было проще, это не значит, что победа давалась легко. Напротив, те, кто жили активной половой жизнью тридцать лет назад, хорошо помнят, что они побеждали буквально в рукопашном бою.

Девушка сдавалась по кускам. Сначала овладевали рукой. Это называлось «взять за ручку». Сердце замирало – позволит ли? А если позволяла – боже, какое счастье! Так и ходили «за ручку» – счастливые, как в советском кино. Потом овладевали лицом. Это значит, что начиналась драка за поцелуй. Девушка стискивала зубы так, словно она была не девушкой, а бульдогом. Разжать ей челюсти не было никакой возможности, даже если намечалась большая любовь. Приходилось действовать хитростью, используя навыки психологической войны. Первый поцелуй оказывался почти всегда поцелуем врасплох: ОНА отвлеклась, увлеклась, разговорилась о чем-нибудь для НЕЕ важном, существенном, например, о том, как ОНА в первый раз купалась в Черном море, ЕЕ раз – и поцеловали в губы.

ОНА – пихаться, толкаться, кусаться – но поздно, и дела уже назад не вернуть. Потом наступал черед «коленки». За ручку можно – а за коленку нельзя. Логика во всем этом была всякий раз железная. Затем, пройдя еще целый ряд жизненно важных этапов, начиналась основная борьба с раздеванием. Она затягивалась на долгие часы и, как правило, сопровождалась серьезной порчей одежды. Когда же измученная, истерзанная, на последнем издыхании от яростного сопротивления, девушка, как это называлось, отдавалась, на секс ни у кого не хватало ни сил, ни умения.

Секс долгое время оставался в России любительским занятием. Мужчины считали свои победы, а девушки – свои промахи. Но и те, и другие, за немногими исключениями, так никогда и не смогли овладеть даже азбукой половой жизни. Во всем, что хоть как-то отличалось от привычной позы, виделось извращение. Об извращениях рассказывалось с вытаращенными глазами. Судя по скудным данным, в основном вращавшимся вокруг гинекологии, люди имели самые убогие представления о своих эрогенных зонах, впрочем, даже и не зная, что они именно так называются.

Мне позвонил милый беллетрист-шестидесятник:

– Слушай, я обзвонил всех «наших» (он назвал известные имена) – никто не знает. Что такое, язык сломаешь, куннилингус?

– Действительно, язык сломаешь…

– Ах, это?! – смутился он.

Было ли от этого их поколение несчастным? Кто знает! Счастье в нашей стране остается непредсказуемым.

В начале 1980-х годов наметился (еще до политических перемен) процесс женской сексуальной эмансипации, который, в конечном счете, поставил многих наших мужчин в неловкое положение. Устойчивая роль победителя у мужчины постепенно была отнята. Женщины если и не научились делать выбор заранее, то по крайней мере обзавелись достаточным количеством шуточек-прибауточек и разгадали мужскую игру. Вот этого мужчины и не ожидали, к этому не были готовы.

Вся новизна началась, пожалуй, со словечка ЕЩЕ. Казалось бы, что может одно слово изменить в половой жизни, но оно изменило отношения. Если в 1970-е годы слово «трахаться» стало знаком грядущих перемен, то ЕЩЕ, слетевшее с женских губ и все чаще раздающееся в ночной тишине, оказалось требованием не столько даже времени, сколько женщин. Они захотели дополнительных удовольствий, не предусмотренных в русском мужском прейскуранте.

И мужчина, надо сказать, от одного этого ЕЩЕ пришел в неприятный трепет. ЕЩЕ означает: мало и не то. ЕЩЕ означает: не умеешь – не берись, и еще того хуже: ты – не мужик. Мужики растерялись. Раньше они судили, сопоставляли, сравнивали и веселились. Теперь стали судить их.

И теперь уже не важно, кто с кого стаскивает трусы. Даже если этот процесс по-прежнему отчасти контролируется мужчиной, он не контролирует результат. Он может нарваться на ЕЩЕ, сказанное любящими губами, как на предвестника разочарования. Наконец, женщина перестала бояться слова «извращение» – и тем самым вконец испугала многих мужчин, потянувшись к тому, о чем они когда-то разговаривали между собой только в мужской бане.

– В попку! В попку! – запросились интеллигентки.

– И поглубже! – раздвинула ягодицы культурологическая блондинка.

Народ не узнал сам себя.

Секс из любительской игры превратился в профессиональный спорт. Победит ли российская женская сборная мужскую, сказать трудно, но надо признать, что на пороге оргазма женщины научились произносить слово ЕЩЕ твердым голосом.

Смерть писателя К

Я часто видел его в мастерской двух веселых полуавангардистских скульпторов, с гитарой в руке, поющим слегка неприличные песенки в окружении бутылок и женщин. В том кругу заниматься сексом называлось оказывать скорую помощь, и он тоже, кажется, ее нередко оказывал. Они срывались – и исчезали, хохоча, вместе с женщинами, а я ехал в троллейбусе домой – я был для них еще маленьким.

Потом все переменилось. Писатель К. (назовем его так), который вступил в мутные воды отечественной литературы лет на десять раньше меня, усомнился в своем плейбойском призвании, а может быть, оно никогда и не было его призванием. Он как-то не то что замкнулся в себе, не то что уединился, но задумался о правде и добре, как, может быть, и полагается русскому писателю. Он меньше стал ходить по мастерским, а больше – в лес, за грибами, за свежим воздухом, за свежими мыслями. Он сам посвежел и стал чуть ли не розовощеким, с мягкими приятными глазами.

А в литературе, вообще у нас в культуре, где-то на излете 1970-х годов произошло размежевание: одни пошли навстречу Ядреной Фене – так назывался один из моих ранних рассказов, – то есть навстречу словесной вакханалии, может быть, даже наркомании зла, а другие – мои же сверстники – решили прижаться, скорее, к добру, к идеалу.

Среди последних оказался и писатель К. Он был талантливым человеком и, наверное, не зря нашел себя в детской литературе, потому что в детской литературе натурально быть добрым писателем.

Так возникли параллельные жизни в культуре, никакого соревнования, в сущности, не было, но возникло противостояние и в связи с этим много всяких моральных проблем. Писатель К. никогда не писал обо мне, что я сатанист и порнограф, как это не раз случалось с его товарищами по доброй литературе, но, по-моему, в душе он был заодно с ними. Когда мы с ним все случайней и случайней встречались, он радушно выбрасывал вперед свою теплую руку, но в глазах у него было все меньше и меньше радушия, и никакой радости от встреч он не испытывал. При этом он действительно был замечательно талантлив, и когда мое поколение родило детей, то почти все читали детям его добрые книжки, и дети становились его горячими поклонниками и требовали еще и еще.

Впрочем, как-то раз, в предбаннике ЦДЛ, он изменил своей привычке быть равнодушным к нашим встречам и даже похлопал меня по плечу, и мы вспомнили мастерскую и даже немножко – ну не всплакнули, но растрогались. Но в его неожиданном поведении, во-первых, было что-то несомненно ликерно-водочное, а во-вторых, даже несколько корыстное: он потащил меня знакомить с какой-то красивой молодой дамой, а та, кажется, была моей благосклонной читательницей и, одновременно, мечтой его жизни.

Теплая встреча ничего не изменила по существу, и когда нам снова довелось встретиться, писатель К. посмотрел на меня совсем холодно. Он во мне больше не нуждался. Однако подлая жизнь поставила нас еще раз в странные отношения. Детские книжки вышли из моды – во всяком случае издательства перестали их печатать в прежних объемах, и вообще вся литература добра провисла. Зато русский постмодерн оказался созвучен каким-то всемирным вибрациям, и его стали печатать повсюду, и меня тоже.

Сатанисты купили себе машины, а добрые писатели продолжали ездить в метро. Сатанисты изъездили мир и увидели многое, а добрые писатели продолжали ходить в лес по грибы. Казалось, божественной справедливости настал конец. В конце концов писатель К. попросил некую писательскую комиссию выделить ему пособие по бедности, и, по-моему, ему было не по себе, когда он узнал, что я тоже член этой комиссии. Он, естественно, получил пособие, но сама просьба о пособии уже задела и меня – в плане философском. И мне захотелось вызвать его на мужской разговор, но только так, чтобы он не обиделся, и с ним как-нибудь объясниться и рассказать ему, что… поделиться… да вот только чем?

Есть смерти, которые не укладываются в голове. Есть люди, которые не должны умирать. Писатель К. умер. Неожиданно. Вдруг.

Он шел наперекор времени. А мы, выходит, плывем по течению? Или как?

Козлы

У нас в России как-то так получилось, кого ни возьми, все – козлы:

Начальство – козлы.

Подчиненные – козлы.

Демократы – козлы.

Коммунисты – козлы.

Интеллигенция – козлы.

Молодежь – козлы.

Рабочие – козлы.

Олигархи – козлы.

Пенсионеры – козлы.

Ученые – козлы.

Крестьяне тоже, конечно, – козлы.

В армии – одни козлы, от солдата до генерала.

Президент, ясное дело, – главный козел.

Все это несколько настораживает. Похоже на эпидемию. Мы живем в совершенно козлином государстве, где большинство из нас оказываются дважды и трижды козлами, совмещая разные козлиные должности. Раньше все-таки не все были козлами. Например, делалось исключение для космонавтов. Вряд ли бы кто-нибудь назвал Гагарина козлом. Но теперь и космонавты стали козлами. И писатели – тоже козлы. И популярные певцы в основном – козлы. Иностранцы в России, до недавнего времени привилегированная публика, тоже стали козлами, не лучше, не хуже местных.

С другой стороны, многие исторические личности России, вроде Ленина, – тоже вышли в разряд козлов. У нас козлиное прошлое. Козлиная обстановка сложилась и на половом фронте. Если иметь в виду, что немалое количество русских женщин считает всех русских мужчин козлами, то положение еще более усугубляется, и, следовательно, все, что происходит в России, – закономерно.

Козел – вонючее слово, крепкое ругательство, посильнее иных матерных слов. Возможно, оно самое распространенное русское ругательство на сего дняшний день. Оно не знает возрастных границ. Даже воспитанники детских садов употребляют его.

Если мужское население страны подпадает под козлиную статью, с нами и надо поступать, как с козлами. Во-первых, козла совершенно нельзя любить. Не за что. Только извращенцы, безумные в своих фантазиях зоофилы, любят козлов. Во-вторых, к козлу нет никакого почтения. Наконец, козла не жалко зарезать. Козел – не друг человека. Козлиной песнью называлась у древних греков трагедия. А это значит, что у нас в стране не будет никакого будущего. У козлов нет будущего. С этим трудно спорить.

Не усомниться ли, однако, в изначальном тезисе? Ругательство – еще не кличка. Хоть и козлы, но мы – козлы в кавычках, то есть исключительно в метафорическом смысле. Но это малоутешительно, поскольку метафорический козел протух духовно, что тоже скверно.

А можно ли с достаточным правом утверждать, что мы – не козлы? Какие доказательства своей некозлиности мы готовы привести нашим подругам и женам? Кто в глубине души не обзывал себя козлом? Не казнил себя за козлиную принадлежность? Козлиное самосознание есть в каждом из нас. В этом корень вопроса. Козел хочет всех других видеть козлами. Иначе ему обидно.

Есть ли достойный выход из создавшейся ситуации?

Мы – народ-богоносец, любящий шаманские заклинания. Мы должны собраться всем миром, молодежь и милиционеры, коммунисты-пенсионеры и олигархи, и запеть:

Мы – не козлы.

Козлы – не мы.

Это нужно повторять до бесконечности, под соответствующее музыкальное оформление, в стиле рэп. Или под тамтам. Тише и громче, быстро и медленно, задумчиво и бездумно, но, главное, чтобы всем было весело:

Мы – не козлы.

Козлы – не мы.

Тогда все будет в полном порядке.

Яйца

Я хочу выступить защитником мужских яиц. Это не значит, что их кто-то сознательно притесняет, как какое-нибудь малое, нейтральное государство. Нет, скорее, их стараются не замечать, проходят мимо. Культура в целом, как и женщины, яйцам уделяет слишком мало внимания. Ну, кто, например, из русских писателей взял на себя труд описать значение мужских яиц? Яйца остаются в тени. К ним существует в основном насмешливое отношение. Поговорить о яйцах – это мило, не более того. Мы слишком далеко ушли от античных времен, когда яйца значили больше глаз: пустые глазницы и полновесные яйца греческих статуй были символами минувшей цивилизации.

Яйца даже не стали матерным словом. Не удостоились. Остальные части половых органов зачислены в сатанинский лагерь, а яйца болтаются сами по себе. В советские времена о них главным образом вспоминали в очереди за куриными яйцами, когда последние конфузливо именовались яичками, чтобы не было разночтений. Дайте мне, пожалуйста, десяток яичек! Домохозяйки поджимали губы, если кто осмеливался обозвать яички яйцами. Кроме того о яйцах вспоминали на футбольном поле, когда игроки выстраивались стенкой для отражения штрафного удара. Они дружно стояли, не стесняясь стесняться, как на медосмотре в военкомате, прикрывая не носы, а яйца. Собственно, они до сих пор так стоят. Яйца тем самым выведены из игры, они в принципе изъяты из спорта. В идеале спортсмен не должен иметь яиц. Солдатам тоже яйца мешают – на яйца шлем не наденешь.

Яйца вообще мешают мужчине жить. Он из-за них становится уязвимым. Не только на войне, но даже в школьной драке яйца могут подвести человека. С началом этнических конфликтов на постсоветском пространстве выяснилось, что яйца – самое слабое место. По ним не просто стали бить – их стали людям отрезать, как баранам. Пытки солдат в основном связаны именно с мучением яиц. На этом построены как чеченские развлечения, так и самая банальная дедовщина.

Польза от яиц, как правило, связана с деторождением, но, поскольку деторождение в России ослабло, ценность яиц тоже упала, они девальвировались. Что же касается эстетической значимости яиц, то это очень индивидуально. У многих мужчин в результате наследственных причин, пьянства или просто от стресса существования яйца отвисли, мотаются на уровне колен и производят тягостное впечатление. Поджарые яйца превратились сегодня в редкий деликатес. По последней моде яйца принято брить.

Но это только подчеркивает их ассиметричность.

Яйца – странный орган. У них полярные функции. В них собраны боль и удовольствие жизни – таких органов больше нет. Но женщины совсем разучились гладить яйца. Они еще кое-как готовы приласкать матерную часть мужских органов, а вот эту особенность, связанную в их головах с куриным желтком, они начисто игнорируют. Они вообще не знают, что с яйцами делать. Их этому никто не учил, а догадаться – не всякая догадается. Если их попросить, они удивятся и сделают такую козью морду, будто об извращении просишь. Попадаются, правда, мастерицы, но не много: одна на тысячу. Об этом надо бить в колокол – тишина стоит в мире, никто не бьет. Даже по углам не шепчутся. Впрочем, в Европе возник мужской ропот: когда же вы, суки, будете гладить наши яйца? Кое-кто из писателей (в основном французы) отозвался на эту тему. Но женщины даже глазом не повели, делают вид, что это их не касается.

Положение с яйцами – стрёмное. Горько осознавать, что сексуальные меньшинства в яйцах разбираются лучше, чем большинство натурального народонаселения. Это может неблаготворно отразиться на будущем нашей державы. Уже пора ввести в школах особый предмет о значении мужских яиц, об их форме и содержании. Женщинам надо не сидеть сложа руки, а приниматься за работу. Яиц много. Счастья хватит на всех.

Между кроватью и диваном

Чехов остается до сих пор одним из самых темных писателей русской литературы. Его тайна в том, что он всех устраивал.

Он устраивал красных и белых, модернистов и консерваторов, атеистов и церковников, моралистов и циников. Больше того, Чехова охотно принимают два традиционно непримиримых течения русской мысли: западники и славянофилы. В этом отношении Чехов поистине уникален.

Не потому ли, что он гибкий, как ветка ивы? Нет, он негибкий. Совсем он негибкий.

Даже в самые жесткие сталинские времена тексты Чехова не попадали в литературный ГУЛАГ, в котором перебывали и «Бесы» Достоевского, и религиозные трактаты Толстого и Гоголя, и эротические стихи Пушкина. Строжайшие теоретики социалистического реализма предлагали Чехова в качестве образцового писателя, гордились им как врагом мещанства и другом Горького.

В то же время многие диссиденты послесталинской эпохи ссылались на Чехова как на учителя жизни, писателя, помогшего осознать им весь ужас, всю ложь советской власти, дававшего им силы в нелегкой борьбе с режимом.

Если отступить назад, в дореволюционный период, то и там видно гармоническое приятие Чехова различными литературными партиями. Философ Лев Шестов приветствовал Чехова как певца отчаяния и – что было весьма великодушно для этого разоблачителя ложных ценностей – не подозревал его в моральной лжи, в чем подозревал, например, Достоевского. На Чехова ласково смотрели Мережковский и Розанов, и даже крайние течения русского авангарда, вроде футуризма, не очень стремились «сбрасывать его с парохода современности».

Балуют Чехова и за границей: много и рано стали переводить повсюду, на десятки языков, восхищаются стилем, лаконичностью, импрессионизмом, ненужными (вроде бы, а на самом деле нужными) подробностями – кто чем. Ставят высоко, наряду с самыми великими. В чеховских драмах находят зачатки театра абсурда. По Чехову учили русский язык несметные поколения славистов.

В общем, всеобщий любимец.

Писатели моего поколения его тоже приветствуют.

Ценители ненормативной лексики и циничных высказываний были очарованы Чеховым, когда в 1990-е годы в «Литературном обозрении» были опубликованы «эротические» чеховские письма, до тех пор не публиковавшиеся (все-таки был и у Чехова свой маленький эротический ГУЛАГ). В этих письмах Чехов выступает как знаток и любитель сексуальной жизни, хвастается своими похождениями в Японии и на Цейлоне, сообщает подробности или просто-напросто рассуждает о том, как трудно заниматься любовью на диване – на кровати куда удобнее.

И когда я прочел это замечательное рассуждение о кровати и диване, написанное легко, иронично, с привкусом цинизма, я подумал о том, почему Чехов велик.

Потому что он говорит правду. Действительно, как он пишет, «тараканить» женщину на кровати удобнее, чем на диване, который то слишком мягок, то слишком узок, в общем, одни проблемы.

Сообщение это не несет особенно новой информации. О преимуществах кровати перед диваном знает любой славянофил и западник, о них знают как во Франции, так и в Аргентине, и с Чеховым все готовы согласиться.

Но одно дело согласиться, а другое – подметить и написать самому. Не хватает ни стиля, ни просто таланта. Другим же писателям жаль на это время. Они заняты высказыванием парадоксальных мыслей, они предпочитают утверждать, что спать с женщинами на диване удобнее, чем на кровати, и это уже совсем никому не понятный постмодернизм или еще что-нибудь более загадочное.

Они заняты, а Чехов – свободен. Он – свободный писатель. Он свободен говорить о любой банальной вещи.

Когда-то он меня удивил, рассказав кому-то в письме, что может написать рассказ о чем угодно, хотя бы о пепельнице.

И очень жаль, что он его не написал. Это был бы еще один из лучших чеховских рассказов.

Он бы, наверное, написал о том, что пепельница служит для стряхивания пепла, что она удобнее в этом смысле, чем унитаз, где плавают и никак не могут потонуть окурки.

И все бы сказали: как верно! Как верно замечено! И те же славянофилы, и западники, и французы, и кто угодно согласились бы с Чеховым, потому что трудно не согласиться с этим. Так же трудно не согласиться с тем, что мещанские идеалы скучны, тошнотворны и неискоренимы, что в степи нет тени, а в лесу она есть, что тщеславные люди пошлы, а пошлые – тщеславны, что есть женщины с хищной красотой, а есть приятные дамы с собачкой, у которых неинтересный провинциальный муж и которые едут на курорт и случайно спят с почти незнакомым мужчиной, причем на кровати им спится удобнее, чем на диване, но все равно они после расстраиваются и сидят за столом с лицами грешниц, а почти незнакомые мужчины посторгаистично едят арбуз с удовольствием.

Как верно! Как правильно! Как скучно и сладко жить!

Но с другой стороны: иногда так хочется кого-нибудь «оттараканить» именно на диване, наплевав на кровать и на Чехова.

Герой нашего супервремени

Никита Михалков

Герой-дуплет.

Герой-любовник.

Герой-компьютер.

Герой-гутен-морген.

Герой-гражданской-войны.

Родимчик.

Герой-халтАй.

Герой-наладчик.

Герой-денежный-знак.

Герой-Советского-Союза.

Сметана-дня-дед-мороз-чиж-крупа-темный-глаз.

Герой-собачка.

Герой-шалфей-божий-раб-в-небесах.

Герой-рукосУй-рукосУй-и-пунцОвка.

Герой-пистон-отскочить-офицер.

Герой-примочка.

Герой-ботАло.

Герой-рвать-нитку.

Герой-материал.

Герой-могила-шары-чертогон-начинка-машинка.

Герой-герой-в-себе-вне-себя.

Герой-серый-барин.

Герой-мокрый-гранд.

Герой-марафет.

Герой-лоб-в-лоб.

Герой-копилка.

Герой-кадет.

Друг цензуры.

Герой-чудо-воин.

Герой-богатырь.

Герой-очко-cамородок-замшелый-канал-пассажира-готовить-звонок.

Герой-рыжие-бока.

Герой-с-прозвОном.

Герой-бабка-хруст.

Герой-щупать-ноги.

– Летайте, зрители.

Герой-не-твоего-Тарантино-романа.

Герой-не-цинк.

Герой-верняк.

Герой-vino-rosso-будь-здоровчик-жиган-саzzо-russo:

– Пихайте вашу рогатину в бабью телятину!

Герой-понЕс.

Герой-буфет.

Герой-по-тИхой.

Герой-суфлер.

Герой-нутрЯк.

Герой-нечем-крыть.

– Летайте, зрители, выше своего супервремени.

Голый пляж

Зима любит душу, а лето – тело. От тела летом никуда не деться, оно выпирает и заголяется, заявляя о своих правах. Поскольку ушедший век уничтожил множество табу, тело добилось освобождения и заявило о себе как о модной теме. О нем слагают песни, его раскрашивают художники. Те же, кто не умеет ни петь, ни рисовать, потянулись на голые пляжи.

Голый пляж – пища для размышлений, как и музей восковых фигур. За одно лето я посетил несколько таких «музеев»: в Калифорнии, на острове Эльба, в берлинском пригороде и в Крыму.

Обнажение тела дезавуирует культуру, каждая культура раздевается по-своему. Американцы без трусов начинают гораздо больше шутить, чем в трусах. Используя юмор, как броню, они вспоминают все школьные анекдоты. При этом не теряют деловитости: очень тщательно натирают себя кремом против ожогов, что не мешает им в конце концов обгореть самым безобразным образом. Тогда они показывают друг на друга пальцами и, хохоча, говорят, что они стали красными, как лобстеры. И хотя это шутка, они в самом деле напоминают лобстеров – из подтаявшего по краям на солнце пластилина.

На острове Эльба, вовсе не похожем на каменистую клетку ссыльного Наполеона, а представляющем собой субтропическую песню с припевом роскошных пляжей, нудисты захватили экзотический пляж среди скал. Голый итальянский человек, кем бы он ни был, мужчиной или женщиной, по своей сути показушник, и он хочет, чтобы его видели во всей красе, во всех ракурсах и восхищались. Итальянские гениталии обоих полов источают чистейшую влагу Высокого Ренессанса. В отличие от американцев итальянцы не обгорают, а покрываются таким ровным загаром цвета швейцарского шоколада, что едва сдерживаешься от людоедства.

Ваннзи – озеро славных традиций. На Ваннзи в 1943 году прошла знаменитая конференция нацистской элиты: приняли программу поголовного истребления евреев. Через два года Ваннзи было переполнено немецкими трупами. По словам очевидцев, русские солдаты тут же ловили рыбу, а американские – почему-то не ловили, но зато катались на парусных лодках.

Теперь в Ваннзи трупов нет, утонуть в озере трудно: немецкие спасательные команды начинают спасать людей еще до того, как те начинают тонуть. Поскольку в стране все упорядочено, голый пляж немцев доведен до совершенства, на нем хорошо видно, кто есть кто и с какими ценностями мы вступили в ХХI век.

Они лежат штабелями, подставив рыже-веснушчатые тела далеко не итальянскому солнцу. У немцев давняя культура нудизма, им не надо ёрничать, раздеваясь. Но если присмотреться, то «бревна» все-таки разных категорий.

Преобладают семейные добродетели. Голые па пы с голыми мамами играют в песочек с голыми детками. Эти голые детки никогда не будут интересоваться человеческой анатомией, потому что они ее выучили еще до школы, и голая женщина для них то же самое, что голая коза или голая рыба.

А вот голая мама играет в бадминтон с голой пятнадцатилетней дочкой – игра их сближает, ветер сдувает волан, но в этой игре они отнюдь не одни.

На них усиленно взирает спец. категория посетителей голого пляжа – разновозрастные мужчины в темных очках: вуаёры. В отличие от простых «бревен» они (это в общем-то радует) интересуются анатомией, что и видно. Кстати, о «видно». Категорию вуаёров дополняют их единомышленники противоположного знака: эксгибиционисты. Мужского и женского пола, их можно быстро опознать: лежат неспокойно, все время крутятся, как на сковородке. При этом заглядывают вам в глаза, жалостно и зазывно.

Если в воде у берега ящик с пивом, значит, рядом молодежная компания. Они – тоже не совсем «бревна». Они пришли на пляж, разнополые, позабавиться своими телами. Среди них почему-то никогда нет красавиц.

Гомосексуалисты, бритые, как новобранцы, с серьгами, любят парами стоять в воде по шейку. Из воды выходят неохотно.

Профессиональные нудисты (их немного) видны не по загару, а по выгоревшим волосам на теле и голове. Они так натуральны без одежды, что кажутся одетыми в комбинезоны.

Много одиноких женщин. Неопределенного возраста, все как одна в очках с диоптриями, они лежат на животе и читают, читают. Читательницы убеждены, что они никого не ждут, но подсознательно они ожидают своего Годо, который однажды выйдет из пены Ваннзи. Стоит им натянуть хотя бы трусы, как они становятся стройнее, привлекательнее.

«В Германии стены тюрем стали делать прозрачными, не то что у вас в России, – сказала мне молодая берлинская славистка в рассуждении о голом пляже, – но стали ли заключенные от этого счастливей?».

Так что же, они от этого стали несчастней? Отмена любого табу, включая табу на голое тело, снимая одни проблемы, порождает другие. Есть равновесие проблем, которое и формирует жизнь человечества. И все же прозрачная тюрьма лучше российской лягавки.

Ялта, наверное, самый беспокойный курорт в Европе. Он создан не для отдыха, а для гульбы, бессонных ночей, опасных связей. В воздухе пахнет духами, грехом и самшитом. На дискотеках пляшут так, как будто пляшут в последний раз. Веселые визги голых купальщиц – такая же неотъемлемая деталь ялтинской ночи, как цикады, шум моря, звезды. Если после ночного купания вы проводите девушку домой и пожелаете ей спокойной ночи, она заснет с мыслью, что вы импотент. Главное, лишь бы выдержало сердце: в Ялте пьянство и секс нераздельны.

Что значила Ялта в сознании русского человека? Это были наши родные субтропики, тоненькая, как бикини, полоска виноградно-кипарисной земли, и каждая хилая пальма на ялтинской набережной вселяла странное чувство гордости за то, что в бесконечно северной стране есть свое теплое место, а следовательно, стереотип страны разрушен, и это успокаивало, убаюкивало, и жизнь казалась почему-то менее страшной.

На главной площади Ялты по-прежнему стоит одетый в теплое, не по сезону, пальто товарищ Ленин. Обливаясь гранитным потом, он ведет крымчан в непонятное будущее.

С облупившимся носом, в стоптанных тапках я иду по дикому пляжу. Дикий пляж – крымская калька нудистского, но нет ни спасателей, ни законов. Можно заплывать так далеко в море, как только захочется. Там бегают дикие собаки (одна хотела меня укусить, но раздумала), там пьют на диком солнце теплую вонючую водку, у всех на глазах занимаются любовью.

Я рот открыл от такой вольницы. И было ясно, что бывшая территория СССР – это и есть дикий пляж, и еще должно пройти немало времени, прежде чем собаки станут ручными.

Ящер

Портрет Семена Бабаевского, 1995 год

Старый кубанский казак, лысый, с выпуклыми глазами, блуждающей улыбкой, по своей правдоподобности кажется чудом компьютерной графики. Как живой, он хватается за голову, машет рукой и даже произносит связные р

Поделиться:





©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...